355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Евгений Евтушенко. Все стихи » Текст книги (страница 4)
Евгений Евтушенко. Все стихи
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:42

Текст книги "Евгений Евтушенко. Все стихи"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Маша

 
Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит… Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.
 
 
Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.
 
 
Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз… Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.
 
 
И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут.
 
 
Я надеваю трубчатую маску.
Плывет и Маша где-то надо мной.
Я сквозь стекло ищу глазами Машу
среди цветов и крабов, как хмельной.
 
 
И вижу я в зеленой толще светлой
над бурою подводною грядой —
колышутся, как беленькие стебли,
мальчишеские ноги под водой.
 
 
И я плыву, плыву в подводных чащах,
плыву я, воду ластами кроя,
и я несчастлив от того, что счастлив,
и снова счастлив, что несчастлив я.
 
 
Что мне сказать? Пусть не боится мама —
тебе не причиню я, Маша, зла.
Мне от тебя немного надо, Маша,
и очень много – чтобы ты была.
 
 
В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.
 

1958

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Меняю славу на бесславье…

 
Меняю славу на бесславье,
ну, а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул.
 
 
Уж я бы выложил всю душу,
всю мою смертную тоску
вам, лопухи, в седые уши,
пока бы ерзал на боку.
 
 
И я проснулся бы, небритый,
средь вас, букашки-мураши,
ах, до чего ж незнаменитый —
ну хоть «Цыганочку» пляши.
 
 
Вдали бы кто-то рвался к власти,
держался кто-нибудь за власть,
и мне-то что до той напасти,—
мне из канавы не упасть.
 
 
И там в обнимку с псом лишайным
в такой приятельской пыли
я все лежал бы и лежал бы
на высшем уровне – земли.
 
 
И рядом плыли бы негрешно
босые девичьи ступни,
возы роняли бы небрежно
травинки бледные свои.
 
 
…Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок.
 

1966

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Много слов говорил умудренных…

 
Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.
 
 
И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
то, захлопавши, вбок относил.
 
 
И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
это детское тонкое тело,
это хрупкое тело твое.
 
 
И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
«Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет».
 
 
Все жестоко – и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа…
 

Август 1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Моей собаке

 
В стекло уткнувши черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
 
 
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
 
 
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
 
 
Но кто же мне была она —
не то сестра, не то жена,
 
 
а иногда, казалось,– дочь,
которой должен я помочь.
 
 
Она далеко… Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
 
 
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
 

1958

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Мой пес

 
В стекло уткнув свой черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
 
 
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
 
 
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
 
 
Но кто же мне была она?
Не то сестра, не то жена.
 
 
А иногда, казалось, дочь,
которой должен я помочь.
 
 
Она далеко… Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
 
 
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
 

1958

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Молитва

 
Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.
 
 
Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Как пушиночка, легка.
 
 
Жизнь и смерть – две главных вещи.
Кто там зря на смерть клевещет?
Часто жизни смерть нежней.
Научи меня, Всевышний,
Если смерть войдет неслышно,
Улыбнуться тихо ей.
 
 
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.
 
 
Тело зябнет и болеет,
На кострах горит и тлеет,
Истлевает среди тьмы.
А душа все не сдается.
После смерти остается
Что-то большее, чем мы.
 
 
Остаемся мы по крохам:
Кто-то книгой, кто-то вздохом,
Кто-то песней, кто – дитем,
Но и в этих крошках даже,
Где-то, будущего дальше,
Умирая, мы живем.
 
 
Что, душа, ты скажешь богу,
С чем придешь к его порогу?
В рай пошлет он или в ад?
Все мы в чем-то виноваты,
Но боится тот расплаты,
Кто всех меньше виноват.
 
 
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.
 

1996

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Молитва перед поэмой

 
Поэт в России – больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.
 
 
Поэт в ней – образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.
 
 
Сумею ли? Культуры не хватает…
Нахватанность пророчеств не сулит…
Но дух России надо мной витает
и дерзновенно пробовать велит.
 
 
И, на колени тихо становясь,
готовый и для смерти, и победы,
прошу смиренно помощи у вас,
великие российские поэты…
 
 
Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь —
как бы шаля, глаголом жечь.
 
 
Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд,
своей презрительности яд
и келью замкнутой души,
где дышит, скрытая в тиши,
недоброты твоей сестра —
лампада тайного добра.
 
 
Дай, Некрасов, уняв мою резвость,
боль иссеченной музы твоей —
у парадных подъездов и рельсов
и в просторах лесов и полей.
Дай твоей неизящности силу.
Дай мне подвиг мучительный твой,
чтоб идти, волоча всю Россию,
как бурлаки идут бечевой.
 
 
О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.
 
 
Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела.
 
 
Есенин, дай на счастье нежность мне
к березкам и лугам, к зверью и людям
и ко всему другому на земле,
что мы с тобой так беззащитно любим.
 
 
Дай, Маяковский, мне
                 глыбастость,
                      буйство,
                              бас,
непримиримость грозную к подонкам,
чтоб смог и я,
              сквозь время прорубясь,
сказать о нем
              товарищам-потомкам…
 

1964

Русская советская поэзия.

Под ред. Л.П.Кременцова.

Ленинград: Просвещение, 1988.

Монолог бывшего попа, ставшего боцманом на Лене

 
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь – боже упаси!
 
 
От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но – богохульником прослыл.
 
 
«Не так ты веришь!»– загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.
 
 
Но я сквозь внешнюю железность
у них внутри узрел червей.
Всегда в чужую душу лезут
за неимением своей.
 
 
О, лишь от страха монолитны
они, прогнившие давно.
Меняются митрополиты,
но вечно среднее звено.
 
 
И выбивали изощренно
попы, попята день за днем
наивность веры, как из чрева
ребенка, грязным сапогом.
 
 
И я учуял запах скверны,
проникший в самый идеал.
Всегда в предписанности веры
безверье тех, кто предписал.
 
 
И понял я: ложь исходила
не от ошибок испокон,
а от хоругвей, из кадила,
из глубины самих икон.
 
 
Служите службою исправной,
а я не с вамп – я убег.
Был раньше бог моею правдой,
но только правда – это бог!
 
 
Я ухожу в тебя, Россия,
жизнь за судьбу благодаря,
счастливый, вольный поп-расстрига
из лживого монастыря.
 
 
И я теперь на Лене боцман,
и хорошо мне здесь до слез,
и в отношенья мои с богом
здесь никакой не лезет пес.
 
 
Я верю в звезды, женщин, травы,
в штурвал и кореша плечо.
Я верю в Родину и правду…
На кой – во что-нибудь еще?!
 
 
Живые люди – мне иконы.
Я с работягами в ладу,
но я коленопреклоненно
им не молюсь. Я их люблю.
 
 
И с верой истинной, без выгод,
что есть, была и будет Русь,
когда никто меня не видит,
я потихонечку крещусь.
 

1967

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Монолог голубого песца

 
Я голубой на звероферме серой,
но, цветом обреченный на убой,
за непрогрызной проволочной сеткой
не утешаюсь тем, что голубой.
 
 
И я бросаюсь в линьку. Я лютую,
себя сдирая яростно с себя,
но голубое, брызжа и ликуя,
сквозь шкуру прет, предательски слепя.
 
 
И вою я, ознобно, тонко вою
трубой косматой Страшного суда,
прося у звезд или навеки волю,
или хотя бы линьку навсегда.
 
 
Заезжий мистер на магнитофоне
запечатлел мой вой. Какой простак!
Он просто сам не выл, а мог бы тоже
завыть, сюда попав,– еще не так.
 
 
И падаю я на пол, подыхаю,
а все никак подохнуть не могу.
Гляжу с тоской на мой родной Дахау
и знаю – никогда не убегу.
 
 
Однажды, тухлой рыбой пообедав,
увидел я, что дверь не на крючке,
и прыгнул в бездну звездную побега
с бездумностью, обычной в новичке.
 
 
В глаза летели лунные караты.
Я понял, взяв луну в поводыри,
что небо не разбито на квадраты,
как мне казалось в клетке изнутри.
 
 
Я кувыркался. Я точил балясы
с деревьями. Я был самим собой.
И снег, переливаясь, не боялся
того, что он такой же голубой.
 
 
Но я устал. Меня шатали вьюги.
Я вытащить не мог увязших лап,
и не было ни друга, ни подруги.
Дитя неволи – для свободы слаб.
 
 
Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму – родину мою.
 
 
И я вернулся, жалкий и побитый,
но только оказался в клетке вновь,
как виноватость сделалась обидой
и превратилась в ненависть любовь.
 
 
На звероферме, правда, перемены.
Душили раньше попросту в мешках.
Теперь нас убивают современно —
электротоком. Чисто как-никак.
 
 
Гляжу на эскимоску-звероводку.
По мне скользит ласкательно рука,
и чешут пальцы мой загривок кротко,
но в ангельских глазах ее – тоска.
 
 
Она меня спасет от всех болезней
и помереть мне с голоду не даст,
но знаю, что меня в мой срок железный,
как это ей положено,– предаст.
 
 
Она воткнет, пролив из глаз водицу,
мне провод в рот, обманчиво шепча…
Гуманны будьте к служащим! Введите
на звероферме должность палача!
 
 
Хотел бы я наивным быть, как предок,
но я рожден в неволе. Я не тот.
Кто меня кормит – тем я буду предан.
Кто меня гладит – тот меня убьет.
 

1967

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Монолог из драмы «Ван-Гог»

Ю. Васильеву


 
Мы те,
кто в дальнее уверовал,—
безденежные мастера.
Мы с вами из ребра Гомерова,
мы из Рембрандтова ребра.
Не надо нам
       ни света чопорного,
ни Магомета,
         ни Христа,
а надо только хлеба черного,
бумаги,
     глины
         и холста!
Смещайтесь, краски,
               знаки нотные!
По форме и земля стара —
мы придадим ей форму новую,
безденежные мастера!
Пусть слышим то свистки,
                    то лаянье,
пусть дни превратности таят,
мы с вами отомстим талантливо
тем, кто не верит в наш талант!
Вперед,
     ломая
         и угадывая!
Вставайте, братья,—
                  в путь пора.
Какие с вами мы богатые,
безденежные мастера!
 

1957

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Море

 
«Москва – Сухуми»
          мчался через горы.
Уже о море
         были разговоры.
Уже в купе соседнем практиканты
оставили
       и шахматы
              и карты.
 
 
Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
         «Вскоре будет море!»
Одни,
   схватив товарищей за плечи,
свои припоминали
           с морем встречи.
А для меня
       в музеях и квартирах
оно висело в рамках под стеклом.
Его я видел только на картинах
и только лишь по книгам знал о нем.
 
 
И вновь соседей трогал я рукою,
и был в своих вопросах
                 я упрям:
«Скажите,– скоро?..
                А оно – какое?»
«Да погоди,
        сейчас увидишь сам…»
И вот – рывок,
            и поезд – на просторе,
и сразу в мире нету ничего:
исчезло все вокруг —
            и только море,
затихло все,
          и только шум его…
Вдруг вспомнил я:
              со мною так же было.
Да, это же вот чувство,
                но сильней,
когда любовь уже звала,
                    знобила,
а я по книгам только знал о ней.
 
 
Любовь за невниманье упрекая,
я приставал с расспросами к друзьям:
«Скажите,– скоро?…
        А она – какая?»
«Да погоди,
        еще узнаешь сам…»
 
 
И так же, как сейчас,
            в минуты эти,
когда от моря стало так сине,
исчезло все —
            и лишь она на свете,
затихло все —
        и лишь слова ее…
 

1952

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Муки совести

Д. Шостаковичу


 
Мы живем, умереть не готовясь,
забываем поэтому стыд,
но мадонной невидимой совесть
на любых перекрестках стоит.
 
 
И бредут ее дети и внуки
при бродяжьей клюке и суме —
муки совести – странные муки
на бессовестной к стольким земле.
 
 
От калитки опять до калитки,
от порога опять на порог
они странствуют, словно калики,
у которых за пазухой – бог.
 
 
Не они ли с укором бессмертным
тусклым ногтем стучали тайком
в слюдяные окошечки смердов,
а в хоромы царей – кулаком?
 
 
Не они ли на загнанной тройке
мчали Пушкина в темень пурги,
Достоевского гнали в остроги
и Толстому шептали: «Беги!»
 
 
Палачи понимали прекрасно:
«Тот, кто мучится,– тот баламут.
Муки совести – это опасно.
Выбьем совесть, чтоб не было мук».
 
 
Но как будто набатные звуки,
сотрясая их кров по ночам,
муки совести – грозные муки
проникали к самим палачам.
 
 
Ведь у тех, кто у кривды на страже,
кто давно потерял свою честь,
если нету и совести даже —
муки совести вроде бы есть.
 
 
И покуда на свете на белом,
где никто не безгрешен, никто,
в ком-то слышится: «Что я наделал?»
можно сделать с землей кое-что.
 
 
Я не верю в пророков наитья,
во второй или в тысячный Рим,
верю в тихое: «Что вы творите?»,
верю в горькое: «Что мы творим?»
 
 
И целую вам темные руки
у безверья на скользком краю,
муки совести – светлые муки
за последнюю веру мою.
 

1966

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Мы перед чувствами немеем…

 
Мы перед чувствами немеем,
мы их привыкли умерять,
и жить еще мы не умеем
и не умеем умирать.
 
 
Но, избегая вырождений,
нельзя с мерзавцами дружить,
как будто входим в дом враждебный,
где выстрел надо совершить.
 
 
Так что ж, стрелять по цели – или
чтоб чаю нам преподнесли,
чтоб мы заряд не разрядили,
а наследили и ушли?
 
 
И там найти, глотая воздух,
для оправдания пример
и, оглянувшись, бросить в воду
невыстреливший револьвер.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

На велосипеде

 
Я бужу на заре
своего двухколесного друга.
Мать кричит из постели:
«На лестнице хоть не трезвонь!»
Я свожу его вниз.
По ступеням он скачет
упруго.
Стукнуть шину ладонью —
и сразу подскочет ладонь!
Я небрежно сажусь —
вы посадки такой не видали!
Из ворот выезжаю
навстречу воскресному дню.
Я качу по асфальту.
Я весело жму на педали.
Я бесстрашно гоню,
и звоню,
      и звоню,
           и звоню…
За Москвой петуха я пугаю,
кривого и куцего.
Белобрысому парню
я ниппель даю запасной.
Пью коричневый квас
в пропылившемся городе Кунцево,
привалившись спиною
к нагретой цистерне квасной.
Продавщица сдает
мокрой мелочью сдачу.
Свое имя скрывает:
«Какие вы хитрые все».
Улыбаясь: «Пока!»,
я к товарищу еду на дачу.
И опять я спешу;
и опять я шуршу по шоссе.
Он сидит, мой товарищ,
и мрачно строгает дубину
на траве,
      зеленеющей у гаража.
Говорит мне:
«Мячи вот украли…
                 Обидно…»
И корит домработницу:
«Тоже мне страж…
              Хороша!»
Я молчу.
Я гляжу на широкие, сильные плечи.
Он о чем-то все думает,
даже в беседе со мной.
Очень трудно ему.
На войне было легче.
Жизнь идет.
Юность кончилась вместе с войной.
Говорит он:
«Там душ.
     Вот держи,
              утирайся».
Мы по рощице бродим,
ругаем стихи и кино.
А потом за столом,
на прохладной и тихой террасе,
рядом с ним и женою
тяну я сухое вино.
Вскоре я говорю:
«До свидания, Галя и Миша».
Из ворот он выходит,
жена прислонилась к плечу.
Почему-то я верю:
он сможет,
       напишет…
Ну а если не сможет,
и знать я о том не хочу.
Я качу!
Не могу я
с веселостью прущей расстаться.
Грузовые в пути
догоняю я махом одним.
Я за ними лечу
в разреженном пространстве.
Па подъемах крутых
прицепляюсь я к ним.
Знаю сам,
     что опасно!
Люблю я рискованность!
Говорят мне,
гудя напряженно,
              они:
«На подъеме поможем,
дадим тебе скорость,
ну, а дальше уже,
как сумеешь, гони».
Я гоню что есть мочи!
Я шутками лихо кидаюсь.
Только вы не глядите,
как шало я мчусь, —
это так, для фасону.
Я знаю,
     что плохо катаюсь.
Но когда-нибудь
я хорошо научусь.
Я слезаю в пути
у сторожки заброшенной,
                  ветхой.
Я ломаю черемуху
        в звоне лесном.
и, к рулю привязав ее ивовой веткой,
я лечу
   и букет раздвигаю лицом.
Возвращаюсь в Москву.
Не устал еще вовсе.
Зажигаю настольную,
верхнюю лампу гашу.
Ставлю в воду черемуху.
Ставлю будильник на восемь,
и сажусь я за стол,
и вот эти стихи
            я пишу…
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Не исчезай

 
Не исчезай… Исчезнув из меня,
развоплотясь, ты из себя исчезнешь,
себе самой навеки изменя,
и это будет низшая нечестность.
 
 
Не исчезай… Исчезнуть – так легко.
Воскреснуть друг для друга невозможно.
Смерть втягивает слишком глубоко.
Стать мертвым хоть на миг – неосторожно.
 
 
Не исчезай… Забудь про третью тень.
В любви есть только двое. Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.
 
 
Не исчезай… Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Достойны мы с тобой прощенья тех,
кому невольно причинили раны.
 
 
Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,
но как нам после встретиться в столетьях?
Возможен ли на свете твой двойник
и мой двойник? Лишь только в наших детях.
 
 
Не исчезай. Дай мне свою ладонь.
На ней написан я – я в это верю.
Тем и страшна последняя любовь,
что это не любовь, а страх потери.
 

1977

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Не надо

 
Не надо…
         Всё призрачно —
                        и тёмных окон матовость,
и алый снег за стоп-сигналами машин.
Не надо…
         Всё призрачно,
                     как сквер туманный мартовский,
где нет ни женщин, ни мужчин —
                        лишь тени женщин и мужчин.
Не надо…
         Стою у дерева,
                     молчу и не обманываю,
гляжу, как сдвоенные светят фонари,
и тихо трогаю рукой,
                 но не обламываю
сосульку тоненькую с веточкой внутри.
Не надо…
         Пусть в бултыхающемся заспанном трамваишке
с Москвой,
         качающейся мертвенно в окне,
ты,
  подперев щеку рукою в детской варежке,
со злостью женской вспоминаешь обо мне.
Не надо…
        Ты станешь женщиной,
                        усталой, умной женщиной,
по слову доброму и ласке голодна,
и будет март,
           и будет мальчик, что-то шепчущий,
и будет горестно кружиться голова.
Не надо…
         Пусть это стоит, как и мне, недёшево,
с ним не ходи вдвоём по мартовскому льду,
ему на плечи свои руки ненадёжные
ты не клади,
         как я сегодня не кладу.
Не надо…
       Не верь, как я не верю,
                            призрачному городу,
не то,
   очнувшись, ужаснёшся пустырю.
Скажи: «Не надо!»,
              опустивши низко голову,
как я тебе сейчас
               «Не надо…»
                     говорю.
 

Русская и советская поэзия

для студентов-иностранцев.

А.К.Демидова, И.А. Рудакова.

Москва, изд-во «Высшая школа», 1969.

Не писал тебе я писем…

Н. Тарасову


 
Не писал тебе я писем,
но не выдержал – пишу.
От тебя я стал зависим
и свободы не прошу.
 
 
Меня сделали счастливым
от негаданной любви
твои серые с отливом,
непонятные твои.
 
 
Может, этого не надо —
что-то следует блюсти.
Может, будешь ты не рада —
так, пожалуйста, прости.
 
 
Но такое уж тут солнце,
что с собой попробуй сладь!
Но такие уж тут сосны,
что в письме хочу послать.
 
 
…Я живу в Бакуриани.
Сладко щурюсь после сна.
Над горами, бугорками
вышина и тишина.
 
 
«МАЗы» буйволов шугают.
Пахнет дымом… День настал,
и по улицам шагают
горнолыжники на старт.
 
 
Полюбил я их привычки,
блеск живых и добрых глаз,
и ту дружбу, что превыше
всех о дружбе громких фраз,
 
 
и отлив их щек цыганских,
и шершавость смуглых рук,
и ботинок великанских
полнокровный, крупный стук.
 
 
Понимаю я их нервность —
плохо в лыжном их дому.
Понимаю я их нежность —
нежность к делу своему,
 
 
грубоватую их жесткость,
если кто-то не о том,
и застенчивую женскость
в чем-то очень дорогом.
 
 
Вот приходят они с трассы,
в душ, усталые, идут,
и себя, бывает, странно
победители ведут.
 
 
Кто-то, хмурый, ходит грузно
ногу парень повредил,
ну и выигравший грустен —
видно, слабо победил…
 
 
Это мне понятно, ибо
часто, будто нездоров,
я не выглядел счастливо
после громких вечеров.
 
 
Кто-то, ласково подъехав,
мне нашептывал слова,
что еще одна победа…
А победа-то – слаба!
 
 
…Ты прости – разговорился.
Не могу не говорить
так, как будто раскурился,
только здесь нельзя курить.
 
 
Ты – мое, Бакуриани.
Так случилось уж в судьбе.
Мои грусть и гореванье
растворяются в тебе.
 
 
Я люблю тебя за гордость,
словно тайную жену,
за твою высокогорность,
вышину и тишину.
 
 
Спит динамовская база.
Чем-то вечным дышит даль.
Кто-то всхрапывает басом —
снится, видимо, медаль.
 
 
Выхожу я за ворота.
Я ловлю губами снег.
Что же это за морока —
спать не может человек!
 
 
Я на снег летящий дую,
направление даю.
Потихонечку колдую,
дую в сторону твою.
 
 
Снег, наверно, полетел бы,
да не может он лететь!
На тебя я поглядел бы,
да не следует глядеть!
 
 
Это вроде и обидно,
только что в обиде быть!
Мне не надо быть любимым
мне достаточно любить.
 
 
И, любя тебя без краю,
в этом крошечном краю
я тебя благословляю
и за все благодарю.
 

1960

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю