Текст книги "Евгений Евтушенко. Все стихи"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Маша
Вдоль моря быстро девочка проходит,
бледнея, розовея и дичась.
В ней все восходит… Что с ней происходит?
В ней возникает женщина сейчас.
Она у моря тапочки снимает,
вступает, словно в музыку, в него,
и все она на свете понимает,
хотя не понимает ничего.
Рассудок трезвый, безрассудства масса,
взгляд из-под чуткой челки через всех
и снова вниз… Все это вместе Маша —
серьезный большеглазый человек.
И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут.
Я надеваю трубчатую маску.
Плывет и Маша где-то надо мной.
Я сквозь стекло ищу глазами Машу
среди цветов и крабов, как хмельной.
И вижу я в зеленой толще светлой
над бурою подводною грядой —
колышутся, как беленькие стебли,
мальчишеские ноги под водой.
И я плыву, плыву в подводных чащах,
плыву я, воду ластами кроя,
и я несчастлив от того, что счастлив,
и снова счастлив, что несчастлив я.
Что мне сказать? Пусть не боится мама —
тебе не причиню я, Маша, зла.
Мне от тебя немного надо, Маша,
и очень много – чтобы ты была.
В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.
1958
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Меняю славу на бесславье…
Меняю славу на бесславье,
ну, а в президиуме стул
на место теплое в канаве,
где хорошенько бы заснул.
Уж я бы выложил всю душу,
всю мою смертную тоску
вам, лопухи, в седые уши,
пока бы ерзал на боку.
И я проснулся бы, небритый,
средь вас, букашки-мураши,
ах, до чего ж незнаменитый —
ну хоть «Цыганочку» пляши.
Вдали бы кто-то рвался к власти,
держался кто-нибудь за власть,
и мне-то что до той напасти,—
мне из канавы не упасть.
И там в обнимку с псом лишайным
в такой приятельской пыли
я все лежал бы и лежал бы
на высшем уровне – земли.
И рядом плыли бы негрешно
босые девичьи ступни,
возы роняли бы небрежно
травинки бледные свои.
…Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок.
1966
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Много слов говорил умудренных…
Много слов говорил умудренных,
много гладил тебя по плечу,
а ты плакала, словно ребенок,
что тебя полюбить не хочу.
И рванулась ты к ливню и к ветру,
как остаться тебя ни просил.
Черный зонт то тянул тебя кверху,
то, захлопавши, вбок относил.
И как будто оно опустело,
погруженное в забытье,
это детское тонкое тело,
это хрупкое тело твое.
И кричали вокруг водостоки,
словно криком кричал белый свет:
«Мы жестоки, жестоки, жестоки,
и за это пощады нам нет».
Все жестоко – и крыши, и стены,
и над городом неспроста
телевизорные антенны,
как распятия без Христа…
Август 1957
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Моей собаке
В стекло уткнувши черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
Но кто же мне была она —
не то сестра, не то жена,
а иногда, казалось,– дочь,
которой должен я помочь.
Она далеко… Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
1958
Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.
Москва: Молодая гвардия, 1962.
Мой пес
В стекло уткнув свой черный нос,
все ждет и ждет кого-то пес.
Я руку в шерсть его кладу,
и тоже я кого-то жду.
Ты помнишь, пес, пора была,
когда здесь женщина жила.
Но кто же мне была она?
Не то сестра, не то жена.
А иногда, казалось, дочь,
которой должен я помочь.
Она далеко… Ты притих.
Не будет женщин здесь других.
Мой славный пес, ты всем хорош,
и только жаль, что ты не пьешь!
1958
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Молитва
Униженьями и страхом
Заставляют быть нас прахом,
Гасят в душах божий свет.
Если гордость мы забудем,
Мы лишь серой пылью будем
Под колесами карет.
Можно бросить в клетку тело,
Чтоб оно не улетело
Высоко за облака,
А душа сквозь клетку к богу
Все равно найдет дорогу,
Как пушиночка, легка.
Жизнь и смерть – две главных вещи.
Кто там зря на смерть клевещет?
Часто жизни смерть нежней.
Научи меня, Всевышний,
Если смерть войдет неслышно,
Улыбнуться тихо ей.
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.
Тело зябнет и болеет,
На кострах горит и тлеет,
Истлевает среди тьмы.
А душа все не сдается.
После смерти остается
Что-то большее, чем мы.
Остаемся мы по крохам:
Кто-то книгой, кто-то вздохом,
Кто-то песней, кто – дитем,
Но и в этих крошках даже,
Где-то, будущего дальше,
Умирая, мы живем.
Что, душа, ты скажешь богу,
С чем придешь к его порогу?
В рай пошлет он или в ад?
Все мы в чем-то виноваты,
Но боится тот расплаты,
Кто всех меньше виноват.
Помоги, господь,
Все перебороть,
Звезд не прячь в окошке,
Подари, господь,
Хлебушка ломоть —
Голубям на крошки.
1996
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Молитва перед поэмой
Поэт в России – больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.
Поэт в ней – образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.
Сумею ли? Культуры не хватает…
Нахватанность пророчеств не сулит…
Но дух России надо мной витает
и дерзновенно пробовать велит.
И, на колени тихо становясь,
готовый и для смерти, и победы,
прошу смиренно помощи у вас,
великие российские поэты…
Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь —
как бы шаля, глаголом жечь.
Дай, Лермонтов, свой желчный взгляд,
своей презрительности яд
и келью замкнутой души,
где дышит, скрытая в тиши,
недоброты твоей сестра —
лампада тайного добра.
Дай, Некрасов, уняв мою резвость,
боль иссеченной музы твоей —
у парадных подъездов и рельсов
и в просторах лесов и полей.
Дай твоей неизящности силу.
Дай мне подвиг мучительный твой,
чтоб идти, волоча всю Россию,
как бурлаки идут бечевой.
О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.
Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела.
Есенин, дай на счастье нежность мне
к березкам и лугам, к зверью и людям
и ко всему другому на земле,
что мы с тобой так беззащитно любим.
Дай, Маяковский, мне
глыбастость,
буйство,
бас,
непримиримость грозную к подонкам,
чтоб смог и я,
сквозь время прорубясь,
сказать о нем
товарищам-потомкам…
1964
Русская советская поэзия.
Под ред. Л.П.Кременцова.
Ленинград: Просвещение, 1988.
Монолог бывшего попа, ставшего боцманом на Лене
Я был наивный инок. Целью
мнил одноверность на Руси
и обличал пороки церкви,
но церковь – боже упаси!
От всех попов, что так убого
людей морочили простых,
старался выручить я бога,
но – богохульником прослыл.
«Не так ты веришь!»– загалдели,
мне отлучением грозя,
как будто тайною владели —
как можно верить, как нельзя.
Но я сквозь внешнюю железность
у них внутри узрел червей.
Всегда в чужую душу лезут
за неимением своей.
О, лишь от страха монолитны
они, прогнившие давно.
Меняются митрополиты,
но вечно среднее звено.
И выбивали изощренно
попы, попята день за днем
наивность веры, как из чрева
ребенка, грязным сапогом.
И я учуял запах скверны,
проникший в самый идеал.
Всегда в предписанности веры
безверье тех, кто предписал.
И понял я: ложь исходила
не от ошибок испокон,
а от хоругвей, из кадила,
из глубины самих икон.
Служите службою исправной,
а я не с вамп – я убег.
Был раньше бог моею правдой,
но только правда – это бог!
Я ухожу в тебя, Россия,
жизнь за судьбу благодаря,
счастливый, вольный поп-расстрига
из лживого монастыря.
И я теперь на Лене боцман,
и хорошо мне здесь до слез,
и в отношенья мои с богом
здесь никакой не лезет пес.
Я верю в звезды, женщин, травы,
в штурвал и кореша плечо.
Я верю в Родину и правду…
На кой – во что-нибудь еще?!
Живые люди – мне иконы.
Я с работягами в ладу,
но я коленопреклоненно
им не молюсь. Я их люблю.
И с верой истинной, без выгод,
что есть, была и будет Русь,
когда никто меня не видит,
я потихонечку крещусь.
1967
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Монолог голубого песца
Я голубой на звероферме серой,
но, цветом обреченный на убой,
за непрогрызной проволочной сеткой
не утешаюсь тем, что голубой.
И я бросаюсь в линьку. Я лютую,
себя сдирая яростно с себя,
но голубое, брызжа и ликуя,
сквозь шкуру прет, предательски слепя.
И вою я, ознобно, тонко вою
трубой косматой Страшного суда,
прося у звезд или навеки волю,
или хотя бы линьку навсегда.
Заезжий мистер на магнитофоне
запечатлел мой вой. Какой простак!
Он просто сам не выл, а мог бы тоже
завыть, сюда попав,– еще не так.
И падаю я на пол, подыхаю,
а все никак подохнуть не могу.
Гляжу с тоской на мой родной Дахау
и знаю – никогда не убегу.
Однажды, тухлой рыбой пообедав,
увидел я, что дверь не на крючке,
и прыгнул в бездну звездную побега
с бездумностью, обычной в новичке.
В глаза летели лунные караты.
Я понял, взяв луну в поводыри,
что небо не разбито на квадраты,
как мне казалось в клетке изнутри.
Я кувыркался. Я точил балясы
с деревьями. Я был самим собой.
И снег, переливаясь, не боялся
того, что он такой же голубой.
Но я устал. Меня шатали вьюги.
Я вытащить не мог увязших лап,
и не было ни друга, ни подруги.
Дитя неволи – для свободы слаб.
Кто в клетке зачат – тот по клетке плачет,
и с ужасом я понял, что люблю
ту клетку, где меня за сетку прячут,
и звероферму – родину мою.
И я вернулся, жалкий и побитый,
но только оказался в клетке вновь,
как виноватость сделалась обидой
и превратилась в ненависть любовь.
На звероферме, правда, перемены.
Душили раньше попросту в мешках.
Теперь нас убивают современно —
электротоком. Чисто как-никак.
Гляжу на эскимоску-звероводку.
По мне скользит ласкательно рука,
и чешут пальцы мой загривок кротко,
но в ангельских глазах ее – тоска.
Она меня спасет от всех болезней
и помереть мне с голоду не даст,
но знаю, что меня в мой срок железный,
как это ей положено,– предаст.
Она воткнет, пролив из глаз водицу,
мне провод в рот, обманчиво шепча…
Гуманны будьте к служащим! Введите
на звероферме должность палача!
Хотел бы я наивным быть, как предок,
но я рожден в неволе. Я не тот.
Кто меня кормит – тем я буду предан.
Кто меня гладит – тот меня убьет.
1967
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Монолог из драмы «Ван-Гог»
Ю. Васильеву
Мы те,
кто в дальнее уверовал,—
безденежные мастера.
Мы с вами из ребра Гомерова,
мы из Рембрандтова ребра.
Не надо нам
ни света чопорного,
ни Магомета,
ни Христа,
а надо только хлеба черного,
бумаги,
глины
и холста!
Смещайтесь, краски,
знаки нотные!
По форме и земля стара —
мы придадим ей форму новую,
безденежные мастера!
Пусть слышим то свистки,
то лаянье,
пусть дни превратности таят,
мы с вами отомстим талантливо
тем, кто не верит в наш талант!
Вперед,
ломая
и угадывая!
Вставайте, братья,—
в путь пора.
Какие с вами мы богатые,
безденежные мастера!
1957
Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.
Москва: Молодая гвардия, 1962.
Море
«Москва – Сухуми»
мчался через горы.
Уже о море
были разговоры.
Уже в купе соседнем практиканты
оставили
и шахматы
и карты.
Курортники толпились в коридоре,
смотрели в окна:
«Вскоре будет море!»
Одни,
схватив товарищей за плечи,
свои припоминали
с морем встречи.
А для меня
в музеях и квартирах
оно висело в рамках под стеклом.
Его я видел только на картинах
и только лишь по книгам знал о нем.
И вновь соседей трогал я рукою,
и был в своих вопросах
я упрям:
«Скажите,– скоро?..
А оно – какое?»
«Да погоди,
сейчас увидишь сам…»
И вот – рывок,
и поезд – на просторе,
и сразу в мире нету ничего:
исчезло все вокруг —
и только море,
затихло все,
и только шум его…
Вдруг вспомнил я:
со мною так же было.
Да, это же вот чувство,
но сильней,
когда любовь уже звала,
знобила,
а я по книгам только знал о ней.
Любовь за невниманье упрекая,
я приставал с расспросами к друзьям:
«Скажите,– скоро?…
А она – какая?»
«Да погоди,
еще узнаешь сам…»
И так же, как сейчас,
в минуты эти,
когда от моря стало так сине,
исчезло все —
и лишь она на свете,
затихло все —
и лишь слова ее…
1952
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Муки совести
Д. Шостаковичу
Мы живем, умереть не готовясь,
забываем поэтому стыд,
но мадонной невидимой совесть
на любых перекрестках стоит.
И бредут ее дети и внуки
при бродяжьей клюке и суме —
муки совести – странные муки
на бессовестной к стольким земле.
От калитки опять до калитки,
от порога опять на порог
они странствуют, словно калики,
у которых за пазухой – бог.
Не они ли с укором бессмертным
тусклым ногтем стучали тайком
в слюдяные окошечки смердов,
а в хоромы царей – кулаком?
Не они ли на загнанной тройке
мчали Пушкина в темень пурги,
Достоевского гнали в остроги
и Толстому шептали: «Беги!»
Палачи понимали прекрасно:
«Тот, кто мучится,– тот баламут.
Муки совести – это опасно.
Выбьем совесть, чтоб не было мук».
Но как будто набатные звуки,
сотрясая их кров по ночам,
муки совести – грозные муки
проникали к самим палачам.
Ведь у тех, кто у кривды на страже,
кто давно потерял свою честь,
если нету и совести даже —
муки совести вроде бы есть.
И покуда на свете на белом,
где никто не безгрешен, никто,
в ком-то слышится: «Что я наделал?»
можно сделать с землей кое-что.
Я не верю в пророков наитья,
во второй или в тысячный Рим,
верю в тихое: «Что вы творите?»,
верю в горькое: «Что мы творим?»
И целую вам темные руки
у безверья на скользком краю,
муки совести – светлые муки
за последнюю веру мою.
1966
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Мы перед чувствами немеем…
Мы перед чувствами немеем,
мы их привыкли умерять,
и жить еще мы не умеем
и не умеем умирать.
Но, избегая вырождений,
нельзя с мерзавцами дружить,
как будто входим в дом враждебный,
где выстрел надо совершить.
Так что ж, стрелять по цели – или
чтоб чаю нам преподнесли,
чтоб мы заряд не разрядили,
а наследили и ушли?
И там найти, глотая воздух,
для оправдания пример
и, оглянувшись, бросить в воду
невыстреливший револьвер.
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
На велосипеде
Я бужу на заре
своего двухколесного друга.
Мать кричит из постели:
«На лестнице хоть не трезвонь!»
Я свожу его вниз.
По ступеням он скачет
упруго.
Стукнуть шину ладонью —
и сразу подскочет ладонь!
Я небрежно сажусь —
вы посадки такой не видали!
Из ворот выезжаю
навстречу воскресному дню.
Я качу по асфальту.
Я весело жму на педали.
Я бесстрашно гоню,
и звоню,
и звоню,
и звоню…
За Москвой петуха я пугаю,
кривого и куцего.
Белобрысому парню
я ниппель даю запасной.
Пью коричневый квас
в пропылившемся городе Кунцево,
привалившись спиною
к нагретой цистерне квасной.
Продавщица сдает
мокрой мелочью сдачу.
Свое имя скрывает:
«Какие вы хитрые все».
Улыбаясь: «Пока!»,
я к товарищу еду на дачу.
И опять я спешу;
и опять я шуршу по шоссе.
Он сидит, мой товарищ,
и мрачно строгает дубину
на траве,
зеленеющей у гаража.
Говорит мне:
«Мячи вот украли…
Обидно…»
И корит домработницу:
«Тоже мне страж…
Хороша!»
Я молчу.
Я гляжу на широкие, сильные плечи.
Он о чем-то все думает,
даже в беседе со мной.
Очень трудно ему.
На войне было легче.
Жизнь идет.
Юность кончилась вместе с войной.
Говорит он:
«Там душ.
Вот держи,
утирайся».
Мы по рощице бродим,
ругаем стихи и кино.
А потом за столом,
на прохладной и тихой террасе,
рядом с ним и женою
тяну я сухое вино.
Вскоре я говорю:
«До свидания, Галя и Миша».
Из ворот он выходит,
жена прислонилась к плечу.
Почему-то я верю:
он сможет,
напишет…
Ну а если не сможет,
и знать я о том не хочу.
Я качу!
Не могу я
с веселостью прущей расстаться.
Грузовые в пути
догоняю я махом одним.
Я за ними лечу
в разреженном пространстве.
Па подъемах крутых
прицепляюсь я к ним.
Знаю сам,
что опасно!
Люблю я рискованность!
Говорят мне,
гудя напряженно,
они:
«На подъеме поможем,
дадим тебе скорость,
ну, а дальше уже,
как сумеешь, гони».
Я гоню что есть мочи!
Я шутками лихо кидаюсь.
Только вы не глядите,
как шало я мчусь, —
это так, для фасону.
Я знаю,
что плохо катаюсь.
Но когда-нибудь
я хорошо научусь.
Я слезаю в пути
у сторожки заброшенной,
ветхой.
Я ломаю черемуху
в звоне лесном.
и, к рулю привязав ее ивовой веткой,
я лечу
и букет раздвигаю лицом.
Возвращаюсь в Москву.
Не устал еще вовсе.
Зажигаю настольную,
верхнюю лампу гашу.
Ставлю в воду черемуху.
Ставлю будильник на восемь,
и сажусь я за стол,
и вот эти стихи
я пишу…
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Не исчезай
Не исчезай… Исчезнув из меня,
развоплотясь, ты из себя исчезнешь,
себе самой навеки изменя,
и это будет низшая нечестность.
Не исчезай… Исчезнуть – так легко.
Воскреснуть друг для друга невозможно.
Смерть втягивает слишком глубоко.
Стать мертвым хоть на миг – неосторожно.
Не исчезай… Забудь про третью тень.
В любви есть только двое. Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.
Не исчезай… Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Достойны мы с тобой прощенья тех,
кому невольно причинили раны.
Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,
но как нам после встретиться в столетьях?
Возможен ли на свете твой двойник
и мой двойник? Лишь только в наших детях.
Не исчезай. Дай мне свою ладонь.
На ней написан я – я в это верю.
Тем и страшна последняя любовь,
что это не любовь, а страх потери.
1977
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Не надо
Не надо…
Всё призрачно —
и тёмных окон матовость,
и алый снег за стоп-сигналами машин.
Не надо…
Всё призрачно,
как сквер туманный мартовский,
где нет ни женщин, ни мужчин —
лишь тени женщин и мужчин.
Не надо…
Стою у дерева,
молчу и не обманываю,
гляжу, как сдвоенные светят фонари,
и тихо трогаю рукой,
но не обламываю
сосульку тоненькую с веточкой внутри.
Не надо…
Пусть в бултыхающемся заспанном трамваишке
с Москвой,
качающейся мертвенно в окне,
ты,
подперев щеку рукою в детской варежке,
со злостью женской вспоминаешь обо мне.
Не надо…
Ты станешь женщиной,
усталой, умной женщиной,
по слову доброму и ласке голодна,
и будет март,
и будет мальчик, что-то шепчущий,
и будет горестно кружиться голова.
Не надо…
Пусть это стоит, как и мне, недёшево,
с ним не ходи вдвоём по мартовскому льду,
ему на плечи свои руки ненадёжные
ты не клади,
как я сегодня не кладу.
Не надо…
Не верь, как я не верю,
призрачному городу,
не то,
очнувшись, ужаснёшся пустырю.
Скажи: «Не надо!»,
опустивши низко голову,
как я тебе сейчас
«Не надо…»
говорю.
Русская и советская поэзия
для студентов-иностранцев.
А.К.Демидова, И.А. Рудакова.
Москва, изд-во «Высшая школа», 1969.
Не писал тебе я писем…
Н. Тарасову
Не писал тебе я писем,
но не выдержал – пишу.
От тебя я стал зависим
и свободы не прошу.
Меня сделали счастливым
от негаданной любви
твои серые с отливом,
непонятные твои.
Может, этого не надо —
что-то следует блюсти.
Может, будешь ты не рада —
так, пожалуйста, прости.
Но такое уж тут солнце,
что с собой попробуй сладь!
Но такие уж тут сосны,
что в письме хочу послать.
…Я живу в Бакуриани.
Сладко щурюсь после сна.
Над горами, бугорками
вышина и тишина.
«МАЗы» буйволов шугают.
Пахнет дымом… День настал,
и по улицам шагают
горнолыжники на старт.
Полюбил я их привычки,
блеск живых и добрых глаз,
и ту дружбу, что превыше
всех о дружбе громких фраз,
и отлив их щек цыганских,
и шершавость смуглых рук,
и ботинок великанских
полнокровный, крупный стук.
Понимаю я их нервность —
плохо в лыжном их дому.
Понимаю я их нежность —
нежность к делу своему,
грубоватую их жесткость,
если кто-то не о том,
и застенчивую женскость
в чем-то очень дорогом.
Вот приходят они с трассы,
в душ, усталые, идут,
и себя, бывает, странно
победители ведут.
Кто-то, хмурый, ходит грузно
ногу парень повредил,
ну и выигравший грустен —
видно, слабо победил…
Это мне понятно, ибо
часто, будто нездоров,
я не выглядел счастливо
после громких вечеров.
Кто-то, ласково подъехав,
мне нашептывал слова,
что еще одна победа…
А победа-то – слаба!
…Ты прости – разговорился.
Не могу не говорить
так, как будто раскурился,
только здесь нельзя курить.
Ты – мое, Бакуриани.
Так случилось уж в судьбе.
Мои грусть и гореванье
растворяются в тебе.
Я люблю тебя за гордость,
словно тайную жену,
за твою высокогорность,
вышину и тишину.
Спит динамовская база.
Чем-то вечным дышит даль.
Кто-то всхрапывает басом —
снится, видимо, медаль.
Выхожу я за ворота.
Я ловлю губами снег.
Что же это за морока —
спать не может человек!
Я на снег летящий дую,
направление даю.
Потихонечку колдую,
дую в сторону твою.
Снег, наверно, полетел бы,
да не может он лететь!
На тебя я поглядел бы,
да не следует глядеть!
Это вроде и обидно,
только что в обиде быть!
Мне не надо быть любимым
мне достаточно любить.
И, любя тебя без краю,
в этом крошечном краю
я тебя благословляю
и за все благодарю.
1960
Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.
Москва: Молодая гвардия, 1962.