355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Евгений Евтушенко. Все стихи » Текст книги (страница 1)
Евгений Евтушенко. Все стихи
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:42

Текст книги "Евгений Евтушенко. Все стихи"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

А снег повалится, повалится…

К. Шульженко


 
А снег повалится, повалится…
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
 
 
И поведет куда-то за руку,
на чьи-то тени и шаги,
и вовлечет в старинный заговор
огней, деревьев и пурги.
 
 
И мне покажется, покажется
по Сретенкам и Моховым,
что молод не был я пока еще,
а только буду молодым.
 
 
И ночь завертится, завертится
и, как в воронку, втянет в грех,
и моя молодость завесится
со мною снегом ото всех.
 
 
Но, сразу ставшая накрашенной
при беспристрастном свете дня,
цыганкой, мною наигравшейся,
оставит молодость меня.
 
 
Начну я жизнь переиначивать,
свою наивность застыжу
и сам себя, как пса бродячего,
на цепь угрюмо посажу.
 
 
Но снег повалится, повалится,
закружит все веретеном,
и моя молодость появится
опять цыганкой под окном.
 
 
А снег повалится, повалится,
и цепи я перегрызу,
и жизнь, как снежный ком, покатится
к сапожкам чьим-то там, внизу.
 

1966

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Бабий Яр

 
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
          Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
 
 
Мне кажется сейчас —
                    я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне – следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
                          это я.
Мещанство —
           мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
            Я попал в кольцо.
Затравленный,
           оплеванный,
                   оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
             я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
      «Бей жидов, спасай Россию!»-
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
                       Я знаю —
                               ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
        что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
             я – это Анна Франк,
прозрачная,
          как веточка в апреле.
И я люблю.
         И мне не надо фраз.
Мне надо,
        чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
                     обонять!
Нельзя нам листьев
                  и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
                      это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
        Не бойся – это гулы
самой весны —
             она сюда идет.
Иди ко мне.
          Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
           Нет – это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
                      по-судейски.
Все молча здесь кричит,
                      и, шапку сняв,
я чувствую,
          как медленно седею.
И сам я,
       как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
   каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
   каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
           про это не забудет!
«Интернационал»
             пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
                 как еврей,
и потому —
          я настоящий русский!
 

1961

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Баллада о шефе жандармов…

 
Я представляю страх и обалденье,
когда попало в Третье отделенье
«На смерть Поэта»…
             Представляю я,
как начали все эти гады бегать,
на вицмундиры осыпая перхоть,
в носы табак спасительный суя.
И шеф жандармов – главный идеолог,
ругая подчиненных идиотов,
надел очки… Дойдя до строк: «Но есть,
есть божий суд, наперсники разврата…» —
он, вздрогнув, огляделся воровато
и побоялся еще раз прочесть.
 
 
Уже давно докладец был состряпан,
и на Кавказ М. Лермонтов запрятан,
но Бенкендорф с тех пор утратил сон.
Во время всей бодяги царедворской —
приемов, заседаний, церемоний:
«Есть божий суд…» – в смятенье слышал он.
 
 
«Есть божий суд…» – метель ревела в окна.
«Есть божий суд…» – весной стонала Волга
в раздольях исстрадавшихся степных.
«Есть божий суд…» – кандальники бренчали.
«Есть божий суд…» – безмолвствуя, кричали
глаза скидавших шапки крепостных.
 
 
И шеф, трясясь от страха водянисто,
украдкой превратился в атеиста.
Шеф посещал молебны, как всегда,
с приятцей размышляя в кабинете,
что все же бога нет на этом свете,
а значит, нет и божьего суда.
 
 
Но вечно
      надо всеми подлецами —
жандармами, придворными льстецами,—
как будто их грядущая судьба,
звучит с неумолимостью набата:
«Есть божий суд, наперсники разврата…
Есть божий суд… Есть грозный судия…»
 
 
И если даже нет на свете бога,
не потирайте руки слишком бодро:
вас вицмундиры ваши не спасут,—
придет за все когда-нибудь расплата.
Есть божий суд, наперсники разврата,
и суд поэта – это божий суд!
 

Евгений Евтушенко. Стихи.

Россия – Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.

Москва: Художественная литература, 1967.

Белые ночи в Архангельске

 
Белые ночи – сплошное «быть может»…
Светится что-то и странно тревожит —
может быть, солнце, а может, луна.
Может быть, с грустью, а может, с весельем,
может, Архангельском, может, Марселем
бродят новехонькие штурмана.
 
 
С ними в обнимку официантки,
а под бровями, как лодки-ледянки,
ходят, покачиваясь, глаза.
Разве подскажут шалонника гулы,
надо ли им отстранять свои губы?
Может быть, надо, а может, нельзя.
 
 
Чайки над мачтами с криками вьются —
может быть, плачут, а может, смеются.
И у причала, прощаясь, моряк
женщину в губы целует протяжно:
«Как твое имя?» – «Это не важно…»
Может, и так, а быть может, не так.
 
 
Вот он восходит по трапу на шхуну:
«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»
Ну, а забыл, что не знает – куда.
Женщина молча стоять остается.
Кто его знает – быть может, вернется,
может быть, нет, ну а может быть, да.
 
 
Чудится мне у причала невольно:
чайки – не чайки, волны – не волны,
он и она – не он и она:
все это – белых ночей переливы,
все это – только наплывы, наплывы,
может, бессоницы, может быть, сна.
 
 
Шхуна гудит напряженно, прощально.
Он уже больше не смотрит печально.
Вот он, отдельный, далекий, плывет,
смачно спуская соленые шутки
в может быть море, на может быть шхуне,
может быть, тот, а быть может, не тот.
 
 
И безымянно стоит у причала —
может, конец, а быть может, начало —
женщина в легоньком сером пальто,
медленно тая комочком тумана,—
может быть, Вера, а может, Тамара,
может быть, Зоя, а может, никто…
 

1964

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Благодарность

M.B.


 
Она сказала: «Он уже уснул!»,—
задернув полог над кроваткой сына,
и верхний свет неловко погасила,
и, съежившись, халат упал на стул.
 
 
Мы с ней не говорили про любовь,
Она шептала что-то, чуть картавя,
звук «р», как виноградину, катая
за белою оградою зубов.
 
 
«А знаешь: я ведь плюнула давно
на жизнь свою… И вдруг так огорошить!
Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.
И вдруг – я снова женщина… Смешно?»
 
 
Быть благодарным – это мой был долг.
Ища защиту в беззащитном теле,
зарылся я, зафлаженный, как волк,
в доверчивый сугроб ее постели.
 
 
Но, как волчонок загнанный, одна,
она в слезах мне щеки обшептала.
и то, что благодарна мне она,
меня стыдом студеным обжигало.
 
 
Мне б окружить ее блокадой рифм,
теряться, то бледнея, то краснея,
но женщина! меня! благодарит!
за то, что я! мужчина! нежен с нею!
 
 
Как получиться в мире так могло?
Забыв про смысл ее первопричинный,
мы женщину сместили. Мы ее
унизили до равенства с мужчиной.
 
 
Какой занятный общества этап,
коварно подготовленный веками:
мужчины стали чем-то вроде баб,
а женщины – почти что мужиками.
 
 
О, господи, как сгиб ее плеча
мне вмялся в пальцы голодно и голо
и как глаза неведомого пола
преображались в женские, крича!
 
 
Потом их сумрак полузаволок.
Они мерцали тихими свечами…
Как мало надо женщине – мой Бог!—
чтобы ее за женщину считали.
 

1968

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Благословенна русская земля

 
Благословенна русская земля,
открытая для доброго зерна!
Благословенны руки ее пахарей,
замасленною вытертые паклей!
Благословенно утро человека
у Кустаная
       или Челекена,
который вышел рано на заре
и поразился
       вспаханной земле,
за эту ночь
         его руками поднятой,
но лишь сейчас
          во всем величье понятой!
Пахал он ночью.
       Были звезды сонны.
О лемех слепо торкались ручьи,
и трактор шел,
          и попадали совы,
серебряными делаясь,
                 в лучи.
Но, землю сталью синею ворочая
в степи неозаренной и немой,
хотел он землю увидать воочию,
но увидать без солнца он не мог.
И вот,
   лучами пахоту опробовал,
перевалив за горизонт с трудом,
восходит солнце,
              грузное,
                     огромное,
и за бугром поигрывает гром.
Вот поднимается оно,
               вот поднимается,
и с тем, как поднимается оно,
так понимается,
         так сладко принимается
все то, что им сейчас озарено!
Степь отливает чернотою бархатной,
счастливая отныне и навек,
и пар идет,
       и пьяно пахнет пахотой,
и что-то шепчет пашне человек…
 

1957

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Бывало, спит у ног собака

 
Бывало, спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина из полумрака
глазами зыбкими глядит.
 
 
Потом под пихтою приляжет
на куртку рыжую мою
и мне,
   задумчивая,
            скажет:
«А ну-ка, спой!..»-
                и я пою.
 
 
Лежит, отдавшаяся песням,
и подпевает про себя,
рукой с латышским светлым перстнем
цветок алтайский теребя.
 
 
Мы были рядом в том походе.
Все говорили, что она
и рассудительная вроде,
а вот в мальчишку влюблена.
 
 
От шуток едких и топорных
я замыкался и молчал,
когда лысеющий топограф
меня лениво поучал:
 
 
«Таких встречаешь, брат, не часто.
В тайге все проще, чем в Москве.
Да ты не думай, что начальство!
Такая ж баба, как и все…»
 
 
А я был тихий и серьезный
и в ночи длинные свои
мечтал о пламенной и грозной,
о замечательной любви.
 
 
Но как-то вынес одеяло
и лег в саду,
          а у плетня
она с подругою стояла
и говорила про меня.
 
 
К плетню растерянно приникший,
я услыхал в тени ветвей,
что с нецелованным парнишкой
занятно баловаться ей…
 
 
Побрел я берегом туманным,
побрел один в ночную тьму,
и все казалось мне обманным,
и я не верил ничему.
 
 
Ни песням девичьим в долине,
ни воркованию ручья…
Я лег ничком в густой полыни,
и горько-горько плакал я.
 
 
Но как мое,
      мое владенье,
в текучих отблесках огня
всходило смутное виденье
и наплывало на меня.
 
 
Я видел —
      спит у ног собака,
костер занявшийся гудит,
и женщина
      из полумрака
глазами зыбкими глядит.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Был я столько раз так больно ранен

Д. Г.


 
Был я столько раз так больно ранен,
добираясь до дому ползком,
но не только злобой протаранен —
можно ранить даже лепестком.
 
 
Ранил я и сам – совсем невольно
нежностью небрежной на ходу,
а кому-то после было больно,
словно босиком ходить по льду.
 
 
Почему иду я по руинам
самых моих близких, дорогих,
я, так больно и легко ранимый
и так просто ранящий других?
 

1973

Евгений Евтушенко. Медленная любовь.

Домашняя библиотека поэзии.

Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.

В вагоне шаркают и шамкают

 
В вагоне шаркают и шамкают
и просят шумно к шалашу.
Слегка пошатывает шахматы,
а я тихонечко пишу.
 
 
Я вспоминаю вечерение
еще сегодняшнего дня,
и медленное воцарение
дыханья около меня.
 
 
Пришла ко мне ты не от радости —
ее почти не помнишь ты,
а от какой-то общей равности,
от страшной общей немоты.
 
 
Пришла разумно и отчаянно.
Ты, непосильно весела,
за дверью прошлое оставила
и снова в прошлое вошла.
 
 
И, улыбаясь как-то сломанно
и плача где-то в глубине,
маслины косточку соленую
губами протянула мне.
 
 
И, устремляясь все ненадошней
к несуществующему дну,
как дети, мы из двух нерадостей
хотели радость, хоть одну.
 
 
Но вот с тетрадочкой зеленою
на верхней полке я лежу.
Маслины косточку соленую
я за щекой еще держу.
 
 
Я уезжаю от бездонности,
как будто есть чему-то дно.
Я уезжаю от бездомности,
хотя мне это суждено.
 
 
А ты в другом каком-то поезде
в другие движешься края.
Прости меня, такая поздняя,
за то, что тоже поздний я.
 
 
Еще мои воспринимания
меня, как струи, обдают.
Еще во мне воспоминания,
как в церкви девочки, поют.
 
 
Но помню я картину вещую,
предпосланную всем векам.
Над всей вселенною, над вечностью
там руки тянутся к рукам.
 
 
Художник муку эту чувствовал.
Насколько мог, он сблизил их.
Но все зазор какой-то чутошный
меж пальцев – женских и мужских.
 
 
И в нас все это повторяется,
как с кем-то много лет назад.
Друг к другу руки простираются,
и пальцев кончики кричат.
 
 
И, вытянутые над бездною,
где та же, та же немота,
не смогут руки наши бедные
соединиться никогда.
 

1960

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

В магазине

 
Кто в платке, а кто в платочке,
как на подвиг, как на труд,
в магазин поодиночке
молча женщины идут.
 
 
О бидонов их бряцанье,
звон бутылок и кастрюль!
Пахнет луком, огурцами,
пахнет соусом «Кабуль».
 
 
Зябну, долго в кассу стоя,
но покуда движусь к ней,
от дыханья женщин стольких
в магазине все теплей.
 
 
Они тихо поджидают —
боги добрые семьи,
и в руках они сжимают
деньги трудные свои.
 
 
Это женщины России.
Это наша честь и суд.
И бетон они месили,
и пахали, и косили…
Все они переносили,
все они перенесут.
 
 
Все на свете им посильно,—
столько силы им дано.
Их обсчитывать постыдно.
Их обвешивать грешно.
 
 
И, в карман пельмени сунув,
я смотрю, смущен и тих,
на усталые от сумок
руки праведные их.
 

1956

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

В церкви Кошуэты

 
Не умещаясь в жестких догмах,
передо мной вознесена
в неблагонравных, неудобных,
святых и ангелах стена.
Но понимаю,
         пряча робость,
я,
 неразбуженный дикарь,
не часть огромной церкви – роспись,
а церковь – росписи деталь.
Рука Ладо Гудиашвили
изобразила на стене
людей, которые грешили,
а не витали в вышине.
Он не хулитель, не насмешник,
Он сам такой же теркой терт.
Он то ли бог,
         и то ли грешник,
и то ли ангел,
         то ли черт!
И мы,
   художники,
             поэты,
творцы подспудных перемен,
как эту церковь Кошуэты,
размалевали столько стен!
Мы, лицедеи-богомазы,
дурили головы господ.
Мы ухитрялись брать заказы,
а делать все наоборот.
И как собой ни рисковали,
как ни страдали от врагов,
богов людьми мы рисовали
И в людях
       видели
           богов!
 

1958

Примечания:

Роспись церкви Кошуэты начата была Ладо Гудиашвили по заказу духовенства; осталась незаконченной из-за протеста заказчиков, возмущенных его манерой изображения святых. Примеч. автора..

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Вагон

 
Стоял вагон, видавший виды,
где шлаком выложен откос.
До буферов травой обвитый,
он до колена в насыпь врос.
Он домом стал. В нем люди жили.
Он долго был для них чужим.
Потом привыкли. Печь сложили,
чтоб в нем теплее было им.
Потом – обойные разводы.
Потом – герани на окне.
Потом расставили комоды.
Потом прикнопили к стене
открытки с видами прибоев.
Хотели сделать все, чтоб он
в геранях их и в их обоях
не вспоминал, что он – вагон.
Но память к нам неумолима,
и он не мог заснуть, когда
в огнях, свистках и клочьях дыма
летели
     мимо
        поезда.
Дыханье их его касалось.
Совсем был рядом их маршрут.
Они гудели, и казалось —
они с собой его берут.
Но сколько он не тратил силы —
колес не мог поднять своих.
Его земля за них схватила,
и лебеда вцепилась в них.
А были дни, когда сквозь чащи,
сквозь ветер, песни и огни
и он летел навстречу счастью,
шатая голосом плетни.
Теперь не ринуться куда-то.
Теперь он с места не сойдет.
И неподвижность – как расплата
за молодой его полет.
 

1952

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Вальс на палубе

 
Спят на борту грузовики,
спят
    краны.
На палубе танцуют вальс
бахилы,
    кеды.
Все на Камчатку едут здесь —
в край
    крайний.
Никто не спросит: «Вы куда?» —
лишь:
    «Кем вы?»
Вот пожилой мерзлотовед.
Вот
    парни —
торговый флот – танцуют лихо:
есть
    опыт!
На их рубашках Сингапур,
пляж,
    пальмы,
а въелись в кожу рук металл,
соль,
    копоть.
От музыки и от воды
плеск,
    звоны.
Танцуют музыка и ночь
друг
    с другом.
И тихо кружится корабль,
мы,
    звезды,
и кружится весь океан
круг
    за кругом.
Туманен вальс, туманна ночь,
путь
    дымчат.
С зубным врачом танцует
кок
    Вася.
И Надя с Мартой из буфета
чуть
    дышат —
и очень хочется, как всем,
им
  вальса.
Я тоже, тоже человек,
и мне
    надо,
что надо всем. Быть одному
мне
   мало.
Но не сердитесь на меня
вы,
   Надя,
и не сердитесь на меня
вы,
   Марта.
Да, я стою, но я танцую!
Я
  в роли
довольно странной, правда, я
в ней
    часто.
И на плече моем руки
нет
   вроде,
и на плече моем рука
есть
    чья-то.
Ты далеко, но разве это
так
   важно?
Девчата смотрят – улыбнусь
им
  бегло.
Стою – и все-таки иду
под плеск
      вальса.
С тобой иду! И каждый вальс
твой,
    Белла!
С тобой я мало танцевал,
и лишь
    выпив,
и получалось-то у нас —
так
   слабо.
Но лишь тебя на этот вальс
я
 выбрал.
Как горько танцевать с тобой!
Как
  сладко!
Курилы за бортом плывут,..
В их складках
снег
   вечный.
А там, в Москве,– зеленый парк,
пруд,
   лодка.
С тобой катается мой друг,
друг
   верный.
Он грустно и красиво врет,
врет
    ловко.
Он заикается умело.
Он
  молит.
Он так богато врет тебе
и так
    бедно!
И ты не знаешь, что вдали,
там,
  в море,
с тобой танцую я сейчас
вальс,
    Белла.
 

1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Волга

 
Мы русские. Мы дети Волги.
Для нас значения полны
ее медлительные волны,
тяжелые, как валуны.
 
 
Любовь России к ней нетленна.
К ней тянутся душою всей
Кубань и Днепр, Нева и Лена,
и Ангара, и Енисей.
 
 
Люблю ее всю в пятнах света,
всю в окаймленье ивняка…
Но Волга Для России – это
гораздо больше, чем река.
 
 
А что она – рассказ не краток.
Как бы связуя времена,
она – и Разин, и Некрасов,
и Ленин – это все она.
 
 
Я верен Волге и России —
надежде страждущей земли.
Меня в большой семье растили,
меня кормили, как могли.
 
 
В час невеселый и веселый
пусть так живу я и пою,
как будто на горе высокой
я перед Волгою стою.
 
 
Я буду драться, ошибаться,
не зная жалкого стыда.
Я буду больно ушибаться,
но не расплачусь никогда.
 
 
И жить мне молодо и звонко,
и вечно мне шуметь и цвесть,
покуда есть на свете Волга,
покуда ты, Россия, есть.
 

1958

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Всегда найдется женская рука

 
Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.
 
 
Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.
 
 
Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.
 
 
Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.
 
 
Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.
 
 
Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.
 
 
А ты живешь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз…
Ты предавал их в жизни столько раз!
 
 
И вот оно – возмездье – настает.
«Предатель!»– дождь тебя наотмашь бьет.
«Предатель!»– ветки хлещут по лицу.
«Предатель!»– эхо слышится в лесу.
 
 
Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,
 
 
и только то усталое плечо
простит сейчас, да и простит еще,
и только те печальные глаза
простят все то, чего прощать нельзя…
 

1961

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Глубина

В. Соколову


 
Будил захвоенные дали
рев парохода поутру,
а мы на палубе стояли
и наблюдали Ангару.
Она летела озаренно,
и дно просвечивало в ней
сквозь толщу волн светло-зеленых
цветными пятнами камней.
Порою, если верить глазу,
могло казаться на пути,
что дна легко коснешься сразу,
лишь в воду руку опусти.
Пусть было здесь немало метров,
но так вода была ясна,
что оставалась неприметной
ее большая глубина.
Я знаю: есть порой опасность
в незамутненности волны,
ведь ручейков журчащих ясность
отнюдь не признак глубины.
Но и другое мне знакомо,
и я не ставлю ни во грош
бессмысленно глубокий омут,
где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
реки, зарей пробитой вкось,
с неизмеримой глубиною
и каждым
     камешком
             насквозь!
 

1952

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Граждане, послушайте меня…

Д. Апдайку


 
Я на пароходе «Фридрих Энгельс»,
ну а в голове – такая ересь,
мыслей безбилетных толкотня.
Не пойму я – слышится мне, что ли,
полное смятения и боли:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Палуба сгибается и стонет,
под гармошку палуба чарльстонит,
а на баке, тоненько моля,
пробует пробиться одичало
песенки свербящее начало:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Там сидит солдат на бочкотаре.
Наклонился чубом он к гитаре,
пальцами растерянно мудря.
Он гитару и себя изводит,
а из губ мучительно исходит:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Граждане не хочут его слушать.
Гражданам бы выпить и откушать
и сплясать, а прочее – мура!
Впрочем, нет,– еще поспать им важно.
Что он им заладил неотвязно:
«Граждане, послушайте меня…»?
 
 
Кто-то помидор со смаком солит,
кто-то карты сальные мусолит,
кто-то сапогами пол мозолит,
кто-то у гармошки рвет меха.
Но ведь сколько раз в любом кричало
и шептало это же начало:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Кто-то их порой не слушал тоже.
Распирая ребра и корежа,
высказаться суть их не могла.
И теперь, со вбитой внутрь душою,
слышать не хотят они чужое:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Эх, солдат на фоне бочкотары,
я такой же – только без гитары…
Через реки, горы и моря
я бреду и руки простираю
и, уже охрипший, повторяю:
«Граждане, послушайте меня…»
 
 
Страшно, если слушать не желают.
Страшно, если слушать начинают.
Вдруг вся песня, в целом-то, мелка,
вдруг в ней все ничтожно будет, кроме
этого мучительного с кровью:
«Граждане, послушайте меня…»?!
 

1963

Строфы века. Антология русской поэзии.

Сост. Е.Евтушенко.

Минск, Москва: Полифакт, 1995.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю