355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Евгений Евтушенко. Все стихи » Текст книги (страница 8)
Евгений Евтушенко. Все стихи
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:42

Текст книги "Евгений Евтушенко. Все стихи"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Ты большая в любви…

 
Ты большая в любви.
                 Ты смелая.
Я – робею на каждом шагу.
Я плохого тебе не сделаю,
а хорошее вряд ли смогу.
Все мне кажется,
              будто бы по лесу
без тропинки ведешь меня ты.
Мы в дремучих цветах до пояса.
Не пойму я —
            что за цветы.
Не годятся все прежние навыки.
Я не знаю,
        что делать и как.
Ты устала.
         Ты просишься на руки.
Ты уже у меня на руках.
«Видишь,
       небо какое синее?
Слышишь,
      птицы какие в лесу?
Ну так что же ты?
                 Ну?
                    Неси меня!»
А куда я тебя понесу?..
 

1953

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Ты спрашивала шепотом…

 
Ты спрашивала шепотом:
«А что потом?
            А что потом?»
Постель была расстелена,
и ты была растеряна…
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах —
                насмешливость,
и в них приказ —
                не смешивать
тебя
    с той самой,
                бывшею,
любимой
       и любившею.
Но это —
        дело зряшное.
Ты для меня —
             вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
«А что потом?
             А что потом?»
 

1957-1975

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

У римской забытой дороги

 
У римской забытой дороги
недалеко от Дамаска
мертвенны гор отроги,
как императоров маски.
 
 
Кольца на солнце грея,
сдержанно скрытноваты,
нежатся жирные змеи —
только что с Клеопатры.
 
 
Везли по дороге рубины,
мечи из дамасской стали,
и волосами рабыни,
корчась, ее подметали.
 
 
Старый палач и насильник,
мазью натершись этрусской,
покачиваясь в носилках,
думал наместник обрюзглый:
 
 
«Пусть от рабочей черни
лишь черепа да ребра:
все мы умрем, как черви,
но не умрет дорога…»
 
 
И думал нубиец-строитель,
о камни бивший кувалдой,
но все-таки раб строптивый,
но все-таки раб коварный:
 
 
«Помня только о плоти,
вы позабыли бога,
значит, и вы умрете,
значит, умрет и дорога…»
 
 
Сгнивали империи корни.
Она, расползаясь, зияла,
как сшитое нитками крови
лоскутное одеяло.
 
 
Опять применяли опыт
улещиванья и пыток.
Кровью пытались штопать,
но нет ненадежней ниток.
 
 
С римского лицемерия
спала надменная тога,
и умерла империя,
и умирала дорога.
 
 
Пытались прибегнуть к подлогу.
Твердили, что в крови, когда-то
пролитой на дорогу,
дорога не виновата.
 
 
Но дикой травы поколенья
сводили с ней счеты крупно:
родившая преступленья,
дорога сама преступна.
 
 
И всем палачам-дорогам,
и всем дорогам-тиранам
да будет высоким итогом
высокая плата бурьяном!
 
 
Так думал я на дороге,
теперь для проезда закрытой,
дороге, забывшей о боге,
и богом за это забытой.
 

1967, Дамаск

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Уходят матери

Р. Поспелову


 
Уходят наши матери от нас,
уходят потихонечку,
           на цыпочках,
а мы спокойно спим,
             едой насытившись,
не замечая этот страшный час.
Уходят матери от нас не сразу,
                            нет —
нам это только кажется, что сразу.
Они уходят медленно и странно
шагами маленькими по ступеням лет.
Вдруг спохватившись нервно в кой-то год,
им отмечаем шумно дни рожденья,
но это запоздалое раденье
ни их,
    ни наши души не спасет.
Все удаляются они,
все удаляются.
К ним тянемся,
          очнувшись ото сна,
но руки вдруг о воздух ударяются —
в нем выросла стеклянная стена!
Мы опоздали.
        Пробил страшный час.
Глядим мы со слезами потаенными,
как тихими суровыми колоннами
уходят наши матери от нас…
 

1960

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Фронтовик

 
Глядел я с верным другом Васькой,
укутан в теплый тетин шарф,
и на фокстроты, и на вальсы,
глазок в окошке продышав.
Глядел я жадно из метели,
из молодого января,
как девки жаркие летели,
цветастым полымем горя.
Открылась дверь с игривой шуткой,
и в серебрящейся пыльце —
счастливый смех, и шепот шумный,
и поцелуи на крыльце.
Взглянул —
      и вдруг застыло сердце.
Я разглядел сквозь снежный вихрь:
стоял кумир мальчишек сельских —
хрустящий,
      бравый фронтовик.
Он говорил Седых Дуняше:
«А ночь-то, Дунечка, —
                 краса!»
И тихо ей:
      «Какие ваши
совсем особые глаза…»
Увидев нас,
       в ладоши хлопнул
и нашу с Ваською судьбу
решил:
   «Чего стоите, хлопцы?!
А ну, давайте к нам в избу!»
Мы долго с валенок огромных,
сопя, состукивали снег
и вот вошли бочком,
               негромко
в махорку, музыку и свет.
Ах, брови —
        черные чащобы!..
В одно сливались гул и чад,
и голос:
     «Водочки еще бы!..»-
и туфли-лодочки девчат.
Аккордеон вовсю работал,
все поддавал он ветерка,
а мы смотрели,
          как на бога,
на нашего фронтовика.
Мы любовались,– я не скрою, —
как он в стаканы водку лил,
как перевязанной рукою
красиво он не шевелил.
Но он историями сыпал
и был уж слишком пьян и лих,
и слишком звучно,
             слишком сыто
вещал о подвигах своих.
И вдруг
   уже к Петровой Глаше
подсел в углу под образа,
и ей опять:
        «Какие ваши
совсем особые глаза…»
Острил он приторно и вязко.
Не слушал больше никого.
Сидели молча я и Васька.
Нам было стыдно за него.
Наш взгляд,
     обиженный, колючий,
его упрямо не забыл,
что должен быть он лучше,
                     лучше
за то,
   что он на фронте был.
Смеясь,
   шли девки с посиделок
и говорили про свое,
а на веревках поседелых
скрипело мерзлое белье.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Хотят ли русские войны…

М. Бернесу


 
Хотят ли русские войны?
Спросите вы у тишины
над ширью пашен и полей
и у берез и тополей.
Спросите вы у тех солдат,
что под березами лежат,
и пусть вам скажут их сыны,
хотят ли русские войны.
 
 
Не только за свою страну
солдаты гибли в ту войну,
а чтобы люди всей земли
спокойно видеть сны могли.
Под шелест листьев и афиш
ты спишь, Нью-Йорк, ты спишь, Париж.
Пусть вам ответят ваши сны,
хотят ли русские войны.
 
 
Да, мы умеем воевать,
но не хотим, чтобы опять
солдаты падали в бою
на землю грустную свою.
Спросите вы у матерей,
спросите у жены моей,
и вы тогда понять должны,
хотят ли русские войны.
 

1961

Евгений Евтушенко. Стихи.

Россия – Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.

Москва: Художественная литература, 1967.

Человека убили

 
Помню дальнюю балку,
мостик ветхий, гнилой
и летящую бабу
на кобыле гнедой.
В сером облаке пыли,
некрасива, бледна,
«Человека убили!» —
прокричала она.
Я забыть не сумею,
покуда живу,
как бежали за нею,
бросив косы в траву.
Он, печальный и странный,
лежал за бугром
с незаметною раной
под последним ребром.
Был он кем-то безвинно
из-за денег убит…
Помню темную глину,
слышу цокот копыт.
Бабу в облаке пыли
вижу я и во сне.
«Человека убили!» —
крик истошный во мне.
 
 
Трудно жить мне на свете,
трудно слышать тот крик.
К человеческой смерти
я еще не привык.
Не однажды я видел,
как о том ни тужи,
незаметную гибель
человечьей души.
И в товарище старшем
среди суеты
мне угадывать страшно
неживые черты.
Видеть это не в силе.
Стиснув зубы, молчу.
«Человека убили!» —
я вот-вот закричу.
 

1957

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Черные бандерильи

По правилам корриды трусливому быку вместо обычных – розовых – в знак презрения всаживают черные бандерильи.


 
Цвет боевого торо —
                  траур, с рожденья приросший.
Путь боевого торо —
         арена, а после весы.
Если ты к смерти от шпаги
                  приговорен природой,
помни – быку не по чину
                  хитрая трусость лисы.
Выхода нету, дружище.
                  Надо погибнуть прилично.
Надо погибнуть отлично
                  на устрашенье врагам.
Ведь все равно после боя
                  кто-то поставит привычно
краткую надпись мелом:
                  «Столько-то килограмм».
Туша идет в килограммах.
                  Меряют в граммах смелость.
Туша идет на мясо.
             Смелость идет на рожон.
Глупо быть смелым, если
                    это ума незрелость.
Глупо быть трусом, если
                  ты все равно окружен.
Что ты юлишь на арене?
             Ты же большой бычище.
Что ты притворно хромаешь?
                    Ноги еще крепки.
Эй, симулянт неуклюжий…
                   Были тебя почище —
всех в результате вздели
                  в лавке мясной на крюки.
Кинься космато навстречу
            алчущей банде – или
скользкие бандерильеро
                на утешенье толпе
черные бандерильи,
         черные бандерильи
факелами позора
           всадят в загривок тебе.
В чем же твой выигрыш, дурень?
              В жалкой игре с подлецами?!
Тот, кто боится боя,
            тот для корриды негож.
Тощие шлюхи-коровы
            нежными бубенцами
сманят тебя с арены,
                  ну а потом – под нож.
Раз все равно прикончат,
             пусть уж прикончат, потея.
Пусть попыхтят, потанцуют
                   балеруны мясников.
Будь настоящим торо.
                  Не опустись до паденья
этой толпы, состоящей
             сплошь из трусливых быков.
Много ли граммов отваги
                    миру они подарили?
И задевают за стены,
                  шторы и косяки
черные бандерильи,
             черные бандерильи,
будто в дрожащие шкуры,
                  всаженные в пиджаки.
 

1967, Севилья – Москва

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Что заставляет крановщицу Верочку…

 
Что заставляет
          крановщицу Верочку
держать черемухи застенчивую веточку,
и веточкой дышать,
            и сразу делаться,
как маленькая-маленькая девочка,
которая не восемь строек выдюжила,
а в первый раз
            одна
              из дому выбежала?
Что заставляет
          старого бетонщика
глядеть под вечер
            нежно и беспомощно
на Волгу молодую,
              разливанную,
от зыбкого заката розоватую?
Мы столько с вами
          войн и строек
                      выстрадали.
Как трудно нам ни приходилось —
                          выстояли.
Стреляли мы,
          в руках сжимали циркули.
Склонялись
          над проектами,
                     над цифрами.
На койки падали
           усталые,
                замаянные,
замаранные глиною,
             замасленные.
Казалось,
     мы с природой разлучились
и ветками дышать
             мы разучились.
Но в нас жива любовь
               к всему российскому,
зеленому,
      пахучему,
          росистому.
И мы, усталые,
         в цементной серой пыли,
как дети, улыбаемся цветам.
 
 
Природе надо,
          чтоб ее любили.
Ей это надо так же, как и нам.
 

1958

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Я груши грыз, шатался, вольничал…

И. Тарбе


 
Я груши грыз,
          шатался,
               вольничал,
купался в море поутру,
в рубашке пестрой,
               в шляпе войлочной
пил на базаре хванчкару.
Я ездил с женщиною маленькой,
ей летний отдых разрушал,
под олеандрами и мальвами
ее собою раздражал.
 
 
Брели художники с палитрами,
орал мацонщик на заре,
и скрипки вечером пиликали
в том ресторане на горе.
 
 
Потом дорога билась,
               прядала,
скрипела галькой невпопад,
взвивалась,
     дыбилась
          и падала
с гудящих гор,
          как водопад.
 
 
И в тихом утреннем селении,
оставив сена вороха,
нам открывал старик серебряный
играющие ворота.
 
 
Потом нас за руки цепляли там,
и все ходило ходуном,
лоснясь хрустящими цыплятами,
мерцая сумрачным вином.
 
 
Я брал светящиеся персики
и рог пустой на стол бросал
и с непонятными мне песнями
по-русски плакал и плясал.
 
 
И, с чуть дрожащей ниткой жемчуга,
пугливо голову склоня,
смотрела маленькая женщина
на незнакомого меня.
 
 
Потом мы снова,
          снова ехали
среди платанов и плюща,
треща зелеными орехами
и море взглядами ища.
 
 
Сжимал я губы побелевшие.
Щемило,
     плакало в груди,
и наступало побережие,
и море было впереди.
 

1956

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Я комнату снимаю на Сущевской…

 
Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положеньи не предвидится.
Стучит,
    стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
              мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.
 
 
А ты,
    ты где-то,
           как в другой Галактике,
и кто-то тебя под руку галантненько
ведет —
      ну и пускай себе ведет.
Он тот, кто надо,
            ибо он не тот.
Воюю.
   Воевать – в крови моей.
Но, возвращаясь поздней ночью,
                           вижу я,
что только кошка черно-бело-рыжая
меня встречает у моих дверей.
Я молока ей в блюдечке даю,
смотрю,
    и в этом странном положеньи
одержанная час назад в бою
мне кажется победа пораженьем.
Но если побежден, как на беду,
уже взаправду,
          но не чьей-то смелостью,
а чьей-то просто тупостью и мелкостью,
куда иду?
     Я к матери иду.
Здесь надо мной не учиняют суд,
а наливают мне в тарелку суп.
Здесь не поймут стихов моих превратно,
а если и ворчат —
            ворчат приятно.
Я в суп поглубже ложкою вникаю,
нравоученьям маминым внимаю,
киваю удрученной головой,
но чувствую —
          я все-таки живой.
И мысли облегченные скользят,
и губы шепчут детские обеты,
и мучившее час тому назад
мне пораженье кажется победой…
 

1958

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Я кошелек. Лежу я на дороге…

 
Я кошелек.
        Лежу я на дороге.
Лежу один посередине дня.
Я вам не виден, люди.
                Ваши ноги
идут по мне и около меня.
Да что, вы
        ничего не понимаете?!
Да что, у вас, ей-богу,
               нету глаз?!
Та пыль,
      что вы же сами поднимаете,
меня скрывает,
         хитрая,
            от вас.
Смотрите лучше.
      Стоит лишь вглядеться,
я все отдам вам,
         все, чем дорожил.
И не ищите моего владельца —
я сам себя на землю положил.
Не думайте,
   что дернут вдруг за ниточку,
и над косым забором невдали
увидите какую-нибудь Ниночку,
смеющуюся:
      «Ловко провели!»
Пускай вас не пугает смех стыдящий
и чьи-то лица где-нибудь в окне…
Я не обман.
      Я самый настоящий.
Вы посмотрите только, что во мне!
Я одного боюсь,
      на вас в обиде:
что вот сейчас,
         посередине дня,
не тот, кого я жду,
            меня увидит,
не тот, кто надо,
         подберет меня.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Я разлюбил тебя… Банальная развязка…

 
Я разлюбил тебя… Банальная развязка.
Банальная, как жизнь, банальная, как смерть.
Я оборву струну жестокого романса,
гитару пополам – к чему ломать комедь!
 
 
Лишь не понять щенку – лохматому уродцу,
чего ты так мудришь, чего я так мудрю.
Его впущу к себе – он в дверь твою скребется,
а впустишь ты его – скребется в дверь мою.
 
 
Пожалуй, можно так с ума сойти, метаясь…
Сентиментальный пес, ты попросту юнец.
Но не позволю я себе сентиментальность.
Как пытку продолжать – затягивать конец.
 
 
Сентиментальным быть не слабость – преступленье,
когда размякнешь вновь, наобещаешь вновь
и пробуешь, кряхтя, поставить представленье
с названием тупым «Спасенная любовь».
 
 
Спасать любовь пора уже в самом начале
от пылких «никогда!», от детских «навсегда!».
«Не надо обещать!» – нам поезда кричали,
«Не надо обещать!» – мычали провода.
 
 
Надломленность ветвей и неба задымленность
предупреждали нас, зазнавшихся невежд,
что полный оптимизм – есть неосведомленность,
что без больших надежд – надежней для надежд.
 
 
Гуманней трезвым быть и трезво взвесить звенья,
допрежь чем их надеть,– таков закон вериг.
Не обещать небес, но дать хотя бы землю.
До гроба не сулить, но дать хотя бы миг.
 
 
Гуманней не твердить «люблю…», когда ты любишь.
Как тяжело потом из этих самых уст
услышать звук пустой, вранье, насмешку, грубость,
и ложно полный мир предстанет ложно пуст.
 
 
Не надо обещать… Любовь – неисполнимость.
Зачем же под обман вести, как под венец?
Виденье хорошо, пока не испарилось.
Гуманней не любить, когда потом – конец.
 
 
Скулит наш бедный пес до умопомраченья,
то лапой в дверь мою, то в дверь твою скребя.
За то, что разлюбил, я не прошу прощенья.
Прости меня за то, что я любил тебя.
 

1966

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Я сибирской породы…

 
Я сибирской породы.
Ел я хлеб с черемшой
и мальчишкой паромы
тянул, как большой.
Раздавалась команда.
Шел паром по Оке.
От стального каната
были руки в огне.
Мускулистый,
лобастый,
я заклепки клепал,
и глубокой лопатой,
как велели, копал.
На меня не кричали,
не плели ерунду,
а топор мне вручали,
приучали к труду.
А уж если и били
за плохие дрова —
потому, что любили
и желали добра.
До десятого пота
гнулся я под кулем.
Я косою работал,
колуном и кайлой.
Не боюсь я обиды,
не боюсь я тоски.
Мои руки обиты
и сильны, как тиски.
Все на свете я смею.
Усмехаюсь врагу,
потому что умею,
потому что могу.
 

1954

Вечер лирики.

Москва: Искусство, 1965.

Я товарища хороню…

 
Я товарища хороню.
Эту тайну я хмуро храню.
Для других он еще живой.
Для других он еще с женой,
для других еще с ним дружу,
ибо с ним в рестораны хожу.
Никому я не расскажу,
Никому —
        что с мертвым дружу.
Говорю не с его чистотой,
а с нечистою пустотой.
И не дружеская простота —
держит рюмку в руке пустота.
Ты прости,
      что тебя не браню,
не браню,
      а молчком хороню,
Это что же такое,
                 что?
У меня не умер никто,
и немного прожито лет,
а уж стольких товарищей нет.
 

1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Я только внешне…

 
Я только внешне, только внешне
по этой пристани хожу
и желтоватые черешни
бросаю в воду и гляжу.
 
 
И вспоминаю встреч недолгость,
и расставания недобрость,
и уходящий силуэт,
и голос: «Больше силы нет…»
 
 
Брожу я местной барахолкой
и мерю чьи-то пиджаки,
и мне малиновой бархоткой
наводят блеск на башмаки.
 
 
Устроив нечто вроде пира,
два краснощеких речника
сдирают молча пробки с пива…
об угол пыльного ларька.
 
 
Потеют френчи шерстяные,
и то под небыль, то под быль
головки килек жестяные
летят, отвергнутые, в пыль.
 
 
И я сдеру об угол пробку,
но мало в этом будет проку,
и я займусь рыбацким делом —
присяду с тем вон добрым дедом
на шелушащемся бревне,
но это не поможет мне.
 
 
Сниму ботинки и, босой,
пойду высокою травою
и маленький костер устрою
за той лесистою косой.
 
 
Сижу, трескучий хворост жгу,
гляжу на отблесков свиванья,
с тобою нового свиданья
устало, обреченно жду.
 
 
И кажется – так будет вечность.
Пока дышать не разучусь,
я никогда с тобой не встречусь
и никогда не разлучусь.
 

1960

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Я у рудничной чайной…

 
Я у рудничной чайной,
у косого плетня,
молодой и отчаянный,
расседлаю коня.
 
 
О железную скобку
сапоги оботру,
закажу себе стопку
и достану махру.
 
 
Два степенных казаха
прилагают к устам
с уважением сахар,
будто горный хрусталь.
 
 
Брючки географини
все – репей на репье.
Орден «Мать-героиня»
у цыганки в тряпье.
 
 
И, невзрачный, потешный,
странноватый на вид,
старикашка подсевший
мне бессвязно твердит,
 
 
как в парах самогонных
в синеватом дыму
золотой самородок
являлся ему,
 
 
как, раскрыв свою сумку,
после сотой версты
самородком он стукнул
в кабаке о весы,
 
 
как шалавых девчонок
за собою водил
и в портянках парчовых
по Иркутску ходил…
 
 
В старой рудничной чайной
городским хвастуном,
молодой и отчаянный,
я сижу за столом.
 
 
Пью на зависть любому,
и блестят сапоги.
Гармонисту слепому
я кричу: «Сыпани!»
 
 
Горячо мне и зыбко
и беда нипочем,
а буфетчица Зинка
все поводит плечом.
 
 
Все, что было, истратив,
как подстреленный влет,
плачет старый старатель
оттого, что он врет.
 
 
Может, тоже заплачу
и на стол упаду,
все, что было, истрачу,
ничего не найду.
 
 
Но пока что мне зыбко
и легко на земле,
и буфетчица Зинка
улыбается мне.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Я хотел бы…

 
Я хотел бы
       родиться
              во всех странах,
быть беспаспортным,
       к панике бедного МИДа,
всеми рыбами быть
            во всех океанах
и собаками всеми
              на улицах мира.
Не хочу я склоняться
              ни перед какими богами,
не хочу я играть
              в православного хиппи,
но я хотел бы нырнуть
              глубоко-глубоко на Байкале,
ну а вынырнуть,
            фыркая,
                 на Миссисипи.
Я хотел бы
    в моей ненаглядной проклятой
                            вселенной
быть репейником сирым —
          не то что холеным левкоем.
Божьей тварью любой,
             хоть последней паршивой гиеной,
но тираном – ни в коем
              и кошкой тирана – ни в коем.
И хотел бы я быть
              человеком в любой ипостаси:
хоть под пыткой в тюрьме гватемальской,
хоть бездомным в трущобах Гонконга,
хоть скелетом живым в Бангладеше,
                хоть нищим юродивым в Лхасе,
хоть в Кейптауне негром,
              но не в ипостаси подонка.
Я хотел бы лежать
              под ножами всех в мире хирургов,
быть горбатым, слепым,
       испытать все болезни, все раны,
                                 уродства,
быть обрубком войны,
              подбирателем грязных окурков —
лишь бы внутрь не пролез
           подловатый микроб превосходства.
Не в элите хотел бы я быть,
       но, конечно, не в стаде трусливых,
не в овчарках при стаде,
              не в пастырях,
                       стаду угодных,
и хотел бы я счастья,
       но лишь не за счет несчастливых,
и хотел бы свободы,
       но лишь не за счет несвободных.
Я хотел бы любить
              всех на свете женщин,
и хотел бы я женщиной быть —
                        хоть однажды…
Мать-природа,
       мужчина тобой приуменьшен.
Почему материнства
              мужчине не дашь ты?
Если б торкнулось в нем,
              там, под сердцем,
                     дитя беспричинно,
то, наверно, жесток
              так бы не был мужчина.
Всенасущным хотел бы я быть —
       ну, хоть чашкою риса
              в руках у вьетнамки наплаканной,
хоть головкою лука
              в тюремной бурде на Гаити,
хоть дешевым вином
       в траттории рабочей неапольской
и хоть крошечным тюбиком сыра
                     на лунной орбите:
пусть бы съели меня,
       пусть бы выпили —
лишь бы польза была
              в моей гибели.
Я хотел бы всевременным быть,
              всю историю так огорошив,
чтоб она обалдела,
              как я с ней нахальствую:
распилить пугачевскую клетку
              в Россию проникшим Гаврошем,
привезти Нефертити
       на пущинской тройке в Михайловское.
Я хотел бы раз в сто
       увеличить пространство мгновенья:
чтобы в тот же момент
              я на Лене пил спирт с рыбаками,
целовался в Бейруте,
       плясал под тамтамы в Гвинее,
бастовал на «Рено»,
       мяч гонял с пацанами на Копакабане.
Всеязыким хотел бы я быть,
              словно тайные воды под почвой.
Всепрофессийным сразу.
               И я бы добился,
чтоб один Евтушенко был просто поэт,
                 а второй был подпольщик,
третий – в Беркли студент,
       а четвертый – чеканщик тбилисский.
Ну а пятый —
            учитель среди эскимосских детей
                                     на Аляске,
а шестой —
       молодой президент,
              где-то, скажем, хоть в Сьерра-Леоне,
а седьмой —
       еще только бы тряс
              погремушкой в коляске,
а десятый…
       а сотый…
              миллионный…
Быть собою мне мало —
              быть всеми мне дайте!
Каждой твари —
       и то, как ведется, по паре,
ну а бог,
       поскупись на копирку,
              меня в самиздате напечатал
                     в единственном экземпляре.
но я богу все карты смешаю.
                     Я бога запутаю!
Буду тысячелик
       до последнего самого дня,
чтоб гудела земля от меня,
              чтоб рехнулись компьютеры
на всемирной переписи меня.
Я хотел бы на всех баррикадах твоих,
                            человечество,
                                    драться,
к Пиренеям прижаться,
       Сахарой насквозь пропылиться
и принять в себя веру
       людского великого братства,
а лицом своим сделать —
              всего человечества лица.
Но когда я умру —
       нашумевшим сибирским Вийоном,—
положите меня
       не в английскую,
              не в итальянскую землю —
в нашу русскую землю
         на тихом холме,
                  на зеленом,
где впервые
         себя
            я почувствовал всеми.
 

1972

Евгений Евтушенко. Медленная любовь.

Домашняя библиотека поэзии.

Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю