355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Люфанов » Книга царств » Текст книги (страница 8)
Книга царств
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:00

Текст книги "Книга царств"


Автор книги: Евгений Люфанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

V

Около Летнего сада, в доме, занимаемом герцогом голштинским, – довольство и веселье. Герцог, услажденный вестью о предстоящем обручении, весь исполнен счастья. Его уже поздравили русские сановники, до сих пор задушевные его приятели только на попойках; теперь они и в трезвые минуты стали любезны и приветливы. Герцог думает о подарках для невесты, увлечен мечтами о своем значении, о тех средствах и могуществе, которые получит с русской кронпринцессой. И только одно неприятно беспокоит его: он все еще не знает, которую из великих княжон выдает за него царь Петр – старшую или младшую? (Но не совсем же маленькую Наталью!) В мечтах о той или другой он засыпает.

Двор оживился официальными празднествами. Подписан свадебный контракт, и только тогда жених достоверно узнал, что из двух княжон ему достанется старшая.

– Ну и отлично!

В брачном контракте Анна, под присягой, вместе с женихом отказывалась от российского престола за самих себя и за свое потомство. Законное наследование переходило ко второй дочери Петра – к Елисавете.

– Надо поскорее ее поздравить, – торопились придворные.

А герцог голштинский словно опьянел, не глотнув еще ни глотка вина. Все отлично, все хорошо. Уже достаточно того, что получил, а впредь получит несравненно больше.

«И был в тот вечер фейерверк: на плане изображена Венус на колеснице, которую везли лебеди с поднесением счастливого согласия, и сидели в палате до двенадцатого часу при их величествах и их высочествах все господа, где была изрядна музыка и танцевали», – как сообщала потом календарная отметка.

Герцог на другой день под окнами Екатерины и своей невесты устроил серенаду; Екатерина милостиво пригласила его в свои покои и поила из собственных рук вином. Любовалась, какой у нее статный нареченный зять, – теперь ей можно чаще одаривать его подарками и заботиться, чтобы в кармане герцога лежал не тощий кошелек.

Граф Петр Андреевич Толстой в своем доме, что стоял недалеко от крепости, давал торжественный обед. На нем была Екатерина с дочерьми, придворными дамами и кавалерами, был и герцог голштинский с наиболее приближенными из своей свиты. Не было только государя, – занемог в тот день и не поехал.

После того обеда, еще засветло, на обратном пути проезжали мимо колеса, на котором виднелся припорошенный снегом труп, а с шеста угрюмо смотрела на пышный санный поезд голова Монса. Гостей еще веселил фряжский хмель, и никто не предался унынию. А вот уже и скрылось непотребное видение, и можно было совсем не думать и не вспоминать о нем. Гораздо лучше быть всегда в хорошем настроении и не давать улыбке исчезать с лица.

Как отрадно было узнать, например, что в шведском городе Стокгольме русский посол объявил о совершившейся помолвке герцога и цесаревны Анны и в нарочном естафете сообщал: «Не могу довольно изобразить всеобщую здесь радость лучших, средних и подлых людей. Это супружество принимается за основание истинной, ненарушимой и вечной дружбы между Россиею и Швецией».

И так подошло в жизни одно к одному, что не пришлось особо беспокоиться, чем каждому занять себя, чтоб не поддаться скуке. Чуть ли не целые полгода – с январских холодов до майских теплых дней – проводилась траурная церемония погребения умершего царя Петра, когда все дни были заполнены лишь скорбными заботами. Надо было каждому обдумать, как проявлять себя, чтобы сугубая тоска, печаль, уныние были бы неизменны и наглядны. И только 21 мая в назначенный день бракосочетания Анны Петровны с Карлом-Фридрихом траур по случаю смерти Петра I был прерван.

Екатерина носила учрежденный Петром I в ее честь орден св. Екатерины, как воспоминание о Прутском походе. На ордене надпись: «За любовь и верность родине», и носился он на белой ленте. Екатерина пожаловала его своей дочери Анне в день сочетания браком с герцогом голштинским.

Мизерно коротким пролетел «медовый месяц», не составивший и недели времени. Вскоре после свадьбы герцог три ночи не ночевал дома из-за той парижской гризетки, с которой его когда-то познакомил Монс и снова оказавшейся в русской столице. Да еще случилось так, что мекленбургская герцогиня Катерина Ивановна, в отличие от своей сестры курляндской герцогини Анны, часто наведывалась в Петербург и напропалую любезничала с герцогом голштинским и с кавалерами из его свиты. Дни летели – не удержать. Вроде бы только недавно смеркалось, а уже рассвет. Быстролетны они, белые петербургские ночи, лучше поплотнее зашторить окна и предаться будто бы ночным увеселениям.

Возвратившись наутро четвертого дня во дворец, герцог не пошел к супруге Анне, а толкнул дверь в покои царственносамо-державной тещи и прильнул к ее руке.

– Где ж ты пропадал, сынок?

На самом законном основании она, как вторая мать, с первого дня свадьбы герцога стала называть его сынком, а он ее – мамашей.

– Где был, сынок?

– Ой, мамунюшка, не спрашивай…

– Повеселился? Ну, и хорошо.

И, совсем как любящая мать, погладила его по голове.

– Конфетку хочешь? – достал он из кармана завалявшуюся конфетку и протянул ей.

– А еще какая сладость спрятана? – засмеялась она и стала шарить по его карманам, и он, тоже смеясь, истинно что по-сыновьи прильнул к ее груди.

Дородный герцог стал. За минувшие четыре года на ее глазах из худощавого юнца вполне приглядным сделался. Полным цветом развернулся. Недавно 25 исполнилось, а ей вот – уже сорок. Значит, бабий век свой прожила… Ну, нет! Согласия на это не давала. Земляк-лифляндец Рейнгольд Левенвольд уехал по своим делам в Лифляндию, так ему заменой станет голштинец, зять. Кто скажет, что им по-родственному нельзя поцеловаться?..

– Сынок…

– Мамунюшка…

Вот губы и сошлись.

Тогда, в тот самый день, Анна Петровна заглянула к матери и увидела ее в дремоте, а на руке ее, тоже дремля, покоился Карл-Фридрих. Анна зажала рот ладошкой, чтобы не разбудить их смехом, и выскользнула вон.

Сидя у тещи в будуаре и потягивая мозельвейен или венгерское, Карл-Фридрих порой томился леностью, не хотел уходить в свои покои и оставался здесь до утра. Супруга Анна не противилась тому, не выговаривала женского неудовольствия ни ему, ни матери. Вот и хорошо.

Екатерина назначила своего зятя, герцога голштинского, членом Верховного тайного совета, и честолюбие светлейшего князя Меншикова было уязвлено. Он уже не мог быть первенствующим в присутствии герцога, и просьба Меншикова отстранить его не была уважена. Светлейший остался очень недоволен, готов был рассердиться, но передумал и махнул рукой, – сами верховники не потерпят чужака и не позволят ему распоряжаться делами государства. А ему, светлейшему, предстояла поездка в Митаву, чтобы осуществить давно уже задуманное: в добавку ко всем своим чинам и званиям стать еще герцогом курляндским.

VI

В новгородской пятине пожухла и зачерствела жизнь. Рано сошел с земли слежавшийся зимний снег, весна выдалась безводная, жаркая, иссушенная земля стала трескаться. И вдруг по жаре сразу сиверко налетел, морозы ударили. На деревьях цвет и листву побило, болота ледяной коростой покрылись, и уцелевшие на них клюквины спеклись. Птицы взголчились, потянулись, как в осень, к людскому жилью, норовя себе корму уворовать. Вспомнили люди, что летось пестрые мыши в полях появились – не к добру это. Так к тому и вышло. Слыханное ли дело, чтобы кошка своего малого котя сожрала, а случилось такое, что было тоже худой приметой. Вот и горюй, бедуй, православный люд.

– У нас для ради чтоб дождь пошел, опричь баб, на поле поперек нивок землю сохой помечали, да нисколь то не помогло, – рассказывали на городском торгу мужики. – По силе-возможности собрали грошей да полушек, чтоб поп-батюшка не токмо в церкви, а и дома у себя со своей попадьей и с попятами молился о ниспослании дождевых туч, но, должно, мало он усердствовал, – сетовали на попа мужики, да только зазря на него облыжно так наговаривали. И в церкви – с утра до сумерек, – и дома поп молитвы шептал, стоя против переднего угла, где было тябло с образами, почерневшими и источенными тараканами, охотливыми до икон, писанных красками на яичном белке. Опасался поп свечку либо лампадку зажечь, – сушь такая, что даже капельного огонька было боязно поднести. Ни кухонь, ни бань не топили, а все равно от пожара не убереглись. Поднимали икону «Купины Неопалимой», но и от нее огонь не погас. Кончился пожар сам по себе, когда уже гореть было нечему.

За все лето брызнуло дождем один раз – мелким, дробным, да еще морось дня два держалась. Только при болотах кое-где зеленела трава, а по другим местам иссушило всю. Рожь уродилась настолько плохой, что редкие и тощие стебли не жали, а, как лен, руками дергали, и колосок у той ржи был почти пустой.

– И лебеды нет, – сокрушались крестьяне. – Кабы была лебеда – горя меньше. Она – наша кормилица. А как нет ее – что делать?

Рушились крестьянские хозяйства, пустели дворы без скотины. У иного мужика оставалось всего имения – кнут.

– Лошаденки нет – ни пахать, ни боронить. Засеять нечем, да и силушку – где ее взять?.. А придет стужа – одежки нет. Дитенки ревут, жрать хотят. Они, глупые, не понимают, им давай! А где что возьмешь?

Воевода изыскал способ борьбы с таким лихолетьем: велел пороть появляющихся в городе голодающих, чтобы они не разносили слухи о своем бедствии.

Мука, продававшаяся на городском Торжке, оказывалась затхлой и подгнившей, а то и с песком. Тесто из нее на лопате еще кое-как держалось, а в печке от жары блином расплывалось. Верхняя корка пузырилась, под ней была измочь, а мякиш походил на тяжелую и вязкую глину.

Ох, да и такой бы мукой рот набить, хотя она и вязнет, и хрустит на зубах. Едва отвернулся продававший муку бородач, как склонившаяся над мешком баба торопливо захватила полную горсть да скорей себе в рот. Мука лезла ей в горло, в нос, захватывала дыхание, прилипала к зубам и деснам. Хотя и заверяла баба, что, намереваясь купить, пробовала на вкус – не прогоркла ли мука, но как у нее за душой и ломаного гроша не оказалось, то расплачиваться за ту горстку муки приходилось ей самой жизнью под кнутом ретивых стражников.

В избе, еще недавно имевшей достаток, спать ложились без ужина, с чем никак не хотела смириться малолетняя дочка. Просилась:

– Пусти, мамка, по миру походить.

Но мамка говорила:

– Не подадут. Ни ближним, ни дальним соседям есть нечего, они сами просить милостыню незнамо куда ушли. Одни старики с ребятишками дома голодуют да мрут.

– А может, какие побираться ушли – возвернутся, и мы тогда себе у них выпросим, – надеялась дочка.

– Ага, может, так, – соглашалась мать. – А ты пока молись богу да спи больше.

Дочка верила матери, молилась богу, хотя потом плакала и кричала:

– Исть хочу!..

Жили: редким часом – с квасом, а другой порой – все с водой. Дед пошел побираться: может, бог даст, прокормится как-нибудь. Дома за пустой стол садиться не будет – и то хорошо. Ну, а ежели где помрет – и в том облегченье семейству сделает: не хоронить.

В иной семье, по голодному времени, родные рады были бы спихнуть заневестившуюся девку кому попало, выдать хоть за кого, но никто не зарился на даровую работницу, хотя она и согласна была каждому угодить, услужить, на работу вставать первой, а за стол садиться последней, да на стол-то ставить нечего.

Даже не верилось, что были времена, когда сами ходившим меж двор нищебродам куски подавали, богомольных странников привечали и, должно, никогда уж не будет возврата к таким хлебосольным дням.

Многим крестьянам надобно было уходить из своих деревень от неминучей голодной смерти, а куда уходить?..

Все равно – куда.

– Прощай, родная околица, оставайся лишь в горестной памяти о злосчастной судьбе.

Брошена изба, коевадни на своих плечах по бревнышку тебя мужик из лесу принес. Пропади все пропадом навсегда! К башкирам либо на Дон, либо в какие иные неведомые места подаваться надо в надежде повстречать где-нито вожака-атамана, чтобы с ним колыхнуть мятежом распроклятую эту жизнь.

Оставались опустевшими избы, сами, словно нищие, стоя при дороге, чтобы ветшать и рушиться на юру, на распутьях. Целые деревни поднимались с насиженных мест, и скитались люди по городам, откуда их, исхлестанных кнутом да батогами, выпроваживали обратно со строгим внушением, дабы они ни натощак, ни на заморенный живот не отважились в другой раз на подобные путешествия.

В городе оставаться нельзя, а и назад не дойти. Тощему брюху всякая дорога длинна, и лишь одно последнее слово в смертный час скажется: – Хлебца бы…

А в Петербурге начальство утверждало, что все разговоры о голоде порождались недоброжелательством врагов государства. Знай, мужик, подати подавай, где хочешь бери!

Повстречались мужики-бедолаги с земляком-нищебродом, водившим в поводу отощавшую лошадь, и удивились:

– У тебя коняга еще цела?

– Покуда цела, только ни ей, ни себе кормиться нечем. Вот по миру с ней и хожу, молюсь божьим угодникам: Флор – Лавер, лошадиные заступники, помогите…

Сердобольная баба подала коню с повети клок прошлогоднего сена.

– Спасибо тебе, – поклонился ей хозяин коня.

Ну а ты, мужик, ложись на обочину дороги да помирай. Тебе, бездольному, на погосте место не уготовлено, на могилу – запрет. Это в допрежние времена у каждой церквушки свой погост был. Добрел до нее, помер, – глядишь, тебя близ нее закопали бы. Но поскольку церквушки посередке селений ставлены, на торговых площадях, поблизости к людскому жилью, то царь-государь Петр Алексеевич незадолго до своей царской кончины строго-настрого запретил хоронить покойников на прицерковной земле, а велел закапывать их в отдаленности, на отведенных для того пустырях. Кладбище, погост, – словно бы острог для покойников на вековечные времена до второго пришествия, накрепко они там запрятаны, никто не достанет, не сыщет, но не всякому счастливилось захорониться в церковью освященной земле. Нельзя было там хоронить некрещеных, самоубийц и казненных преступников, а теперь вот и умирающий без покаяния нищий люд причастен к ним стал, и значило это, что бедному человеку неведомо, как преставиться на тот свет.

Вспоминалось минувшее, еще недавнее, когда умирающего загодя старались обмыть, обрядить и вложить в руку зажженную свечку. Баб обряжали в ненадеванные сарафаны, обували в новые лапоточки или в холщовые башмаки, делали кичку на голове, а у девок расплетали косу. Теперь же необряженных и неухоженных людей наспех смерть помечала – кому в какую минуту земной свой срок отбывать.

С изначала веков на Руси в летнюю пору от травы до травы велись войны, чтобы было чем кормить лошадей, и по многим зимам войны те кончались, потому как снег выпадал. Со шведами, с турками, с персюками наши сражались, даже – сами с собой – с астраханцами да с казаками, – наконец-то ни с кем войны нет, только бы жить да жить людям! Слышь, вон в лесу кукушка закуковала, отсчитывает оставшиеся тебе годы, и удод свой голос подает, но нет у человека веры в те птичьи вещания. А будет снежным саваном прикрыта неприглядная, мертвая нагота земли, тогда только и простору на ней, чтобы вьюжным ветрам завывать, разносить по белому свету неуемную земную печаль, но и в последних предсмертных минутах неугомонному человеку мнится весенняя ласковая теплынь, солнечный пригрев у лесной опушки, где сладко дремлют отдыхающие коровы, а озорные галки, садясь на них, дергают мягкую шерсть для своих обновленных гнезд.

И при смерти людям все мнится живое.

– И все это суета сует, – раздумывая обо всем, произнес Меншиков, – а потом все – тлен.

Ну а он-то, светлейший, не для суеты сует едет в курляндские земли, надеясь прибрать их к своим рукам?

Ехал Александр Данилович, покачиваясь, в крытом возке, в окружении конной стражи, охранявшей его персону, изредка приподнимал кожаную занавеску с окошка, дабы взглянуть, что окрест. Поле, лес, полузаброшенная захудалая деревенька с немногими еще уцелевшими избами, буераки, неоглядная глухомань.

А давно уже, лет пятнадцать тому назад, впервые домогался он, Меншиков, курляндского герцогства, но ничего тогда не вышло. Царь Петр повелел в те дни ехать в Митаву законнейшей герцогиней непредвиденно овдовевшей своей племяннице Анне, дочери сводного брата Ивана. Теперь же, считал князь, наступило время прибрать к своим рукам запущенное курляндское хозяйство. Оно, как стало известно, вконец обрыдло тамошней герцогине.

Вот и приходится светлейшему князю утомлять себя, ехать в безотрадный край с промозглой в нем жизнью.

VII

Не удалось Польше присоединить к своим землям Курляндское герцогство, и оно стало ленным владением королевства с уплатой податей и отбыванием других повинностей, а управлялось рыцарями-олигархами – небольшим числом вельмож.

После ранней и внезапной смерти мужа Анны курляндским герцогом стал его дядя Фердинанд. Он вскоре не поладил с курляндским рыцарством и, будучи нерасположенным к России, бросил Митаву и переехал в Гданьск. Все последующие годы правительницей Курляндии была вдовствующая герцогиня Анна.

Для нового замужества, при ее полном на то согласии, с первого же года стали один за другим объявляться различные претенденты на ее руку. Она стала невестою всех бедных принцев, желавших получить в приданое Курляндию. Планы о ее новом замужестве составлялись и распадались в зависимости от того, каковы были отношения между Россией, Польшей и Пруссией. Царь Петр подписал даже с Саксонским двором договор, в котором обещал руку своей племянницы Анны Ивановны герцогу Иоанну-Адольфу Сакен-Вейсенфильскому, а когда этот договор распался, Берлин предложил своего жениха – принца Карла Прусского. Затем наступил черед принца Карла-Александра Вюртенбергского, который всячески старался привлечь на свою сторону русского посланника в Вене – Павла Ягужинского, подарив ему драгоценный перстень. Ягужинский перстень принял, но не исполнил поручения. Был еще жених из принцев Гессен-Гамбургских, вызванный царем Петром в Петербург с намерением убедиться, не окажется ли он подходящим для других царских племянниц. Нет, не оказался таковым. И был еще жених – владетельный князь Ангальд-Цербтский Иоанн-Фридрих; потом – Фридрих-Вильгельм маркграф Брауншвейг-Шведский.

Приискивание кандидатов на открывшуюся в Курляндии герцогскую вакансию произвело большое волнение среди немецких князей, имевших ничтожные владения и даже не имевших их совсем. Герцоги, принцы, маркграфы и ландграфы мечтали о том, как бы им ухитриться попасть во владетельные герцоги курляндские. В числе искателей руки вдовствующей герцогини Анны был и саксонский генерал-фельдмаршал граф Флеминг. Он развелся с женой и, освобожденный от прежних брачных уз, намеревался стать супругом герцогини Анны.

Решительнее действовал и удачливее всех оказался граф Мориц Саксонский, чтобы добыть не столько вдовствующую герцогиню, сколько герцогство курляндское.

Во время пребывания Анны Ивановны в Петербурге в сентябре 1725 года, по поручению саксонского посланника Лефорта, одна из придворных дам заговорила с курляндской вдовушкой о прекрасном кавалере, графе Морице Саксонском, чьи галантные похождения шумели от Парижа до Варшавы и, конечно, возбуждали воображение Анны.

Принц Мориц, граф де Сакс, был сыном польского короля Августа II и красавицы Авроры фон-Кенигсмарк. Живя в Париже, он пользовался репутацией самого блестящего и легкомысленного офицера. Вел рассеянную жизнь, предавался азартной игре в карты, но при всем легкомыслии сумел получить под свое командование немецкий пехотный полк, находившийся на службе Франции.

Предупрежденный о том, что на примете богатая невеста, Мориц, вырвавшись из объятий французской актрисы Адриенны Лекуврер, поспешил в Польшу, чтобы быть наготове. Он однажды уже был женат по расчету на Викторине фон-Лебен и, запутавшись в долгах после скандального развода, мечтал о новой богатой невесте. О своем прежнем неудачном браке Мориц хранил глубокое молчание, выдавая себя за холостяка и затрудняясь только ограниченностью в деньгах. Его мать г-жа Кенигсмарк добивалась от короля Августа II, чтобы он выкупил жемчужины, заложенные у одною ювелира. Больше ей нечем было поделиться с сыном. Король пообещал, но не сдержал слова. Тогда Адриенна Лекуврер продала часть своих драгоценностей и прислала Морицу сорок тысяч ливров, а другая его приятельница по амурной связи, жена ливонского гетмана Потея, позаимствовала из мужниной шкатулки некоторую сумму, и Мориц оказался в положении весьма приличном.

Очень кстати умер престарелый и бездетный прежний курляндский герцог Фердинанд, и мшавский сейм, при тайном содействии короля Августа II, избрал новым герцогом курляндским графа Морица. В день его избрания была отправлена депутация к вдовствующей герцогине с прошением, чтобы она вступила в брак с новоизбранным курляндским властелином. В унылой судьбе столько лет вдовствующей герцогини появился просвет. Мориц статен, красив, ему 33 года, – наконец-то жизнь, фортуна решили благосклоннее быть к Анне, и она дала свое согласие.

Вспоминая прошлое, с некоторым укором сознавала теперь Анна, с каким неукротимым отвращением впервые ехала она в заочно ненавидимую Курляндию. Настороженно-затравленной волчицей, втянув голову в плечи, вступила она тогда в мрачный митавский замок; кусая губы и едва сдерживая злобные слезы, исподлобья озиралась по сторонам. А прислуживающие в замке люди по-своему определили состояние прибывшей госпожи и сочувственно вздыхали: бедняжка, так тяжело переживает смерть возлюбленною мужа, страдалица, какие слова утешения найти, чтобы облегчить ее печаль?..

Освоившись потом со своей митавской жизнью, герцогиня Анна почувствовала себя маленькой царицей в игрушечном курляндском царстве. У нее была корона, стародавний трон, на котором она сиживала иногда целыми часами в мечтах и помыслах о своем лучшем будущем или, как подлинная государыня, подписывала принесенные гофмейстером бумаги, касающиеся курляндских дел.

А гофмейстер ее двора Петр Михайлович Бестужев с первых же дней появления в замке вдовствующей герцогини стал ее фаворитом с явными амурными наклонностями и получил ответное доброжелательство.

Но однажды вечером с бумагами для подписи явился незнакомый молодой человек вполне приятного вида. Случилось так, что он остался в покоях герцогини до утра, и Анна узнала, кто был этот незнакомец, услужливо заменивший прихворнувшего гофмейстера.

Из рода в род почти на протяжении целого столетия особой достопримечательностью у курляндских властелинов была их конюшня. В глубокой давности у герцога Иакова III конюшней ведал конюх Бирен, отличный знаток лошадей. Принял от отца Иакова III достославную корону его наследник герцог Александр, а конюх Бирен передал заботу о прославленной конюшне возросшему и воспитанному вместе с лошадьми своему наследнику. И славилась конюшня герцогов до нашествия в Курляндию шведского войска, когда представителю герцогского рода Кетлеров пришлось расстаться с прежней славой своей конюшни и зачахнуть самому. Понуро свесив голову, в немногих стойлах дремали еще уцелевшие одры, годные разве что на живодерню. При них обретался последний отпрыск знатоков конюшенного дела Эрнст Иоганн с несколько измененной фамилией – Бирон. В ту пору ему было чуть больше двадцати годов.

Мысль о том, что неотесанный смерд в глазах Анны заслонит ее гофмейстера, у Бестужева могла вызвать только усмешку. Он был уверен в неукоснительной верности и преданности Анны, не раз заверявшей его, что никто и никогда не будет ей так мил и дорог. Пусть осмелится холоп приблизиться к ней хоть на шаг, она так его лягнет, что он подобного не знал в своей конюшне от самой норовистой лошади. Может, герцогиня разгневается и прикажет высечь его на конюшне, – тогда бы гофмейстер распорядился исполнить ее приказание незамедлительно и с большим старанием.

Но этого не произошло. У Анны решительным образом менялся взгляд на мнимые достоинства представителей великознатных родов, каким был, например, ее несостоявшийся супруг герцог Фридрих-Вильгельм – явное олицетворение ничтожества. А в противоположность ему – Эрнст Иоганн, который должен был считаться презренным смердом, не достойным даже взгляда ее высочества курляндской герцогини и русской принцессы, а все получается наоборот. Это презренному Фридриху-Вильгельму следовало при конюшне быть, а недавний конюх Эрнст Иоганн Бирон для того и существует, чтобы ему в замке жить, и, конечно, не покорным слугой, а властелином. А в то же время такие сопоставления были Анне очень неприятны: пожалуй, эдак какой-нибудь злоязычный пересмешник скажет, что это ей самой по неприглядности ее вида место лишь на портомойне, а иной сенной девке при ее статности и красе доподлинной герцогиней быть.

Надо Эрнста Иоганна за кавалерские его заслуги возвеличить, чтобы он благородным слыл, благо осанка, весь его вид, голос, взгляд говорят о том, что знатность ему в самый раз.

Бирон был как бы трехликим: вкрадчивым, властным и негодующим. В первом случае – пленял, во втором – бывал едва терпимым, в третьем – ужасал. Зачатки ума вскоре преобразовались у него в расчетливую хитрость, помогавшую ему обманным путем добиваться своей цели. С образованием у него никак не ладилось. Когда пришла в упадок прежняя слава герцогской конюшни, отец на скопленные деньги отправил Эрнста учиться в Кенигсберг, в надежде, что сын станет человеком, достойным быть не только при конюшне, а для более почетных дел, но надежды родителя не оправдались. Единственно, чему сын научился, это прикрывать скверные стороны своего характера кажущейся людям утонченностью молодого человека при всей спесивой гордости и грубости своей натуры. Научился он также шулерским приемам в карточной игре, несколько раз, не стесняясь, обманно обыгрывал товарищей, а чтобы задобрить кого следует, нарочно проигрывал такому, и этот проигрыш был как бы взяткой. Вспыльчивый по природе, поддаваясь своему ссоролюбивому нраву, он в гневе забывал наигранную учтивость и выражался языком, не оскорблявшим только лошадей. За мошенничество в картах и за невоздержанную грубость товарищи его однажды сильно высекли, и со всем этим неприглядным для биографии багажом Бирон оказался в покоях курлянской герцогини.

Бестужев только что стал поправляться от недомогания, когда в Митаву явился нарочный от Меншикова и передал приказ светлейшего князя явиться в Петербург в связи с курляндскими делами. В Петербурге гофмейстеру пришлось несколько задержаться, а когда он возвратился в Митаву, то впал в уныние. «Я в несносной печали, – писал он замужней дочери Аграфене, с которой делился интимностями своей жизни, как с единственным доверенным лицом, – едва во мне дух держится потому, что друг мой сердечный герцогинюшка от меня отклонилась, а Бирон более в кредите оказался».

Бирон ему хвалился, что он не только стал у герцогини личным ее секретарем, но имеет виды в недалеком будущем получить чин камергера. Бестужев грустно вздыхал, зная, за какие заслуги герцогиня так благоволила к этому конюху, но для того, чтобы отстранить или хотя бы несколько потеснить его, ничего сделать не мог. Анна все же обнадежила гофмейстера, что не оставит его без внимания, и это несколько его утешило. Если так, то можно с Бироном жить мирно, и они заздравно чокнулись для ради полного согласия на все будущее время.

А вскоре после этого Бестужев мог и позлорадствовать, когда Анна отправила Бирона с поручением в Кенигсберг. Снабженный изрядной денежной суммой, Бирон предвкушал возможность хорошо развлечься и по прибытии на место стал преуспевать в своих намерениях. Проводя время в пьяных кутежах, он стал участником одного ночного скандала и драки, был схвачен кенигсбергской стражей, высечен и, в разодранной одежде, избитый, водворен в городскую тюрьму, где содержался с ворами и бродягами. Узнали об этом в Митаве, и возмущению дворянства не было границ. Дальнейшее пребывание худородного Бирона в прежней близости ко двору герцогини считалось для курляндской знати больше недопустимым, но Анна не пожелала расстаться с фаворитом. Чтобы вызволить его из кенигсбергской тюрьмы, нужно было заплатить большие деньги. Бестужев ухватился было за возможность продержать соперника в тюрьме как можно дольше, говорил, что деньги все истрачены и достать их невозможно, но Анна настояла на своем. Освобожденный из-под стражи Бирон стал снова самым приближенным в свите герцогини.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю