Текст книги "Книга царств"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
VII
После унывного поминального обеда за многолюдным царским столом Меншиковы возвратились в свой дворец. Утомленная печалью, Дарья Михайловна сразу же отбыла на свою половину, а светлейший поднялся к себе.
– Похоронили? – встретила его в прихожей Варвара.
Он молча кивнул, снимая с себя подбитую куньим мехом шубу, потом проговорил:
– Похоронили и помянули. Простились навсегда.
Варвара была вся в темном, скорбном, траурном. Казалось, даже потемнел ее лик, резко окаймленный черной косынкой.
– Давай и мы с тобой, Данилыч, помянем упокойного. Покой праху его, – перекрестилась она и первой направилась в Ореховую комнату к накрытому на две персоны столу, а на нем – кутья, оладьи, церковное вино. – Завтра уж стану докучать тебе своими розмыслами, а нынче – день такой. Не вспоминать – нельзя. С тем, может, скоро и сама умру, и выговориться надо. Не обессудь, Данилыч, что утрудишься моей жалобой, – уговаривала, упрашивала его Варвара.
– Оправдываться тебе не в чем. Говори, не томи себя.
Налили вина, благоговейно выпили, заели сваренной из обдирного ячменя кутьей с изюмом, и Варвара заговорила о том, что мучило ее, лишало сна во все те дни, когда царь Петр лежал в своем дворце на смертном ложе. Только один раз приходила она туда на поклонение ему, усопшему, и, сославшись на непреодолимое недомогание, не пошла нынче в Петропавловский собор, где без нее на веки вечные свершилось расставание с покойным государем.
Помнила она тот день далекой давности, когда ей случилось быть в запретной близости с самим царем. Надеялась, что понесет с той встречи. Нет, не понесла. Теряла разум, будто бы баюкая ребеночка, а пробуждаясь от одолеваемого забытья, дивилась, что качает свою руку.
А была бы жизнь, полная благих и радостных забот, когда бы тешила младенчика и не в пустоцвете проводила б дни. И растила бы, выхаживала, может, царского наследника… Ах, Петр… Петр Алексеевич… Всю жизнь, все свои годы была верна ему, своему первому и единственному. И пусть бы Петр никогда к ней близко не подходил, она все равно всегда помнила бы те неповторимые минуты амурной лихорадки, испытанной с ним. И никакими другими воспоминаниями не спугнула бы из своей благодарной памяти того редкого случая.
Сначала удивлялась, что он при встречах – ну, хотя бы в шутку, – ни разу не обмолвился о той любовной лихорадке. Шел мимо и не видел, не замечал ее, склонившуюся в книксене, как будто ее не было совсем. Думала, что занят он своими мыслями, а потому и не задерживался для праздных разговоров, но происходило это не однажды. И тогда сама стала избегать встреч с ним. Пряталась в самых дальних комнатах дворца, если случалось, что он наведывался к ним.
Знала, понимала, что он – царь и все ему дозволено. Ну и пускай. Пускай бы все дворские девки, что зовутся теперь фрейлинами, его метрессками, наложницами были, – ни зависти, ни ревности к ним не питала. Только томилась и ждала неведомо чего. Что оставалось в жизни? Тоска да грусть, да скука скучная с печалью. Так и зачахла бы, скукожилась от думок.
– Любила ты его, – сказал Данилыч.
– Что ж было делать, – неопределенно повела она плечами. – Понимала всю свою убогость – кривобокая, горбатая, – а сердце кровью обливалось и смирить его нисколько не могла, – признавалась она Данилычу как на духу.
И тоже ведь – не питала ни ревности, ни зависти к Екатерине и никакой вражды к ней за то, что так близка к Петру, считая и ее простой метресской, каких у государя было много. Не смущала и женитьба на ней, – вон сколько детей прижили и всегда держали при себе. Чадолюбивый Петр, не отнимешь этого от него.
А когда появился у Екатерины Вилим Монс, она, Варвара, мстительно торжествовала и злобно радовалась такому унижению Петра. И, когда он на войне да в иноземных странствиях бывал, ей становилось легче. Порой даже надеялась, что не вернется никогда, – мало ли что могло случиться на чужбине. Но уезжал да возвращался он. А вот нагрянула внезапная беда над Монсом, и тогда решила, что надо уберечь, спасти Екатерину, да и над Данилычем меч нависал. Видела, как он в тревоге обретался, ожидая решения своей судьбы. И она, Варвара, нашептывала ему, как уберечь себя: в смерти царя Петра – его жизнь. Да и она, Варвара, получит, наконец, освобождение от неотвязных дум и сожалений. Смерть Петра облегчит всем жизнь. И свой совет дала – как быть, что делать.
– Спасибо, Варя, за твое участие.
– Да я и для себя старалась. Надо было, чтоб Петр ушел… чтоб увели его из жизни.
Осела и прижмурилась оплывшая свеча в шандале. Варвара поправила ее, подумала еще о чем-то, повздыхала.
– Хочу еще тебе сказать, Данилыч… Ведь все смышленее да все понятливей становится царевич Петр. Подойдет час, спросит: «Пошто, светлейший, Толстого в дружбе держишь при себе, когда он был и есть главный виновник гибели отца?.. Заманил его сюда да дознавался до всего. С пристрастием на дыбе дознавался. Или ты с ним заодно?..» Что скажешь малому?
– А ты что посоветуешь?
– Отправить посоветую, а самого себя обезопасить. Ушакову прикажи, чтоб под конвоем.
– Слово дельное. Подумаю, как быть.
– А так и быть, как говорю. Худа не присоветую, сам знаешь.
Меншиков долго еще сидел у поминального стола, думая о том, как скоро и просто предрешила свояченица судьбу Толстого. И предрешила правильно. Впереди с молодым царевичем вся жизнь, а не с Толстым, и скатертью ему дорога в дальний путь. Куда вот только? На какое поселение отправить?..
Начинался мартовский рассвет, решавший участь друзей и недругов светлейшего.
Что и говорить – не малая вина на царедворцах. Из огня да в полымя попадает Петр Андреевич Толстой, запутавшийся в своих винах.
Лежало на его деяниях одно пятно: при воцарении Петра оказался он, Толстой, в числе приверженцев царевны Софьи, но, должно быть, в счастливую и легкую минуту судил его молодой царь, простив тот грех. Как-то в час откровенности, припоминая прошлое, сдернул Петр с головы Толстого пышный парик и, похлопав ладонью по рано начавшей плешиветь толстовской макушке, проговорил:
– Эх, голова, голова! Не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна.
Толстой смущенно улыбнулся и вздохнул.
– Кто, государь, старое помянет… – и, спохватившись, замолк. Умная голова, а чуть было не вымолвила несуразное.
Петр знал недоговоренную присказку, но не рассердился, а весело засмеялся.
– Ну, нет… Хотя и помяну старое, а лишить себя глаза не дам.
То было в прошлом. А теперь у царственного отрока, сына казненного царевича Алексея, пока еще беззаботно и бездумно проводящего свое ребячество, однажды в изумленных глазах вспыхнет мстительный огонь непреклонной, жгучей ненависти к человеку, вероломно заманившему отца на беспощадную расправу. И, конечно, не след ему, светлейшему, подвергать себя гневному осуждению за дружеские отношения с Толстым. Не знаться больше с ним и никогда потом не видеть.
Среди «птенцов гнезда Петрова» было немало людей, подобно Меншикову, происходивших из сословия «ниже шляхетства». Были и вовсе из «подлого звания», и один из таких – сын органиста в московской лютеранской церкви, в детстве даже пасший свиней, – Павел Ягужинский. Многому в жизненной карьере он обязан был своей красивой внешности. Посчастливилось ему однажды попасть на глаза тогда еще молодому царю Петру, и тот взял недавнего свинопаса к себе в денщики. Заметив в нем большие способности, царь повышал его в чинах и званиях, стал Павел Ягужинский именоваться с отчеством – Павлом Иванычем, и, довольный его преуспеванием в делах, Петр все больше возвышал способного любимца, назначив потом даже генерал-прокурором Правительствующего Сената.
Видный, красивый, с живым и выразительным лицом, не умеющий кривить душой, Ягужинский в обхождении с людьми всегда был независим и даже несколько небрежен, но это проявлялось настолько непосредственно и прямодушно, что не вызывало нареканий. Он за день успевал сделать столько, сколько другой не сделал бы в неделю. Не было случая, чтобы данное им слово оставалось втуне. Без хитрости и лести высказывал свои мысли, перед всевластными сановниками, и, если кто из них бывал несправедлив, смело порицал такого. Царь Петр называл его своим оком и говорил: «Если что Павел осмотрит, то это так же верно, как будто я сам видел».
С потаенной злобной ревностью относился к тому «государеву оку» Меншиков, но не мог ни отстранить его от властных дел, ни умалить в глазах царя его значение. Из опасения, как бы генерал-прокурор не проявил своих способностей в следственном розыске по его злоупотреблениям, Меншиков заискивал перед ним и старался заручиться его расположением, все больше накопляя к нему тайную ненависть.
Теперь надо было светлейшему избавляться от неугодных людей, к которым прежде всего принадлежал непокладистый генерал-прокурор. По своему ершистому характеру он в спорах и делах, не считаясь со светлейшим князем, проявлял себя особенно строптивым, когда случался «шумен» от горячительных напитков, к коим частенько прибегал.
И еще одно вспомнилось светлейшему.
Мог бы он давным-давно, еще в молодости незыблемо утвердить себя на самой высочайшей вершине всемогущества, став рядом с царем Петром. Было такое, было! Порвал Петр свою амурную связь с красавицей московской Немецкой слободы Анной Монс, а со своей лифляндкой еще не спознался и в том временном промежутке обратил благосклонное внимание на сестру своего Алексашки, на Анну Меншикову. Ан в том, казалось бы, успешно налаженном деле произошла осечка, и огорченный брат долго не мог смириться с превратностью судьбы.
Во время своего первого пребывания в Голландии царь Петр принял юнгу с португальского корабля Антона Девьера к себе на службу, определив его каютным малым. Стал потом Девьер денщиком и произведен был в офицеры гвардии. Увлечение царя Анной Меншиковой, к досаде ее брата, оказалось призрачным и мимолетным, и как раз в то время за нее посватался молодой гвардейский офицер Антон Девьер.
– Что?.. – возмутился и побагровел Меншиков.
– Прошу руки вашей сестры, – пояснил Девьер.
Оказалось, что и Анне он приглянулся, а это еще больше усилило негодование ее брата. Забыв свое собственное происхождение, он грубо отверг безродного юнгу и денщика и, почувствовав себя глубоко оскорбленным его сватовством, приказал проучить наглеца батогами, потому как высокой чести князя был нанесен большой урон. Но Девьер, взысканный многими милостями царя Петра, пожаловался ему, и Петр приказал Меншикову выдать за него сестру.
Вот и пришлось тогда сыграть свадьбу, только не такую, о какой мог князь мечтать, не царицей стала его сестра, а супругой царского денщика.
– Горько!.. Горько!.. – озлобленно выкрикивал Меншиков на том ненавистном пиру, и уж ему-то эта свадьба приносила истинно что ничем не заедаемую и не запиваемую горечь. И послужила та свадьба к взаимной ненависти новообьявленных родственников.
В звании государева адъютанта Девьер был назначен генерал-полицмейстером Петербурга. При царе Петре враждующие стороны не могли вредить одна другой, но Меншиков ждал возможности расправиться с презренным зятем, и час тот подходил.
Давно зарился светлейший на украинский город Батурин, когда-то принадлежавший гетману Мазепе, но царь Петр отверг те притязания, нанеся князю немалую обиду. А заполучить теперь тот город было легче легкого. Едва он заикнулся о том Екатерине, и она распорядилась, чтобы кабинет-секретарь Макаров заготовил такой указ. А как могло быть иначе?.. Не могла же она отказать светлейшему в такой мелочи…
Прохаживался теперь Меншиков по своей Ореховой комнате от окна к окну, озирал Петербург и готов был над собой посмеяться: о городке Батурине хлопотал, о такой смехотворной мелочи, когда вот его город, раскинувшийся на побережьях реки Невы. Да и не только Петербург в его, меншиковском, владении, – властелином всего Российского государства может называть себя. Все теперь ему подвластно. Ему – светлейшему Римского и Российского государств князю, властелину и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, генералу и главному над всей кавалерией, подполковнику Преображенского регименту и капитану бомбардирской от первейшей гвардии, и полковнику над конными и пехотными полками, генерал-адмиралу и кавалеру… Ой, сбился.. – и фельдмаршалу, Президенту военной коллегии, кавалеру всех русских и многих иностранных орденов, и прочая, и прочая, и прочая, – надобно ему расчистить дальнейший путь своей жизни от всего, что враждебно, мешает ему и стало просто неприятно.
VIII
Иноземцев интересовало: пойдет ли Россия вперед по указанному Петром I пути или повернет вспять. Многие считали, что не следовало бы возвращаться к временам Алексея Михайловича.
На взгляд Европы, Россия была страной азиатской, на взгляд Азии – европейской.
В Дании были рады смерти Петра, а в Пруссии король Фридрих-Вильгельм загоревал: кто же ему теперь русских солдат-великанов пришлет?..
Соблюдая должный этикет, иностранные дворы спешили поздравить Екатерину с восшествием на престол.
Как только была закончена торжественно-скорбная церемония погребения Петра I, императрица изъявила милосердное прощение сестре казненного Вилима Монса – Матрене Ивановне Балк. Прощение было дано в форме сенатского указа на имя начальника Тайной канцелярии генерал-майора Ушакова, и в том указе говорилось: «Ради поминовения блаженные и вечно достойные памяти его императорского величества и для нашего многолетнего здравия Матрену Балк вызволить из ссылки, коея была определена ей по решению вышнего суда, но вернуть с дороги и быть ей в Москве».
Еще не оправившуюся от страха за свою жизнь, находившуюся на пути в тобольскую ссылку, Матрену Ивановну конвоировали со всей строгостью сержант с двумя солдатами, и вдруг им срочный приказ – повернуть назад. Осужденная преступница чуть было в уме не помешалась, решив, что судьи надумали дознаться о каких-то еще полученных ею поборах и, должно, придется ей, по примеру незабвенного братца Видима, тоже на плахе сложить свою голову. Ан вместо ожидаемой страшенной участи ее оглушило никак не предвиденной радостью, и от такой внезапной перемены судьбы Матрена Ивановна испытала новое потрясение, едва превозмогая его надорвавшимся сердцем и помутневшей головой. Освобождены были от каторги и возвращались в Петербург канцелярист Столетов и шут Балакирев.
Должно, под счастливой звездой родился Ушаков. Давно ли на него, как на самого надежного застенного начальника, возлагал царь Петр разбор преступных дел Вилима Монса, и тот же Андрей Иванович Ушаков не только не вызвал на себя мщения Екатерины, а ему же поручалось позаботиться о скорейшем возвращении недавно арестованных им лиц и переданных в руки заплечных мастеров. И Ушаков был одинаково ревностным исполнителем поручаемых ему дел.
Кому радость, облегчение участи, а вот бывшей царице Евдокии Федоровне не посчастливилось и после смерти царя Петра. Вслед за известием о его кончине последовало новое отягчение жизни опальной царицы. По приказу императрицы Екатерины монастырскую затворницу перевезли в Шлиссельбургскую крепость и поместили там в подземной тюрьме.
Она долгие годы содержалась в суздальском Покровском монастыре в условиях гораздо худших, нежели заточенные в Новодевичий монастырь царевна Софья и ее сестры. Петр разрешил им иметь некоторые домашние вещи, прислужниц и определил помесячную выплату денег, а бывшей жене своей – ничего. Чтобы как-то существовать, она вынуждена была обращаться к родственникам: «Мне не надо ничего особенного, но ведь надобно же есть. Я чувствую, что я вас затрудняю, но что же делать? Пока я еще жива, из милости покормите меня, напоите меня, дайте одежонку нищенке».
Больная, изможденная, она имела в шлиссельбургской подземной тюрьме для своих услуг лишь одну дряхлую служанку, которая сама нуждалась в помощи и уходе. Опасалась императрица Екатерина, что Евдокию позовут на царство, – может, в Шлиссельбурге поскорей умрет. Да так оно, наверно, и случится. К кому обратиться ей теперь? Не иначе, как придется безвинно помирать в опальной нищете.
Еще с допрежней поры повелось управителям исчислять убытки, причиненные смертью царя. Было так от времен Михаила Федоровича и по день погребения царя Петра. В торжках бирючи кликали, чтобы люди в траур постились, даже рыбы не ели и хмельного ничего не пили. Во все похоронные дни кабаки держались на запоре, хотя то и приходилось казне убыточно. Но тайно в кружалах шинкарили.
Подсчитали в Сенате похоронные расходы и головой покачали. Пока царь Петр в затемненной дворцовой зале лежал, на изготовление свечей ушло сто восемнадцать пудов белого воска; для почти трех сотен персон были сшиты особые траурные одежды, на что потрачено около восьми тысяч аршин черного сукна. А на поминовенье сколько припасов пошло! Не похвалил бы покойный государь за такое расточительство. Он при жизни не баловал своих чиновных лиц, бывал глух к их просьбам о деньгах на любые платежи, даже по представительству, и предпочитал перекладывать казенные расходы на их собственные карманы, а тут получалось так, словно все разом обрадовались, дорвавшись до государственной казны.
Ну, все. Конец… Полностью отдана дань печали покойному царю. Погоревали осиротевшие птенцы его гнезда, вынужденные теперь надеяться на собственные крылья; потужили, покручинились верноподданные, но не безысходно уныние. Еще и еще раз пожелав, чтобы покойного царя с должным почетом приняли в царствии небесном, заказав в церквах сорокоусты, годовалое, а то и вечное поминовение усопшего и почувствовав некоторое облегчение от затянувшейся скорби, петербургские градожители стали возвращаться к своим повседневным делам. Прискучило и Екатерине изображать из себя неутешную вдову. Унывные поминальные обеды во дворце как-то сами собой сомкнулись с вечерними приемами, превратились в заздравные ужины, и для ради тех застолий не довольствовались кутьей да какой-нибудь постной похлебкой, а каждодневно ставились жареные, пареные и прочие разносолы, а императрица Екатерина вместо траура по три-четыре раза на день меняла свои царственные одеяния. И в часы тех застолий великознатные господа были заняты разговорами, услаждавшими слух.
Князь Борис Иванович Куракин, побывавший во многих европейских городах, удивлял российских домоседов, рассказывая им об иноземных диковинах:
– В городе Генуе, например, устроен превеликий фонтан: три лошади стоят на возвышении, и на средней из них стоит медный мужик, а у евоной лошади из языка вода течет.
– Из языка?
– Из языка. А у двух других – из ноздрей. И кругом тех лошадей понаделаны ребятишки махонькие, высеченные из мрамора. Сидят они и ту воду пьют.
– Из ноздрей какая?.. Поди ж ты, как удумано!
– Предивно, да… – восторгались слушатели, и за столь приятными беседами коротались тягучие вечерние часы.
А чтобы вовсе не было скучно, напоследок мартовского дня в темную предутреннюю пору градожителей разбудил набатный звон с Петропавловской колокольни. Пожары в городе случались довольно часто, но привыкнуть к ним все же было нельзя. Они всегда сопровождались немалыми бедами и заставляли пугаться не только робких.
В ту последнюю мартовскую ночь наспех выскочили люди из домов, глянули туда, сюда, а ни ближнего, ни дальнего зарева нет, набат же продолжал взахлеб надрываться. Что такое?.. Где, в каком месте горит?.. Нигде – ничего. Уж не супостат ли швед на город напал?.. Матерь божья, спаси и помилуй… И только под самое утро узнали всполошенные столичные жители, что это государыня императрица Екатерина Алексеевна подшутила над ними ради наступающего дня 1 апреля 1725 года.
– Вот так печальница безутешная, до чего додумалась!
– Да, недолго по супругу гореванилась.
– Теперь ей только веселье подавай, – осуждали императрицу многие верноподданные, но их попреки пролетали мимо ее ушей, не омрачая веселья.
IX
Пожелала императрица Екатерина проявить свои государственные способности, самолично разобраться в накопившихся делах, и для ради того господа Сенат в полном составе собрались в одной из комнат Зимнего дворца.
– Ну-ка, Алексей Васильевич, доложи, что там у тебя, – обратилась Екатерина к кабинет-секретарю Макарову, перед которым лежала кипа бумаг первостепенной важности.
– Из Кронштадта вице-адмирал Сиверс написал, – начал докладывать Макаров, – что на поправку самонужнейших тамошних работ у него нет денег. Требует тридцать тысяч рублей, а ежели не будут те деньги дадены, то там и больше разорится.
– Требует… – скривил губы канцлер граф Головкин. – Нет того, чтобы почтительно испросить, он к Сенату, как к своим подчиненным, обращается, будто ему тут все подвластны.
– Хоть проси, хоть требуй, а где деньги такие сыскать? Сразу никак не придумаешь, – отягченно вздохнул генерал-адмирал Апраксин. – В допрежнее время из государева Кабинета брали, а нонче опустело там.
– Может, из почтовой конторы добыть?
– Искать надобно.
Пока господа Сенат раздумывали над этим, кабинет-секретарь продолжал докладывать:
– Начальствующий над типографией Михайло Аврамов доносит, что его типографские служители за позапрошлый год заместо денег жалованье себе казенными товарами и непроданными книгами получали, а в запрошлый год им вовсе ничего не выдано. К тому же в типографской конторе бумаги и других потребных припасов больше нет и купить их не на что, а потому все пришло в вельми скудное состояние и мастеровые люди терпят нужду несносную, одежкой и обувкой зело поизносились и на работу им ходить не можно.
Задерживалась выдача жалованья не только приказным служителям, но даже в самом Сенате обер-секретарь Анисим Щукин жаловался, что он, не получая ни денежного, ни какого иного довольствия, «изжив все свое малое именьице, пришел в крайнюю нужду и мизерию».
Из Вологды сообщали, что ежели там приказным канцеляристам не выдать задержанного жалованья, то они «побегут врознь, и один уже сбежал из канцелярии, не имея чем жить и дабы голодом не помереть». Не получая денег от казны, канцелярские служители налагали свои поборы на городских жителей, множили воровство и разбои.
При жизни царя Петра у чиновных вельмож опасения не было, что в делах государственной важности не сойдутся концы с концами. Все были уверены в прозорливости царя: что бы он ни делал, какие бы новшества ни вводил, знал – когда и чем покрыть расходы, откуда и сколько взять денег на любые, пусть самые дорогостоящие начинания. А вот похоронили его, опамятовались от лихого горя господа Сенат, и со всей неприглядностью вскрылись устрашающие последствия всеобщего разорения.
Указаниями покойного царя Петра надлежало руководствоваться господам Сенату. Петр завещал на многие предбудущие времена:
«Суд иметь нелицемерный, и неправедных судей наказывать отнятием чести и всякого имения; то же ябедникам да последует. Смотреть всем в государстве расходов, и ненужные, а особливо напрасные отставить. Денег как возможно собирать, понеже деньги суть артериею войны и жизни. Дворян собрать молодых для запасу в офицеры, а наипаче тех, которые кроются, – сыскать; тако же тысячу человек людей боярских грамотных для того же. О скрывающихся от службы объявить в народе: „Кто такого сыщет или возвестит – тому отдать все деревни того, кто ухоронивался“.
Никто не имел права жаловаться даже на явно незаконные действия Сената, приговоры которого являлись окончательными и невыполнение их или обжалование грозило виновным смертной казнью.
Обвинителей и обвиняемых по объявленному возгласу – «Слово и дело!» – надлежало сковать по рукам и ногам и за крепким караулом направлять в Преображенский приказ. По особо важным делам предписывалось пытать с большим старанием, по маловажным – легче; людей подлого роду, твердых и бесстрашных в своем упорстве, пытать сильнее, нежели тех, кои деликатного телосложения, и вести бы по ним большие расспросы с пристрастием, то есть с угрозой пытки.
Зачастую осужденные колодники содержались в тюрьмах под надзором сторожей из местных обывателей, а те не знали, чем колодников кормить, потому как денег для того не отпускалось. Но не помирать же осужденным с голоду, – и стражи отпускали их с утра на целый день для сбора милостыни или найма на однодневную работу. По договоренности со стражей те колодники на ночь возвращались в свою тюремную подклеть и, как правило, честно, под круговую поруку, выполняли это условие. Правда, редко, но случалось, что вышедшие в город, эти государственные нищеброды укрывались в каком-нибудь потайном месте, душили сопровождавшего их стражника и, сбив колодки, убегали неведомо куда. Тогда их место занимала обывательская стража, принуждаемая отбывать те же сроки наказания и тоже с колодками на ногах, выходила собирать на прокорм себе подаяние.
Следовало Сенату упорядочить содержание колодников и пресечь непослушание и озорство канцелярских писцов, кои, например, на сенатский указ послать подьячего на розыск, шутейства ради, письменно отвечали: «И по тому указу подьячий не послан».
Порешили в Сенате так: подновить указ надобно, что, когда придет какая нужда в деньгах, то искать способу, отколь взять их. Когда же никакого способу не изыщется, тогда, нужды острой ради, разложить потребную сумму на всех чинов государственных, кои большое жалованье получают.
– Недостроенной храминой оставил нам государь Российское государство, – мрачно произнес светлейший князь Меншиков, и многие сенаторы согласились с ним.
Денег, людского труда было вложено непомерно много, а от незаконченных дел никакого прибытка нет. Для ради поддержания казны заставить прибыльщиков еще новые налоги придумать, так по старым вместо дохода одни недоимки, и от бесчисленных поборов не только полное изнурение угрожает народу, а чуть ли не гибель самому государству. Трудные дела, ох, трудные…
Поднялся генерал-прокурор Павел Иванович Ягужинский и взволнованно заговорил:
– Вот уже несколько лет хлебу род худой и от подушного сбору великая тягость народу. И происходит та тягость еще потому, что умершие, беглые и взятые в солдаты шесть лет тому назад считаются будто живущими в семьях. А вдобавку к тому, подушные требуются с престарелых, увечных, младенцев, от коих в семействе работы нет, а они в тот же оклад зачислены. В неурожайное время крестьяне не только лошадей и скотину, но и семенной хлеб вынуждены продавать, а самим терпеть голод. Сколько людей мертвяками на погосты спроважено и сколько в бегах. И ежели далее сего так продолжать, то всякому рассуждать надлежит, дабы тем славного государства нерадивым смотрением не допустить в конечное бедство.
Был строгий указ: из Вологды, Великого Устюга, Шуи, с их посадов, с окрестных сел и деревень «выбрав плотников самых добрых и не малолетних, нестарых и плотничьего дела умеющих людей 500 человек со всякими их плотничными снастями выслать в Петербург на Адмиралтейский двор бессрочно. И чтоб 200 человек кузнецов приставлено было к кораблестроительным делам, и прислали бы их с женами и с детьми на вечное житье». Сколько времени прошло с тех дней, когда тот указ посылался, а работных все нет. В бегах они обретаются, к раскольникам да к гулящим людям подались, чтобы только не явиться в Адмиралтейство.
Меншиков, громко и сокрушенно вздохнув, сказал:
– Сколько ни трудился государь, но многое в делах его не учинено и скорейшего поправления требует. Нам работы те уготовлены.
Престарелый граф Иван Алексеевич Мусин-Пушкин был удручен такими суждениями о Петре I и посчитал их обидными его блаженной памяти. Насупившись, сидел Толстой, ожидая, что скажет Екатерина: даст ли достойную отповедь развязному злословию Меншикова?
Она сделала вид, будто ничего не заметила. Чтобы проявить себя заботливой и внимательной к нуждам народа, соблаговолила исчисляв подушную подать не по 74 копейки с души, как то было установлено при Петре, а сбавить ее на 4 копейки.
– Матушка, милостивица, рачительница всенародная, – прижимал к груди руки и умилялся ее великощедростию канцлер Головкин. – Какой же великой любовью к тебе воздаст за такую милость народ!
– Ну уж ты, Гаврила Иваныч, что-то больно расчувствовался, – заметила ему Екатерина.
– Расчувствовался, государыня, истинно так, – подхватил ее слова Головкин и провел пальцем по будто бы заслезившимся глазам.
Ягужинский не разделял его умиления и считал необходимым значительно больше убавить подушную подать.
– Полки, содержимые на те деньги, находясь внутри государства, могут обходиться половиной жалованья, и офицеров надо непременно отпускать домой, – продолжал генерал-прокурор. – Также надобно не забирать в солдаты всех сынов, а хотя бы из младших братьев оставлять для хозяйства в доме. Тогда будут и крестьяне у государства в призрении, и подати они станут исправней вносить.
– Подлый люд был и будет в презрении и совсем не след его возвышать, – подал голос Апраксин.
– Не о презрении речь, а о призрении я говорю, – пояснил Ягужинский.
– Все одно, – отмахнулся от его слов Апраксин. – А чтобы мужики не убегали, надобно из них выбрать сотников, полусотников да десятских и круговой порукой всех обязать. Надежней всяких караулов будет, потому как все друг за дружкой станут следить. И нельзя тому статься, чтобы мужики не узнали, кого из ближних либо из дальних соседей можно не досчитаться потому, что они убегут. Любые их тайности станут на виду. Начнут хозяева свои пожитки перед побегом спроваживать, жен да детей снаряжать, тут их, непокорных, и схватывать.
– Фискалы следить должны, – добавил канцлер Головкин. – Все, что они проведывали, должно сообщаться в Сенат. Что ж они, своей выгоды, что ли, не знают?..
А выгода была явная. В указе о том говорилось: «Кто преступников и повредителей интересов государственных ведает, и те б люди без всякого опасения объявляли о том, только чтоб доносили истину; а кто на злодея подлинно донесет, тому за такую его службу богатство того преступника движимое и недвижимое отдано будет, а буде достоин будет, то дается ему и чин».
Не заманчиво разве? Да только что же он, фискал, не человек, что ли?.. Хоть ты с ног сбейся, а поспевай всюду. Да и оставить ничего втуне нельзя потому, что получится так, будто сам же ты от полагающегося профита отказался, мимо своего кармана пронес. И особенно это касалось уездных и земских фискалов. Они должны были еще разыскивать и доносить о всяких видах безнравственности, прелюбодейства, богохульства, заповедной продажи и о многом другом. Должен смотреть фискал, где и как попортились дороги, не повалены ли верстовые столбы, не проломлен ли мост, хорошо ли работают государевы мельницы, не пустуют ли кабаки, не шляются ли как зря гулящие люди, кои в любой день могут стать воровской и разбойничьей татью. В пограничных уездах фискалам надлежало высматривать и проведывать, не прокрадывается ли на русскую землю шпион, не провозятся ли запрещенные товары, не намерен ли кто без проезжих листов уйти за границу. Обо всем указанном должен фискал своевременно доносить, получая со штрафных денег, наложенных на преступника, одну треть. Как же было не стараться, не хлопотать, забывая про сон и про отдых! Семейный человек обучал фискальному делу своих сыновей, видя в них верных добытчиков.