Текст книги "Книга царств"
Автор книги: Евгений Люфанов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Глава третья
I
На столе, покрытом бархатной скатертью, в изукрашенном драгоценными камнями ковчеге лежали два золотых кольца. Одно – массивное, предназначенное жениху, другое – несколько изящнее, изготовленное ювелиром по мерке с безымянного пальца невесты. Преосвященный Феофан в золотистого цвета парчовой епитрахили сотворил благодарственную молитву, сказал свое напутственное слово с пожеланием счастья, процветания и всяческого благополучия, дал жениху и невесте приложиться к кресту и обручил их кольцами.
Светлейший князь подарил жениху богатый гардероб французской новомодной одежды, и стоял жених в роскошном наряде, еще не виданном никем из гостей. Родители снабдили дочь богатым приданым. В день обручения ей в подарок было выделено свыше восьмидесяти тысяч рублей и много драгоценностей. Граф Петр Сапега был в полном расцвете своей молодости, красив и хорошо сложен. Разные возлюбленные одаривали его цветами, а то и дорогими безделушками, и он к подаркам уже давно привык. Был он единственным сыном графа Яна Сапеги, бобруйского воеводы, одного из богатейших и влиятельнейших польских магнатов. После смерти короля Августа II простирал свои притязания на польскую корону и, подобно герцогу голштинскому, надеялся на помощь русских войск.
Мария Меншикова гордилась женихом и обожала его с первого дня встречи. Обручение с ним было для нее великим счастьем. Она походила на свою мать, слывшую одной из красивейших женщин. Высокого роста, стройная, с тонко очерченным выразительным лицом и нежным румянцем. Ей чуждо было непомерное отцовское честолюбие, но перечить ему ни в чем не могла, безропотно покорная родительской воле. Большие, под густыми ресницами, темные глаза, приятная улыбка производили на Петра Сапегу самое хорошее впечатление, и он был вполне доволен предназначенной ему невестой, блиставшей красотой, пышными нарядами и бриллиантами высокой цены.
Во время обряда обручения императрица Екатерина благословила нареченных и подарила им драгоценные перстни и, следом за ней, один за другим подходили к обручившимся гости и поздравляли их.
После той торжественной церемонии был большой пир с иллюминацией и пушечной пальбой. Взмывали в небо фейерверки с изображениями, разных приличных случаю, брачных аллегорий. Пили очень много. Венгерское и другие фряжские вина лились рекой. А потом – опять гремела музыка, раздавались громкие «виват!» и снова начались танцы, в которых принимали участие и обрученные. Екатерина оставалась до конца и своим присутствием поддерживала общее веселье, «изволила дать себе позволение на забаву танцами».
Под конец гостям следовало выпить «посошок» – кубок вина из рук самой императрицы и стоя перед ней на коленях. Один из гостей встал, да мгновенно и уснул, свалившись на пол. Для ради освежения ему вылили за шиворот вино из кубка. Он мычал, но так и не проснулся. И многих в этот час одолевал «Ивашка Хмельницкий».
Перед самым отъездом из дворца светлейшего раздумалась Екатерина и позавидовала счастью молодой невесты. Хотя и смазливой, но голенастой девчонке такой жених достанется, и со сластолюбивым своенравием самодержавного величества захотелось Екатерине поделить с Марией Меншиковой такого красавца жениха. С этой мыслью возвратилась к себе и провела всю ночь без сна в неотвязчивых хмельных видениях о новом фаворите, которым может стать молодой Сапега.
Утром, подлечив себя венгерским, отдала приказ возвести отца Петра Сапеги в чин фельдмаршала и тем привлечь на свою сторону, а самого Петра определить действительным камергером; чтобы чаще видеть около себя, объявить женихом племянницы Софьи Скавронской, которая будет меньше держаться за мужа, нежели Мария Меншикова. Надо порвать ту связь.
Под утро и у светлейшего князя появилась новая, еще не западавшая в голову мысль. Понеже старшая дочь обручена с Петром Сапегой, то не породниться ли еще с другим Петром, сыном царевича Алексея. Может случиться, что он наследником станет, и тогда навсегда будет родство с царствующим домом. Никому об этом Меншиков не сказал, но расстаться с такою мыслью бы уже невозможно. Пока помолвить великого князя Петра с его, меншиковской, младшей дочерью Александрой, а пройдет несколько лет, царственный отрок подрастет и свершится задуманное. Светлейший был в отличном настроении, можно бы опять созвать гостей и веселиться. А они, эти гости, – тут как тут. Всем опохмелиться надобно после вчерашнего торжества. Петр Андреевич Толстой привел с собой Тихона Никитича Стрешнева, Федора Матвеевича Апраксина да еще троих московских гостей, тоже пировавших тут накануне, и случай для их появления был необыкновенный.
– Новость отменная, Александр Данилыч, – стал рассказывать Толстой. – Явились в Петербург ходоки-азияты из туркменской земли. Без малого два года были в пути и пришли бить челом, просить великого государя Петра, чтобы он дал их земле воду.
– Государя Петра… – раздумчиво повторил Меншиков. – Так ведь нет его, помер он.
– Они в пути были и не знали об этом, а когда узнали, все равно пошли дальше.
– Завистливо смотрели на Неву, на взморье: «Ай, ай, ай, как воды много…»
– Как же с ними беседовали?
– Один из них, как толмач. Малость знает по-русски.
– Ну, и как же государь воду б им дал?
– Надеялись на него. Упирали на то, что большой путь прошли и ни с чем им вертаться никак нельзя.
– Где же они сейчас?
– Остерман беседует с ними.
Вроде бы и смешно – азияты за водой пришли! Но ведь пришли, и вон из какого далеча.
– Понадеялись на царя, – скривил Меншиков губы горькой усмешкой. – Целый народ в детских розмыслах пребывает. Разуверили вы их в царской силе?
– Разуверили, сказали, что такое несбыточно, и они совсем огорчились, – пояснил Апраксин.
– Не случилось бы так, что, отчаявшись, станут иной защиты себе искать, – заметил Стрешнев.
– А кто же другой от себя воду им даст?.. Послать к ним надо толковых людей, чтобы разъяснили всю неразумность такой просьбы, а в чем можно, в том нужно им помогать, дабы видели заботу о них, – предлагал Апраксин.
Старик Тихон Никитич Стрешнев отмахнулся рукой.
– Какое поведешь общение с ними, когда в один конец весть подать, так для этого около двух лет надобно, да ответа столько же годов надо ждать. Вон они какие дальние поселенцы.
– А для того нарочный естафет держать надобно, а не пеши ходить, – сказал Меншиков.
– Верное слово, Александр Данилович молвил, – подхватил Апраксин. – Знаем места гораздо отдаленные, однако сообщаемся с ними. Несколькими годами назад дошло ко мне в Адмиралтейский приказ известие, что буря выбросила на камчатский берег японьца и тот стал жить там. От меня указ был, чтобы втолковать тому японьцу учить своему японьскому языку и грамоте камчатских ребят, человек пять либо шесть. Покойный государь Петр Алексеевич зело борзо любознательность к тому проявлял. По нарочному почтовому естафету велел справляться, учит ли тот японец кого, а еще через год стало ведомо, что в помощь тому японьцу приискан еще другой, и они погодя приедут к нам. Государь тому весьма радовался, Говорил, что по их прибытии откроем в Петербурге школу того японьского языка и наберем школяров из солдатских да из поповских детей.
– Не слыхал, чтоб так было, – усомнился Стрешнев.
– Потому и не слыхал, что государь в тот год помер, а из японьцев покуда никто еще не приехал… Да, загадочен и зело заманчив к познанию дальний камчатский край. Государь мыслил послать туда экспедицию, чтоб описали Камчатку с прилегающими к ней землями и водами и чтоб все на карту исправно внесли, а также установить, сошлась ли Америка с Азией и, ежели так, то в каком именно месте. Я и сам с великой охотой поехал бы про все то разузнать, – с загоревшимся взором проговорил сухопутный адмирал Федор Матвеич Апраксин.
– Ой, опасно такое, – неодобрительно качнул головой Стрешнев. – Мало ли чего в столь дальнем пути может статься и, может, даже погибельно. Опасаться надо.
– Аль ты не слыхал, Тихон Никитич, что окольничий Засекин дома у себя, когда студень ел, то от свиного уха задохся? – посмеялся Толстой опасениям старика.
– То – так, – неохотно соглашался Стрешнев. – А все-таки, мол, говорится, что береженого и бог бережет.
– А волков страшиться – в лес не ходить. Так или нет?
– Тоже и так будет, – посмеялся и Стрешнев.
– Глаза страшатся – руки делают. Присказок много таких.
– Ладно. Обо всем – потом, – сказал Меншиков.
И то верно. Хотели опохмелить себя, а завели разговор, словно в Верховном тайном совете.
– Будь, Тихон Никитич, виночерпием, наливай. Присаживайтесь, почтенные, где кому любо, – приглашал хозяин московских гостей.
– Благодарствуем, ваша светлая милость… – И, присаживаясь в конце стола, тихо, но с явным осуждением своему московскому земляку: – Слыхал, как разговаривают? На камчатский край захотелось, а то своей земли мало. Ох, грехи, грехи…
– Наливай, знай. Вся душа истомилась, – потер другой московский гость свою грудь.
У светлейшего князя опять пир горой. Опять не протолкнуться. Для увеселения собравшихся играет музыка. Сизыми волнами стелется по апартаменту табачный дым, окутывая голландские изразцы. Говор, смех.
– Подвинься ближе сюда, я тебе расскажу… Когда мы в чехском городе Праге были, то там сказывали, как у них со старины повелось, что бабы хоша и могли вместе с мужиками пировать, но только за столом им сидеть не дозволялось, а стояли они за мужичьими спинами. А чтоб со стола какую-нибудь еду себе доставать, для того у них были ложки с длинными черенками.
– А во Франции парижский женский пол никакого запрета ни в чем не имеет. Свободно обходится с мужским полом, и любой другой кавалер для мадамы наравне с мужем значится.
– Ага. Это – истинно так. Я знаю. Французенка – она для полюбовника создана.
– Погоди, доскажу… Тамошние бабы, кои тоже мадамами называются, когда беспрепятственно одна с другой сходятся, то на музыках беззазорно играют и поют во весь рот. И когда к ним чужие мужья понаведаются, то тому сильно рады становятся и… – и уже совсем тихим шепотом, одними губами в самое ухо слушателю-собеседнику, так что тот спешный шорох лишь слышит.
А на другом конце стола князь Борис Куракин, воодушевляясь с каждым словом, вспоминает свое:
– Получили мы из Посольского приказа справку, что имя папы римского Иннокентий Двенадцатый, отчина его есть Неаполис, а породою он принцепс Пинятелий, и герб его есть три горшка стоящие. Так, хорошо. А титул пишется – блаженнейшему, либо светлейшему епископу римскому. А сам папа в титул добавляет еще от себя – раб рабов божьих. Ладно, узнали про то. А в государевом его царского величества наказе нам говорилось, что буде при первой аудиенции папские служители скажут, чтобы мы целовали папу в ногу, то отнюдь не соглашаться на такое и стоять на том крепко, чтобы поцелуй папе был только в руку. Мы и стоим на своем, а те согласия не Дают. Дни идут, впору нашему посольству вобрат домой возвращаться без встречи с папой. Так мы об этом и заявили. Еще после долгого спора, касательно церемонии при представлении папе, договорились, чтоб я, вместо полагающихся по их правилам двух раз, поцеловал бы папу как бы в ногу лишь один раз и так, чтобы только видимость тому сделать. Так все и свершилось. Перед папской ногой только воздух поцеловал.
– Перехитрил его, папу энтого!
– Молодец! – одобряюще смеялись слушатели. – Так ему, еретику, и надо.
– Я вот… прощенья прошу, что перебью ваше слово, – обращаясь к Куракину, заговорил москвич из старого боярского рода. – Понятно, что покойный государь хлопотал, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матерей распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там во время недели три дня подряд празднуют: христиане, хоша они и не православные, но все-таки христиане, в воскресенье празднуют, жиды – в субботу, а которые турки; – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них? Вовсе в басурманов из русских людей оборотимся.
– Все наше старинное русское на износ идет. Скоро самое слово «боярство» забудется.
– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех поднимут. Пришло время – знатность не по роду считать, а по годности.
– Больно уж высоко иные теперь заносятся.
– Высоко-то станешь глядеть, глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.
II
Ну, нет… С такими людьми государственной каши не сваришь. Им бы запечными тараканами быть, а у светлейшего князя Менщикова, у адмирала Апраксина, у Толстого, у Стрешнева и паки и паки с ними на жизнь и на людскую в ней деятельность совсем другие понятия.
До того, как был обретен Петербург с его морской гаванью, иноземцы вывозили из Архангельского порта лучшие товары, и русские купцы жаловались царю Петру: «Не изволь, царское величество, нас иноземцам в обиду давать, раскуси немецкий умысел: они хотят нас заставить только лаптями торговать на нашей земле, а мы и поболе можем. Промыслишко и корабли свои надобны. Мы – твоя опора, царь-государь, а ты – наша милость. Разум твой царский, наши деньги в обороте да мужицкие руки при деле – и мы горы свернем».
Иноземные купцы вывозили из России лес, хлеб, лен, пеньку, икру и мед; везли русские люди в Архангельск на ярмарку сотнями тысяч соболиные, беличьи, заячьи, лисьи, кошачьи шкуры; доставляли шкуры моржовые и тюленьи, ворвань и сало, деготь и смолу, – и все эти товары, дешево ценимые иностранцами, уплывали на их кораблях в европейские страны, где расценивались дорогой ценой.
А как стали ходить свои корабли с теми же товарами, сразу проявилась великая выгода русским купцам, и то ли еще стало, когда главный торговый путь перенят был от Архангельска в Петербург. Вот она, главная и постоянная прибыль!
Но случалось всякое, о чем тоже не следует умолчать.
Ох, купцы, купцы!.. Наш резидент в Дании сообщал в письме, что прибыл в Копенгаген русский торговый корабль и приехали с ним купцы с разной мелочью: привезли немного льняного полотна, деревянные ложки да орехи каленые, и некоторые из сих негоциантов, сидя на улице, кашу себе на костре варили у места, где корабли пристают. Узнавши об этом, резидент запретил им продавать орехи да ложки и сказал, чтобы с такой безделицей не приезжали и кашу на улице не варили, а наняли бы себе дом и повариху. Один купец был с большой бородой, и датчане потешались над ним. И то еще было худо, что купцы никакого послушания не отказывали, бранились и даже дрались между собой, отчего немалое бесчестье русскому званию, и хотя им указывалось, чтобы смирно жили и чисто себя содержали, но они в старой русской одежде, без галстука да еще бородатыми бродили по городу.
А те московские тугодумы, что догащивали у светлейшего князя, все жундели и жундели свое, прикрывая ладонью рот, чтобы другие не слышали, а своему можно не таясь говорить:
– Прежнее звание не в уважении, и сам государь, царство ему небесное, проходил военную службу свою с бомбардирского чина, – надо же было до такого додуматься, так унизить себя! – осуждающе качал головой боярин. – Родовитую свою фамилию прочь откинул, Петром Михайловым себя прозывал. Словно царское звание постыдным было.
– Так, истинно так. Тогда и началось падение лучших наших фамилий потому, что все нынешние вельможные господа были домов самых низких и государю внушали с молодых его лет быть противу знатных. И, похоже, не возвернется к тому, чтобы прежняя знатность стала в большом почтении, а безродная подлость – в страхе.
– Да еще такое добавь, – все так же шепотливо подсказывал другой родословный ревнитель попираемой теперь знати, – что рядом с выслужившимися новиками получили первейшие места в государстве множество чужаков, иноземцев да инородцев. Не перечислить их всех – немец на немце сидит.
– Дал бы бог выморозить их от нас, этих пруссаков-тараканов.
– Он, немец-то, гуляет по Петербургу да посмеивается, сам себе говорит: царь Петр для того тут город поставил, чтобы мне, Гансу, хорошо жилось в нем. Очень, мол, такое приятственно!
Умудренные жизнью люди говорят, что теперь не по-прежнему и само солнце светит: петербургские дни хотя в весенне-летнюю пору много длиннее московских, но зато часто бывают пасмурны и дождливы. Не плачет ли само небо о злосчастной судьбе тутошних поселенцев?..
Беседы светлейшего князя Меншикова с другими теперешними властителями, коими были господа верховники, касались разных вопросов. Говорили о прошлом, о текущих и предстоящих делах, сравнивали одно с другим, и разительнейшим было московскому боярину, к примеру, такое сопоставление: закурил вот светлейший князь трубку, набитую мерзопакостным зельем, еже есть табак, а за это при царе Алексее Михайловиче нещадно били кнутом и вырывали ноздри, из коих тот дым выходил. Теперешние же правители видят в поганом курении заграничный форс жизни. Тьфу, окаянство какое!.. Напрочь перевели былую одежду – долгополый охабень с прорехами под рукавами, в коем и тепло и удобно было, а чем заменили? Вон – хотя бы у того царедворца – короткий кафтанишко из белого атласа на собольих пупках: и зябко, и марко в нем, и срамно. В Петербурге, в сем «парадизе» – поганое слово какое! – в гости едучи, пришлось грех на душу взять – лик оголить и в кургузое обрядиться, благо что это временно, а дома можно будет снова в охабень закутаться и бороду отрастить.
Было о чем боярину рассказать по возвращении в Москву и также удивить слушателей. Но всего ведь боярин не знал, не при нем вел царь Петр тут свои беседы с людьми, а они были весьма поучительны.
Думая о будущем, говорил царь, бывало, сидя в кругу своих приближенных:
– Предвижу, что россияне когда-нибудь, а может, еще и при моей жизни, удивят самые просвещенные народы своими успехами и неутомимостью в трудах, всем величием громкой славы. Военную победу мы, считай, уже одержали и победим еще во многом другом, и все лучшее, что пока имеет место в Европе, неотъемлемо будет у нас. Годов тридцать назад никому из вас, други мои, не грезилось и во сне, что в недолгом предбудущем времени станем мы плотничать здесь, у своего моря, новый, вельми славный город возведем, доживем до того, что увидим своих русских храбрых солдат и матросов, и множество иноземных художников, и своих сынов, возвратившихся из-за моря смышлеными да разумными. Доживем до того, что меня и всех вас станут почитать чужие государи. Ученые мужи полагают, что колыбель многих наук была в Греции, а оттуда переместилась в Италию и в другие европейские страны и токмо худо проникли науки на Русь. Теперь пришел черед пребывать им у нас. Мнится мне: внезадолге иные науки совсем оставят Англию, Францию и Германию и перейдут в нашу империю. Будем надеяться, что еще на нашем веку пристыдим мы другие образованные страны, кои пока смотрят на нас свысока, и вознесем мы российское имя в славе и почестях на веки веков. Хочешь, Европа, не хочешь, а уважай, считайся с Россией, цени ее. Мы тебе не захудалые дальние родичи, а родная сестра. Даже старшая. Да, можно и нужно имя российское возносить!
И еще говорил:
– Я в Петергофе от одного чухонца такое поверье услышал, что и вам в назидание оно будет. Сказывают, что в давние годы люди принимались строить город на приневских топких местах, но каждый раз болото поглощало постройку. Но пришел раз туда русский богатырь и тоже захотел строить город. Поставил он один дом – поглотила его трясина, поставил другой, третий – так же и они один по одному исчезали. Рассердился тогда богатырь и придумал небывалое дело: взял и сковал целый город да и поставил его на болоте. Не смогло оно тогда поглотить богатырский тот город, и он стоит по сей день.
Многими своими действиями Петр напоминал такого былинного богатыря, не гнушавшегося простым людом. Как могучий и неустрашимый Илья Муромец пивал с кабацкими голями, так и царь Петр в часы отдохновения любил приятельские застолья с простолюдинами, якшаясь к ними и в делах, и в гульбе. Подобно былинному богатырю, мог бы тоже стрелять по божьим церквам и рушить их золотые маковки, – порушил же колокольни, обезгласив многие из них снятием колоколов, чтобы переплавить их на пушки. И во многих других делах проявлял Петр богатырские повадки, готовый переиначить содеянное самим богом.
Нет, никогда не забудутся и даже не померкнут дела и задумки цари Петра. Куда ни глянь, все напоминает о нем, словно продолжает он свою жизнь, смертию смерть поправ, остается жить в людской памяти, на веки вечные обессмертив себя.
А когда заболевал, то как бы обет давал: только бы вот на ноги поскорее подняться, тогда лучше жизнь поведет. Много дней в ней потрачено зря, а их уже не вернуть. Многое сделано, а надлежит во сто крат больше сделать.
Он лежал тогда и поучал сам себя; словно умудренный опытом, затевал начинать действительно новую жизнь. Всю свою печаль готов был возвести на бога: зачем так устроил, что к склону дней прибывает у человека мудрость, а телесные силы сякнут?.. Что он есть вот сейчас – хворый, немощный? Столь большой – вон куда ноги-то протянул! – а находится в мизерном положении. Эх, подняться бы поскорей. Всешутейшие, всепьянейшие, всеглупейшие соборы начисто разогнать, повести жизнь – не смирную, нет, но разумную, на погляденье всем людям. Неужто тщетно сие?..
Много было раздумий у царя Петра. Он напряженно думал о том, кому доверить все содеянное им с первого дня сего восемнадцатого века. Свершенные им преобразования являлись служением Российскому государству, всенародной пользе. Теперь каждому ясно, сколь сильной и славной стала Россия, но как непросто было достичь этого. Чтобы разбогатеть государству, следовало вести большую торговлю, развивать промыслы, пробиваться к морю, освобождаться от дани, которую платили крымскому хану, как поминки. А кто противился происшедшим преобразованиям? Раскольники, косные хранители старины, древлего благочестия?.. Не благочестие оберегали они, а свое невежество да изуверство. Постыдную жизнь вели и ведут в своих скрытых скитах, противясь всему новому, лучшему. Их ли примеру следовать?..
Не терпя гулящих людей, не пристроенных ни к какому делу, Петр приказывал хватать их на улице и отправлять в работу. Во время таких облав попадались носители иноческого, монашеского чина, и не каждому из них удавалось вернуться в свой монастырь. И то хорошо, зря не станут шататься, а к нужному делу приставлены.