Текст книги "Принцесса Володимирская"
Автор книги: Евгений Салиас-де-Турнемир
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Конечно, ты права. Я солгал, и неизвестно зачем. Вот если бы ты всегда была со мною так откровенна и искренна, то, быть может, и я был бы с тобою проще, правдивее. А сколько раз, я помню, приходилось мне с тобою лгать… и неизвестно зачем.
– Кто же в этом виноват, отец? Я сама часто думала, что мы здесь живем, как… не знаю как и сказать – как-то не так, как бы следовало, не так, как другие живут. Мы не родные, даже не друзья, а просто хорошие знакомые.
Граф подумал и вымолвил тихо:
– Да, это правда. Ну да теперь об этом нечего и говорить. Этой жизни конец.
И он собрался уже уходить от дочери, вспомнив о нескольких письмах, которые надо было написать.
– Ну, а правда так и останется. Я так и не узнаю, зачем вы приходили? – усмехнулась Людовика несколько принужденно.
– Да, забыл. Я приходил, потому что мне вдруг показалось, что ты больна.
– Каким образом? Почему?
– Не знаю сам, просто вдруг стало как-то тревожно на сердце, я и пошел.
– Но, стало быть, очень тревожно, если вы решились идти?
– Да, была минута тревоги, и я сказал себе, что, в сущности, ничего не стоит пройтись на другой конец замка, и пошел. Но когда я прошелся, пришел, то понял, что, перебудив твою прислугу, я только напугаю тебя, и отправился назад.
– Странно это! – выговорила Людовика и задумалась, опуская голову. – Странно! Всю ночь и я не спала, всю ночь была в такой же тревоге.
Граф рассмеялся совершенно добродушно и весело.
– Ну, стало быть, мы оба, и я, и ты, просто шалим: нам следовало бы получить хороший выговор и вести себя, как подобает разумным людям. Что касается меня, то я обещаю тебе, что более такая глупость со мною не случится.
Граф рассмеялся, расцеловав дочь, и весело пошел к себе.
Насколько вчера ему было как-то беспричинно грустно, настолько сегодня он был бодр и весел.
Веселость эта за весь день не только не уменьшилась, но даже увеличилась и дошла до того, что за обедом он стал шутить с одним из людей, который неловко подал блюдо.
Такого рода фамильярность даже удивила всех.
За тем же обедом граф рассказал, что ему нужно было написать письмо и сделать заказ мебели для приемной Людовики и что, не имея возможности сообразить, сколько нужно мебели, он решился среди ночи пойти взглянуть, какое количество мебели может поместиться в этой комнате. Это было, конечно, сказано при людях, чтобы дать объяснение всему замку насчет своего ночного посещения.
Людовика была хотя невесела за обедом, но несколько спокойнее, нежели утром.
Что касается старой графини, то она была особенно сурова, молчалива, почти что не касалась пищи и только отвечала на некоторые вопросы брата. Чтобы объяснить свое настроение духа, графиня сама в конце обеда сказала, что положение больного ее начинает очень смущать, что бедный отец Игнатий, вероятно, навсегда лишится способности ходить.
– Страшно подумать, какое это ужасное существование, – сказала графиня, – для человека его лет быть без ног и лежать в постели или сидеть в кресле.
– Но что ж этот новый доктор или знахарь? – спросил граф. – Если он столько же сведущ, сколько глуповат лицом, то, разумеется, он не поможет нашему капеллану.
– Да, к несчастью, и эта последняя надежда не осуществилась, – вздохнула графиня. – Этот знахарь даже не шарлатан, а просто какой-то глупый молодой человек, ничего не понимающий не только в медицине, но даже и в самых простых вещах. Но ведь теперь оказывается, что это обман, это не сам знахарь, про которого отцу Игнатию писали. Это его сын. Сам он приехать не мог и прислал его вместо себя.
– Стало быть, остается надежда, – спросил граф, – что приедет когда-нибудь сам искусник?
– Да, надо будет об этом подумать, – веселее и как-то странно ответила графиня.
Людовика слушала внимательно и особенно внимательно глядела в лицо старой тетки и что-то думала. И лицо ее на минуту стало снова задумчиво, снова тревожнее. Каждый раз, как заговаривали об отце Игнатии, об его аббате-сиделке и о новом докторе, что-то странное и неуловимое заползало в душу молодой девушки; и те мысли, которые появлялись у нее, были таковы, что она затруднялась высказать их отцу.
Перед сумерками граф предложил Людовике вместе отправиться кататься в маленьком кабриолете.
Девушка с радостью согласилась, так как давно уже она не ездила с отцом. Зимою она делала эти прогулки реже, таким образом, теперь минуло почти девять месяцев с того раза, что она в глубокую осень ездила кататься.
Едва только очутились они вдвоем в красивом кабриолете и выехали в поле, как оба оживились. Беседа сразу пошла о том же, о чем вскользь заметила Людовика утром, то есть о холодных, официальных отношениях, в которых они жили так долго, об отсутствии искренности, простоты и нежности в их отношениях.
– Как это странно, – сказала Людовика, – что теперь так поздно приходится нам об этом говорить.
Когда они возвращались домой, то граф, помолчав несколько мгновений, вымолвил, с любовью глядя на красавицу дочь, которая сидела рядом с ним:
– Да, странно. Я не знал, что ты такая… Я хочу сказать, что я не знал, насколько ты возмужала. Я все как-то считал тебя такой же девочкой, какою привез сюда. Знаешь что, Людовика, как-нибудь на днях вечером приходи ко мне; я с большей искренностью расскажу тебе все то, о чем до сих пор умалчивал. Во-первых, это необходимо тебе знать, а затем, я даже рад, что ранее не говорил с тобою об этом. После нашего нынешнего признания в любви, – усмехнулся он, – я расскажу тебе то же самое, что хотел, но уже совершенно иначе. Это будет исповедь брата, а не повествование отца.
Когда граф и Людовика подъезжали к воротам замка, было уже совершенно темно. Фонари у главных ворот были зажжены, и кое-где в окнах замка появлялся свет от зажигаемых свечей. В то же время слуга, заведующий освещением замка, вносил и расставлял свечи в кабинет.
XXVII
За полчаса до появления свечей в замке среди полных потемок небольшая фигурка вышла из дверей библиотеки, быстро прошмыгнула в растворенную дверь большой приемной, отделявшей кабинет от коридора, и скользнула вдоль стены в угол к большому шкафу с красивой резьбой, которому было, конечно, лет триста. С легкостью мальчугана или канатного плясуна фигурка вскочила на шкаф, перелезла и спрыгнула на пол в то пустое пространство, которое оставалось в углу между поперечно стоящим шкафом и двумя стенами.
Усевшись в этом треугольнике, эта фигурка глубоко вздохнула, потом, после паузы, еще глубже вздохнула, и этот вздох происходил, конечно, не от усталости, а, вероятно, от той смуты, которая была на душе.
Граф вернулся, простился с дочерью, прямо прошел к себе и, как всегда спокойно, проработал у письменного стола часов до одиннадцати.
В этот вечер его работа особенно прерывалась мыслями о дочери. Он упрекал себя в том, что почти не знал ее, что покуда он считал ее ребенком, с которым у него не было ничего общего кроме любви, она была уже взрослая и, даже более, уже разумная женщина, с которой он мог беседовать обо всем. И в эту минуту ему показалось, что он еще более полюбил ее. С каким наслаждением думал он теперь, что устроит счастье этой милой Людовики.
Молодая девушка у себя тоже думала об отце и радовалась, что между ними завязались какие-то новые отношения, менее натянутые и холодные, чем прежде. Сегодня отец был таким, каким ей всегда хотелось его видеть, и Людовика упрекала себя за то, что раньше никогда не подумала поговорить с отцом решительнее и искреннее.
Однако она должна была признаться, что сама за время его отсутствия сразу как-то поумнела, что когда отец уезжал в свое последнее путешествие, то она была как будто действительно еще девочкой. А кто это сделал, эту метаморфозу? Отец Игнатий, его внезапное посещение, странная просьба.
И при этом воспоминании, при этом имени Людовика снова встревожилась. Как ей неприятно было, что этот скверный человек, хотя теперь и безногий, поселен отцом так близко от себя. И уже в сотый раз Людовика засыпала, мысленно борясь сама с собою, говорить ли отцу о той беседе, которая была у нее с иезуитом и теткой. И теперь, после сегодняшнего разговора, она решила, что она обязана рассказать все. Коль скоро быть искренней, то надо говорить обо всем, тем более о том, что ее немного тревожит.
– Завтра же расскажу все отцу, – сказала она, – но попрошу его не выгонять капеллана из дома, а если и прогнать, то дать ему денег.
И после этой решимости Людовика сладко и спокойно заснула, улыбаясь в полусумраке своей спальни.
В ту минуту, когда граф спокойно лег в постель, предварительно заперев по обыкновению дверь из приемной в коридор, старая графиня, войдя в свою спальню, разделась при помощи горничной и легла в постель. Но затем, отпустив ее через несколько минут, когда все стихло в соседней горнице, она быстро встала с постели, заперлась в своей спальне на ключ, чего никогда не делала, и снова стала одеваться.
Но на этот раз она надела туфли и свой капот, в котором бывала по утрам. Одевшись, она походила немного по своей горнице, но, чувствуя, что ноги ее слабеют от того волнения, которое было в ней, она села в кресло, поставив его у самых запертых дверей, и просидела неподвижно около часа.
Но вдруг будто ужас охватил ее, она тихо ахнула, опустила голову, крепко схватила себя костлявыми руками за виски и осталась так надолго. Она тяжело дышала, но ни слова не прошептала. Зато в ней самой происходила буря.
В это же самое время в библиотеке отец Игнатий и аббат одетые стояли у дверей, ведущих в коридор.
Уже давно стояли они друг против друга, оба превратились в слух, но ни единого слова не сказали, ожидая более часа.
Когда на башне замка пробило двенадцать часов, аббат шепнул:
– Теперь скоро!
– Да, – глухо отвечал отец Игнатий.
– Знаете что, – продолжал шепотом аббат. – Когда я был приговорен к казни, от которой удрал, как я вам рассказывал, то я помню, что я в тюрьме ожидал казни с такими мыслями, которые передать мудрено. Теперь со мною делается совершенно то же. Вы понимаете, что если что-либо не удастся, если даже падет только подозрение, то я погиб. Меня стоит только начать допрашивать ловкому судье, и я сейчас спутаюсь, потому что мне слишком надо будет лгать. О последних трех годах моего существования я даже ничего не могу сказать: я даже не могу назвать тех мест, где я был, потому что это все равно что признаться во всех преступлениях. Если будет малейшее подозрение на меня, то я погиб.
– Перестань болтать! – сухо выговорил капеллан.
Почти в эти же самые минуты фигурка, то есть молодой и глуповатый знахарь, ловко прицепился из своего угла за шкаф, с необыкновенной ловкостью, как кошка, перелез и спустился с противоположной стороны.
Он был разут и без единого звука стал пробираться из приемной в кабинет.
Здесь он осмотрелся, остановился и невольно положил руку на сердце. Ему казалось, что оно так стучит, что нарушает ночную тишину.
Малый никогда не бывал в кабинете, но знал по рассказам расположение всего. Знал, что налево дверь в спальню, а в ней направо, под занавесом, стоит кровать изголовьем к дверям.
Простояв несколько минут недвижимо, как бы заставив себя насильно успокоиться, но все еще прерывисто и громко дыша, фальшивый доктор двинулся к дверям спальни, открытым настежь. У дверей он опустился на четвереньки, как кошка, подполз к изголовью кровати и стал прислушиваться.
По крайней мере, четверть часа прошло в этом прислушивании, и в эти четверть часа он изучил, казалось, дыхание спящего.
Граф в эти четверть часа ни разу не шевельнулся, и его громкое дыхание, ровное и легкое храпение доказывало ясно, что он спит самым спокойным сном.
– Храпишь, тем лучше! – подумал человек, полулежа на полу около занавеси, и какая-то дикая, не злобная, а дурацкая усмешка скользнула на лице его.
– Захрапи посильнее, и тогда будет безопаснее, – снова подумал он.
И в этом положении у изголовья кровати, на полу, скорчившись, бродяга знахарь пробыл еще несколько минут.
Действительно, вскоре граф стал дышать глубже, реже, спокойнее и храпел сильнее.
Человек двинулся, подавив в себе тяжелый вздох, достал из кармана что-то небольшое, поднялся и едва заметно стал подвигаться к занавеске, за которою раздавалось храпение спящего.
Поднявшись на ноги, он был не более как за аршин от подушек постели, но ему понадобилось, по крайней мере, минут пять, чтобы из этого положения очутиться в другом. Только через пять минут он одною рукою приподнял занавес, нагнулся ближе к спящему, разглядел при полусумраке его лицо и поднес к нему то, что было у него в правой руке.
Рука его слегка дрожала, и он поневоле несколько удалял то, что было в ней, от дыхания графа, боясь, что нервная дрожь заставит его толкнуть спящего и разбудит его.
Но через несколько мгновений, менее полуминуты, дыхание спящего сразу переменилось.
Человек сразу посмелел. Ближе, почти к самому носу поднес он флакон, который держал в руке, и затем уже, не боясь и не смущаясь, он смело откинул занавеску, взял спящего за руку и нащупал пульс. Затем в одну минуту он вынул из кармана большой кусок ваты, вылил на нее всю жидкость, какая была во флаконе, и вату эту положил на лицо, закрыв рот и нос и прижав крепко ладонью.
Граф уже давно не дышал ровно и раза два-три тихо будто простонал. Наконец, теперь он простонал еще сильнее и судорожно дернул ногами.
Знахарь, не отнимая ваты, снова пощупал пульс, затем приложил ухо к груди спящего и, прислушиваясь к биению сердца, выговорил вслух:
– Ну теперь тебя барабаном не разбудишь, а пожалуй, и совсем готов. И аббату не понадобится доканчивать.
В ту же минуту он отворил настежь окно. Запах чего-то едкого был так силен, что начинал его самого одурманивать.
Когда свежий воздух ворвался в спальню, то знахарь, прижав сильнее вату на лице неподвижно лежащего графа, пробежал быстро, неслышно к двери, ведущей в коридор, и прислушавшись, среди полной тишины один раз стукнул в дверь.
XXVIII
Два человека, стоящие за противоположною дверью, вздрогнули. Отец Игнатий отошел в сторону.
Аббат вышел в коридор и огляделся. В качестве сиделки он, конечно, мог и по ночам выходить в коридор, не навлекая на себя подозрения. Оглядевшись в коридоре и видя только повсеместную тишину и сон, аббат стукнул в дверь приемной графа.
Дверь эта тотчас отворилась.
– Скорей! – вымолвил знахарь.
В ту же минуту отец Игнатий ловко скользнул из своих дверей в дверь приемной. Затем дверь эта была снова заперта, и все трое вошли в спальню.
Первым движением капеллана было броситься и запереть окно. Он даже не посмотрел на лежащего.
– Что ты! Очнется! – шепнул он.
– Ни-ни, не бойтесь, – усмехнулся и громко выговорил знахарь. – Вы посмотрите.
И он смело двинулся к кровати, взял лежащего за руку, поднял ее и бросил. Рука упала, как у мертвого, шлепнув по одеялу.
И капеллан если не вздрогнул, то почувствовал, что его покоробило.
– Ну теперь, – выговорил он, обращаясь к аббату, – теперь скорей. Тебе…
– Да, уж мне, – выговорил этот глухо.
Отец Игнатий тотчас вышел из спальни, остановился в кабинете и прислушался к шороху, происходившему в спальне; он стоял как истукан, тяжело переводя дыхание.
А там между тем преступник, переодетый аббатом, спокойно своими страшными лапами работал…
Вытащив обе большие подушки из-под онемевшего графа, он набросил их ему на лицо и навалился…
Через час все трое прислушались у дверей коридора. Все в доме спало.
Отец Игнатий тихо вынул ключ из двери и передал его знахарю.
Тот быстро сбегал в спальню и положил его на столике около кровати, на которой снова в прежнем положении на двух подушках лежал уже не усыпленный искусственно, а задушенный злодеями мертвец.
Так же быстро вернулся знахарь к дверям, где еще все прислушивались два его товарища. Другой ключ, поддельный, был уже тихонько вложен капелланом в дверь, и он все еще не решался отворить.
– Что ж вы? – спросил аббат.
– Глупый, – шепнул капеллан. – Эта последняя, но самая страшная минута. Отвори дверь и попадись кому-нибудь на глаза, и тогда немедленно надо бежать. Я лучше час лишний простою здесь, ведь мы теперь одни.
– Как одни!
– Теперь мы здесь трое, так чего ж нам бояться. Ведь он уже там, далеко!
– Да, точно, далеко, у престола Господа Бога, – с циничной нежностью в голосе проговорил острожник-аббат.
Наконец капеллан решился, повернул ключ в замке, тихонько отворил дверь и выглянул в коридор.
После этого все трое проскочили в дверь.
Капеллан, вставив ключ снаружи, снова запер дверь приемной, вынул его и бросился в библиотеку с судорожно сжатым ключом в руке.
Все было кончено, и следов никаких.
Капеллан остановился среди библиотеки и выговорил:
– Ну, мы – гении. Мы положительно умнейшие люди. Сам черт теперь ничего не поймет и ничего не распутает. А между тем как это просто. Только это…
И он показал ключ.
– Теперь надо это уничтожить, просто хоть съесть, – смеясь, сказал знахарь.
…Бывают на свете странные вещи, бывают в жизни человека странные и необъяснимые минуты.
В эту ночь, между полуночью и двумя часами, Людовика не могла глаз сомкнуть, и наконец вдруг почему-то среди дремоты она ясно увидела отца своего, протягивающего к ней руки, болезненного, зовущего ее. Она так ясно слышала: Людовика! Людовика! – что вскочила с кровати и опомнилась только среди комнаты.
– О, Господи! – в трепете выговорила она. – Помилуй нас. Что ж это!
И она перекрестилась.
Однако через несколько минут она всячески успокоила себя и снова легла в постель и заснула безмятежным сном.
Долго капеллан обдумывал, что сделать с ключом, отлично понимая, однако, что небольшую вещь всегда можно спрятать или уничтожить; но он будто умышленно раздумывал и возился с этим ключом, чтобы прогнать из головы воспоминание о тех страшных минутах, которые он пережил за час перед тем; в то же самое время знахарь смелой походкой отправился через замок на половину старой графини и вошел в ее приемную. Если кто увидит его, то ответ был заранее готов.
– Капеллану дурно, разбудите графиню, попросите того лекарства, о котором она говорила.
Но никто не видел его; все в эту пору спали крепчайшим сном.
Достигнув без труда спальни старой графини, знахарь два раза ударил слегка в дверь. От этого стука, хотя и легкого, графиня, сидевшая у дверей, задрожала всем телом, поднялась, опустилась в кресло, снова поднялась и быстрыми шагами отошла от двери, как если бы за ней появилось привидение.
Но снова раздался условный знак, снова два толчка, и графиня, как бы из чувства самосохранения, которое вдруг сказалось в ней, бросилась к двери и отвечала тем же стуком. Знахарь быстро двинулся и вскоре был снова с докладом у капеллана, что графине доложено.
А старая графиня была в своей горнице в таком положении, что, конечно, потом всю жизнь помнила эту ужасную и грешную ночь.
Она металась по комнате, дико озираясь. Она бы дала все на свете, чтобы теперь около нее был живой человек, кто-нибудь из горничных. А между тем она боялась разбудить какую-либо из них, потому что чувствовала, что не сумеет притвориться и выдаст себя. Конечно, сказавшись больной, можно всех поднять на ноги, но самая глупая из этих горничных, увидя ее теперь, поймет, что она не больна, что с ней происходит что-то иное и страшное.
Только с рассветом успокоилась старая девица, жертва отца Игнатия, жертва деятелей ордена Иисуса, которых было так много, было без числа за целых два столетия.
Последствием того, что совершилось в эту страшную ночь в замке, было то, что громадные суммы, перейдя в руки старой девы графини, перешли в руки человека, который был далеко отсюда. Отец Игнатий, быть может, как-нибудь скоро будет кардиналом, но руководить и распоряжаться огромным состоянием будет не графиня… и даже не он, отец Игнатий, а этот «неизвестный».
XXIX
Около десяти часов утра главный камердинер графа подошел к двери с утренним завтраком на подносе.
Найдя дверь запертою, он снова пошел в буфет, но затем тотчас же вернулся и стал ходить около двери, ожидая каждую минуту, что ее отопрут. Около часа проходил он по коридору взад и вперед, удивляясь, что граф, такой аккуратный и точный в своей обыденной жизни, на этот раз так долго спит.
Когда прошел еще час и был уже полдень, камердинер, уже несколько встревоженный, стал пробовать замок, стараясь нашуметь, чтобы граф вспомнил, что он еще не отпирал двери.
– Может быть, сердится на мою неаккуратность, – думал камердинер. – Ждет завтрака, а сам забыл, что дверь заперта.
Подвигавши ручкой, лакей заглянул в замочную скважину и увидел, что ключа в замке нет. Это его удивило. Насколько он мог припомнить, граф, запиравший дверь постоянно, никогда, однако, не вынимал ключа из замка.
– Быть может, он упал, – подумал лакей.
Он прилег лицом к полу, стал смотреть в скважину под дверью. Пол всей комнаты был освещен и ему виден, но ключа не было.
Он встал с пола и не знал, что делать. Совершенно машинально, почти бессознательно он отправился в прихожую, где сидело несколько человек прислуги, и объявил им странную новость: первый час, а граф не отпирал еще своей двери.
Новость эта была принята людьми несколько равнодушно.
– Занят, – сказали некоторые, – подожди, отопрет.
И еще полтора часа замок оставался в спокойном, обыденном виде.
Однако только прислуга была вполне спокойна. Людовика у себя была несколько встревожена своим ночным сном и рассказывала его Эмме. Она с нетерпением дожидалась, когда можно будет послать к отцу попросить позволения явиться к нему среди дня, не в урочный час, хотя на минуту. Ей хотелось скорее рассказать отцу пустой случай, но все-таки тревоживший ее, то есть свой сон, а равно свою беседу с отцом Игнатием во время его отсутствия.
На половине графини прислуга тоже была спокойна, но сама старая графиня не вставала с постели, чувствуя легкое нездоровье, отказалась от кофе и лежала в кровати лицом к стене.
Девушка, служившая ей и равно ее наперсница, заметила по лицу старой графини, что она действительно нездорова.
Зато в библиотеке три личности – отец Игнатий, безногий в постели, аббат, все той же сиделкой на кресле около его кровати, и знахарь – были не только встревожены, но даже слегка бледны; и каждый старался друг друга успокоить.
Отец Игнатий наиболее владел собою, только глаза его горели необычным, лихорадочным блеском, и он часто проводил рукою по лицу, по лбу, по голове, как будто хотел освободить ее от навязчивых и бурных мыслей.
Аббат сидел, опустив голову на руки, и жаловался, причитал, говорил о том, что не надо было поручать дело дураку, надо было все сделать самому, а теперь этот дурак всех погубил.
Знахарь был наиболее смущен и от упрека двух товарищей, и от того, что теперь ожидал себе от ночного дела. Малый решил про себя, что, как только будет возможность, он ускользнет из замка, хотя бы прямо в поле, для того чтобы бежать без оглядки.
Если бы кто знал, что сделали эти люди в эту ночь, то подумали бы теперь, глядя на них, что совесть сказалась в них и чувство раскаяния взволновало их. Но дело было совсем не в том. Флакон отца Игнатия с жидкостью, усыпившею графа, был забыт в его спальне.
Тревога отца Игнатия еще более увеличилась около полудня. Он написал в записке по-латыни старой графине несколько слов. В них было сказано:
– Есть следы преступления. Мой флакон позабыт на столике или на ковре около постели. Одно спасение: вам первой войти в комнату и взять флакон.
Эта записка была передана из рук в руки знахарем наперснице графини.
Графиня прочла ее, сильно изменилась в лице и тотчас же отвечала на клочке бумаги карандашом:
– Быть у вас не могу, самой нездоровится. Что касается записки вашей, то содержание ее мне совершенно непонятно.
Графиня передала этот клочок бумаги не свернутый, так что наперсница ее могла, передавая знахарю, даже прочесть содержание.
Отец Игнатий, получив этот ответ, встревожился более, чем в минуту, когда хватился флакона и узнал от знахаря, что он позабыт в спальне. Графиня умывала руки в преступлении.
Действительно, старая графиня, прочитав записку отца Игнатия, поняла, что ее роль меняется. До сих пор она оставалась в стороне, а теперь явиться и взять флакон значило быть соучастницей в преступлении и скрывать следы. Разумеется, если бы она могла очутиться первою в спальне и первою могла увидеть этот флакон, то, конечно, спрятала бы его.
Около четырех часов дня люди, уже несколько встревоженные, стали передавать друг другу известие, что граф не отпирал еще дверей.
Полный, ленивый, уже пожилой, но умный и хитрый метрдотель, или дворецкий, до которого дошла весть, тотчас же распорядился.
Он дал знать старой графине и просил позволения что-нибудь предпринять.
Но прежде чем известие это дошло до графини, прежде чем она успела одеться и с сильно изменившимся лицом и от мнимой болезни, и от тревоги выйти из комнаты, все в замке уже было на ногах, смущено, взволновано. Даже более того: все, что было обитателей в замке, было перепугано, потрясено не известием, что граф еще не выходил из своей комнаты, а потрясено видом и словами молодой барышни.
Действительно, когда известие, в сущности покуда еще очень простое, достигло Людовики, молодая девушка вскрикнула, схватилась за сердце и на несколько мгновений как бы потеряла сознание.
Но потом она сама очнулась, поднялась на ноги и, бледная, страшная лицом, изменившаяся настолько, что, казалось, переродилась в несколько мгновений, она тотчас бросилась по всем горницам и всех, кого встречала на пути, повелительным словом и жестом звала за собою.
Через несколько мгновений она была у дверей. Люди плотной кучей наполнили коридор, а дверь уже трещала под ударами двух плотников.
Первая вошла в кабинет, первая пробежала в спальню молодая девушка и первая увидела она труп отца в постели. Несколько мгновений смотрела она в мертвое лицо со страшными открытыми глазами и тут же потеряла сознание, но уже надолго.
Люди переполнили кабинет. Женщины перенесли молодую девушку на диван.
В эту минуту явилась старая графиня.
Но когда она переступала порог, усыпанный щепками и осколками от дверей, любимый лакей графа заметил на полу спальни и поднял дрожащею рукою небольшой флакончик.
Он лучше графа знал все его вещи: такого флакона он никогда не видал.
– Вероятно, – подумал он, – граф купил его себе во время последнего путешествия.
Но тогда за эти дни он бы видел его в руках графа, или же, быть может, тот умышленно спрятал этот флакон.
Старая графиня вошла в спальню, едва держась на ногах, подошла к кровати, на которой лежал мертвец, но глаза ее только скользнули по его лицу. У нее не хватило духа приглядеться к этому лицу, и взор ее стал скользить по всей мебели, столам и полу.
Но то, что она отказалась сделать для отца Игнатия и что, конечно, сделала бы теперь, сделать было нельзя – флакона нигде не было.
В несколько минут комната переполнилась всеми обитателями флигелей и надворных строений. Все стояли в каком-то оцепенении, глядя друг на друга и как бы спрашивая, прося разрешить загадку, объяснить странное происшествие. Молодой еще человек, сильный, крепкий, здоровый, никогда не жаловавшийся ни на какую болезнь, в самую счастливую минуту своей жизни вдруг найден мертвым в своей постели!
Графиня, выйдя из спальни, села недалеко от того дивана, где лежала еще в беспамятстве Людовика и слегка стонала, как во сне.
Графиня тотчас приказала скакать в город за доктором, а сама стала осматривать всю толпу домочадцев и наконец спросила, где знахарь, который лечит отца Игнатия.
Он оказался тут же, в толпе, его вызвали.
Он был встревожен, как и все прочие.
– Не можете ли вы, – спросила графиня, – объяснить как медик, что это может быть?
– Это очень простое явление, графиня, которое самый простой медик может вам объяснить. Это, вероятно, разрыв какой-нибудь артерии, разрыв сердца или удар крови в голову. Подобного рода явления случаются очень часто, именно так умирают очень многие люди, на вид совершенно здоровые.
Слова эти подействовали особенно на всех присутствующих, некоторым стало как-то легче. Происшествие перестало быть загадочным.
Но в эту минуту все вздрогнули от отчаянного крика, почти вопля.
XXX
Людовика пришла в себя… Оглядевшись, она вдруг вспомнила все, поняла все и, поднявшись с дивана, вдруг обратилась к плотной толпе, наполнявшей кабинет.
– Кончено! все кончено! – воскликнула она со страстью и горечью в голосе. – Они убили его! Но я, которая любила его, его дочь, хотя и незаконная, но обожавшая его и любимая им, и вы, тоже обязанные его любить за все добро, которое он вам сделал… И вы, и я – должны отомстить за него! Его убили в эту ночь, убийцы – капеллан, аббат и знахарь! И вот эта отвратительная женщина!.. – обернулась Людовика, показывая повелительным жестом почти в самое лицо сидевшей графини.
Вся толпа совершенно онемела…
– Неужели вы не чувствуете, неужели вам не говорит сердце, что это правда, что я вам правду сказала?
И эти слова были произнесены молодой девушкой с таким странным оттенком в голосе, что коснулись, тронули до глубины души всех присутствующих. И что страннее всего, каждый из них теперь действительно как бы почувствовал, что молодая девушка выразила то, что мелькало и у них в голове. Но оно казалось им настолько бессмысленным, что никто из них не решился сказать об этом вслух; каждый из них думал то же, а она сейчас воскликнула это во всеуслышание.
Все присутствующие смутились, глаза всех остановились на старой графине, ожидая от нее взрыва негодования, хотя какого-либо возражения или слова, какого-либо протеста.
Но графиня сидела неподвижно, как оцепенелая, бледнее снега, и не сразу два слова сорвались невнятно с ее языка:
– Что?! Безумная!.. Ты безумная! – прибавила она через мгновение. – Она от горя сошла с ума! – обернулась графиня ко всей толпе.
Но эти слова только более воодушевили Людовику. Ее горе, ее отчаяние как бы исчезли под наплывом негодования и чувства мести. Она вполне владела рассудком, и мысли в голове были яснее, чем когда-либо. Она была так искренно, так твердо убеждена в том, что говорила, обвиняя четырех лиц в преступлении, что именно эта искренность, это убеждение проникли и во всех присутствующих.
– Вы сестра отца моего, но он не любил вас, а вы его ненавидели так же, как я ненавидела всегда вас. Вы теперь наследница всего его состояния и замка, но, прежде чем вы вступите в ваши права, я здесь буду распоряжаться, но не имуществом, а чтобы отомстить за отца и раскрыть преступление. Я обвиняю вас, вашего друга капеллана, человека злого и коварного, и этих двух пришлых людей, никому не известных. Я докажу это преступление, я все вспомню и расскажу, хотя бы и то, как когда-то отец Игнатий усыпил меня из какого-то флакона и целовал, когда я была в бессознательном состоянии.