355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Евгений Евтушенко. Все стихи » Текст книги (страница 5)
Евгений Евтушенко. Все стихи
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:42

Текст книги "Евгений Евтушенко. Все стихи"


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Не понимать друг друга страшно…

 
Не понимать друг друга страшно —
не понимать и обнимать,
и все же, как это ни странно,
но так же страшно, так же страшно
во всем друг друга понимать.
 
 
Тем и другим себя мы раним.
И, наделен познаньем ранним,
я душу нежную твою
не оскорблю непониманьем
и пониманьем не убью.
 

1956

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Не понимаю, что со мною сталось…

 
Не понимаю,
      что со мною сталось?
Усталость, может, —
            может, и усталость.
Расстраиваюсь быстро
                  и грустнею,
когда краснеть бы нечего —
                        краснею.
А вот со мной недавно было в ГУМе,
да, в ГУМе,
      в мерном рокоте
                  и гуле.
Там продавщица с завитками хилыми
руками неумелыми и милыми
мне шею обернула сантиметром.
Я раньше был несклонен к сантиментам,
а тут гляжу,
         и сердце болью сжалось,
и жалость,
      понимаете вы,
                  жалость
к ее усталым чистеньким рукам,
к халатику
      и хилым завиткам.
Вот книга…
      Я прочесть ее решаю!
Глава —
      ну так,
            обычная глава,
а не могу прочесть ее —
                    мешают
слезами заслоненные глаза.
Я все с собой на свете перепутал.
Таюсь,
    боюсь искусства, как огня.
Виденья Малапаги,
            Пера Гюнта, —
мне кажется,
          все это про меня.
А мне бубнят,
      и нету с этим сладу,
что я плохой,
         что с жизнью связан слабо.
Но если столько связано со мною,
я что-то значу, видимо,
                    и стою?
А если ничего собой не значу,
то отчего же
        мучаюсь и плачу?!
 

1956

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Не разглядывать в лупу…

 
Не разглядывать в лупу
эту мелочь и ту,
как по летнему лугу,
я по жизни иду.
 
 
Настежь —
ворот рубашки,
и в тревожных руках
все недели —
          ромашки
о семи лепестках.
 
 
Ветер сушит мне губы.
Я к ромашкам жесток.
Замирающе:
      «Любит!»-
говорит лепесток.
 
 
Люди, слышите, люди,
я счастливый какой!
Но спокойно:
       «Не любит»,
возражает другой.
 

1953

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Нежность

 
Разве же можно,
        чтоб все это длилось?
Это какая-то несправедливость…
Где и когда это сделалось модным:
«Живым – равнодушье,
        внимание – мертвым?»
Люди сутулятся,
            выпивают.
Люди один за другим
                выбывают,
и произносятся
        для истории
нежные речи о них —
                в крематории…
Что Маяковского жизни лишило?
Что револьвер ему в руки вложило?
Ему бы —
        при всем его голосе,
                    внешности —
дать бы при жизни
            хоть чуточку нежности.
Люди живые —
         они утруждают.
Нежностью
       только за смерть награждают.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Неразделенная любовь

И. Кваше


 
Любовь неразделенная страшна,
но тем, кому весь мир лишь биржа, драка,
любовь неразделенная смешна,
как профиль Сирано де Бержерака.
Один мой деловитый соплеменник
сказал жене в театре «Современник»:
«Ну что ты в Сирано своем нашла?
Вот дурень! Я, к примеру, никогда бы
так не страдал из-за какой-то бабы…
Другую бы нашел – и все дела».
В затравленных глазах его жены
забито проглянуло что-то вдовье.
Из мужа перло – аж трещали швы!-
смертельное духовное здоровье.
О, сколько их, таких здоровяков,
страдающих отсутствием страданий.
Для них есть бабы: нет прекрасной дамы.
А разве сам я в чем-то не таков?
Зевая, мы играем, как в картишки,
в засаленные, стертые страстишки,
боясь трагедий, истинных страстей.
Наверное, мы с вами просто трусы,
когда мы подгоняем наши вкусы
под то, что подоступней, попростей.
Не раз шептал мне внутренний подонок
из грязных подсознательных потемок:
«Э, братец, эта – сложный матерьял…»-
и я трусливо ускользал в несложность
и, может быть, великую возможность
любви неразделенной потерял.
Мужчина, разыгравший все умно,
расчетом на взаимность обесчещен.
О, рыцарство печальных Сирано,
ты из мужчин переместилось в женщин.
В любви вы либо рыцарь, либо вы
не любите. Закон есть непреклонный:
в ком дара нет любви неразделенной,
в том нету дара божьего любви.
Дай бог познать страданий благодать,
и трепет безответный, но прекрасный,
и сладость безнадежного ожидать,
и счастье глупой верности несчастной.
И, тянущийся тайно к мятежу
против своей души оледененной,
в полулюбви запутавшись, брожу
с тоскою о любви неразделенной.
 

Русская советская поэзия 50-70х годов.

Хрестоматия. Составитель И.И.Розанов.

Минск: Вышэйшая школа, 1982.

Нет лет

Светлане Харрис


 
«Нет
   лет…» —
вот что кузнечики стрекочут нам в ответ
на наши страхи постаренья
и пьют росу до исступленья,
вися на стеблях на весу
с алмазинками на носу,
и каждый —
      крохотный зелененький поэт.
 
 
«Нет
    лет…» —
вот что звенит,
как будто пригоршня монет,
в кармане космоса дырявом горсть планет,
вот что гремят, не унывая,
все недобитые трамваи,
вот что ребячий прутик пишет на песке,
вот что, как синяя пружиночка,
чуть-чуть настукивает жилочка
у засыпающей любимой на виске.
 
 
Нет
 лет.
Мы все,
    впадая сдуру в стадность,
себе придумываем старость,
но что за жизнь,
       когда она – самозапрет?
Копни любого старика
и в нем найдешь озорника,
а женщины немолодые —
все это девочки седые.
Их седина чиста, как яблоневый цвет.
 
 
Нет
  лет.
Есть только чудные и страшные мгновенья.
Не надо нас делить на поколенья.
Всепоколенийность —
          вот гениев секрет.
Уронен Пушкиным дуэльный пистолет,
а дым из дула смерть не выдула
и Пушкина не выдала,
не разрешив ни умереть,
              ни постареть.
 
 
Нет
  лет.
А как нам быть,
         негениальным,
но все-таки многострадальным,
чтобы из шкафа,
           неодет,
с угрюмым грохотом обвальным,
грозя оскалом тривиальным,
не выпал собственный скелет?
Любить.
    Быть вечным во мгновении.
Все те, кто любят,—
            это гении.
 
 
Нет
  лет
для всех Ромео и Джульетт.
В любви полмига —
        полстолетия.
Полюбите —
    не постареете —
вот всех зелененьких кузнечиков совет.
Есть
    весть,
и не плохая, а благая,
что существует жизнь другая,
но я смеюсь,
    предполагая,
что сотня жизней не в другой, а в этой есть
и можно сотни раз отцвесть
и вновь расцвесть.
 
 
Нет
  лет.
Не сплю,
    хотя давно погас в квартире свет
и лишь поскрипывает дряхлый табурет:
«Нет
    лет…
         нет
          лет…»
 

18 июля 1992, станция Зима

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Ничто не сходит с рук…

 
Ничто не сходит с рук:
ни самый малый крюк
с дарованной дороги,
ни бремя пустяков,
ни дружба тех волков,
которые двуноги.
 
 
Ничто не сходит с рук:
ни ложный жест, ни звук
ведь фальшь опасна эхом,
ни жадность до деньги,
ни хитрые шаги,
чреватые успехом.
 
 
Ничто не сходит с рук:
ни позабытый друг,
с которым неудобно,
ни кроха-муравей,
подошвою твоей
раздавленный беззлобно.
 
 
Таков проклятый круг:
ничто не сходит с рук,
а если даже сходит,
ничто не задарма,
и человек с ума
сам незаметно сходит…
 

1972

Евгений Евтушенко. Медленная любовь.

Домашняя библиотека поэзии.

Москва: Эксмо-пресс, Яуза, 1998.

О, нашей молодости споры…

 
О, нашей молодости споры,
о, эти взбалмошные сборы,
о, эти наши вечера!
О, наше комнатное пекло,
на чайных блюдцах горки пепла,
и сидра пузырьки, и пена,
и баклажанная икра!
 
 
Здесь разговоров нет окольных.
Здесь исполнитель арий сольных
и скульптор в кедах баскетбольных
кричат, махая колбасой.
Высокомерно и судебно
здесь разглагольствует студентка
с тяжелокованной косой.
 
 
Здесь песни под рояль поются,
и пол трещит, и блюдца бьются,
здесь безнаказанно смеются
над платьем голых королей.
Здесь столько мнений, столько прений
и о путях России прежней,
и о сегодняшней о ней.
 
 
Все дышит радостно и грозно.
И расходиться уже поздно.
Пусть это кажется игрой:
не зря мы в спорах этих сипнем,
не зря насмешками мы сыплем,
не зря стаканы с бледным сидром
стоят в соседстве с хлебом ситным
и баклажанною икрой!
 

1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Ограда

В. Луговскому


 
Могила,
    ты ограблена оградой.
Ограда, отделила ты его
от грома грузовых,
             от груш,
                  от града
агатовых смородин.
             От всего,
что в нем переливалось, мчалось, билось,
как искры из-под бешеных копыт.
Все это было буйный быт —
                      не бытность.
И битвы —
        это тоже было быт.
Был хряск рессор
        и взрывы конских храпов,
покой прудов
          и сталкиванье льдов,
азарт базаров
           и сохранность храмов,
прибой садов
          и груды городов.
Подарок – делать созданный подарки,
камнями и корнями покорен,
он, словно странник, проходил по давке
из-за кормов и крошечных корон.
Он шел,
    другим оставив суетиться.
Крепка была походка и легка
серебряноголового артиста
со смуглыми щеками моряка.
Пушкинианец, вольно и велико
он и у тяжких горестей в кольце
был как большая детская улыбка
у мученика века на лице.
И знаю я – та тихая могила
не пристань для печальных чьих-то лиц.
Она навек неистово магнитна
для мальчиков, цветов, семян и птиц.
Могила,
    ты ограблена оградой,
но видел я в осенней тишине:
там две сосны растут, как сестры, рядом —
одна в ограде и другая вне.
И непреоборимыми рывками,
ограду обвиняя в воровстве,
та, что в ограде, тянется руками
к не огражденной от людей сестре.
Не помешать ей никакою рубкой!
Обрубят ветви —
         отрастут опять.
И кажется мне —
              это его руки
людей и сосны тянутся обнять.
Всех тех, кто жил, как он, другим наградой,
от горестей земных, земных отрад
не отгородишь никакой оградой.
На свете нет еще таких оград.
 

1961

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Одиночество

 
Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
     в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
 одиночества стесняясь,
                    от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
                не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
      вроде спорами идейными,
но приглядишься —
          те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
   то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
                       не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
     на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
     Ты спереди, пустынная
свобода…
     А на черта ты нужна!
Ты милая,
     но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
        Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
     то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
                         чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
        тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
      с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
     как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
     что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
                  а вино.
Но оказалось все —
              куда сложней…
Она молчала,
      и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
                  две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
       «Уходи…
             Не надо…
Я вижу —
     ты не мой,
           а ты – ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
      и глазами-льдинками,
от страха
      и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
        Ночью шла гроза,
и девочка
     под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
         Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
             и торжественно,
и гром,
    и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
     полна прозренья женского,
мне закричала:
       «Ты не мой!
              Не мой!»
Прощай, любимая!
           Я твой
              угрюмо,
                 верно,
и одиночество —
       всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
       прекрасным и неверным,
за то,
  что это было все мгновенным,
за то,
  что их «прощай!» —
           не «до свиданья!»,
за то,
  что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.
 

1959

Строфы века. Антология русской поэзии.

Сост. Е.Евтушенко.

Минск, Москва: Полифакт, 1995.

Ожидание

 
В прохладу волн загнав
стада коров мычащих,
сгибает стебли трав
жара в застывших чащах.
 
 
Прогретая гора
дымится пылью склонов.
Коробится кора
у накаленных кленов.
 
 
Изнемогли поля,
овраги истомились,
и солнцу тополя
уже сдались на милость.
 
 
Но все-таки тверды,
сильны и горделивы
чего-то ждут сады,
и ждут чего-то нивы.
 
 
Пусть влага с высоты
еще не стала литься,
но ждут ее сады,
и ею бредят листья.
 
 
Пускай повсюду зной,
и день томится в зное,
но все живет грозой,
и дышит все грозою.
 

1951

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Окно выходит в белые деревья…

Л. Мартынову


 
Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто —
правила деленья!
А он забыл их —
правила деленья!
Забыл —
подумать —
правила деленья!
Ошибка!
Да!
   Ошибка на доске!
Мы все сидим сегодня по-другому,
и слушаем и смотрим по-другому,
да и нельзя сейчас не по-другому,
и нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
не знаем,
отчего ушла из дому,
а знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом, —
как и всегда, немодном и неновом, —
да, как всегда, немодном и неновом, —
спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
«Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся?-
Трет рукою лоб. —
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею,
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь —
старею…»
Мы слышим —
дверь внизу скрипит за ним.
Окно выходит в белые деревья,
в большие и красивые деревья,
но мы сейчас глядим не на деревья,
мы молча на профессора глядим.
Уходит он,
сутулый,
неумелый,
под снегом,
      мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
да,
 как деревья,
совершенно белый,
еще немного —
и настолько белый,
что среди них
его не разглядишь.
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Ольховая сережка

Д. Батлер


 
Уронит ли ветер
          в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка
          сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
          и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
          к невозможности истолковать.
Себя низвести
          до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,
          но поддельных величий умней,
и нет униженья
          в осознанной собственной малости —
величие жизни
          печально осознанно в ней.
Сережка ольховая,
          легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее —
          все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
          не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
          не похоже на просто пустяк.
Сережка ольховая
          выше любого пророчества.
Тот станет другим,
          кто тихонько ее разломил.
Пусть нам не дано
          изменить все немедля, как хочется,—
когда изменяемся мы,
          изменяется мир.
И мы переходим
          в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
          к неведомой новой земле,
и не замечаем,
          что начали странно покачиваться
на новой воде
          и совсем на другом корабле.
Когда возникает
          беззвездное чувство отчаленности
от тех берегов,
          где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
          ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
          пугающе черный причал.
Не страшно вблизи
          то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
          огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
          и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
          что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
          переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
          и даже предавших,– прости.
Прости и пойми,
          если даже разлюбит любимая,
сережкой ольховой
          с ладони ее отпусти.
И пристани новой не верь,
          если станет прилипчивой.
Призванье твое —
          беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
          если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
          и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
          «Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
          всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
          «Все уляжется, все образуется…»
Когда образуется все —
          то и незачем жить.
И необъяснимое —
          это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
          нимало смущать не должны,—
ведь жизни цена
          не понизится
                    и не повысится —
она неизменна тому,
          чему нету цены.
С чего это я?
          Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
          мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
          Да с того, что сережка ольховая
лежит на ладони и,
          словно живая,
                    дрожит…
 

1975

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Памяти Есенина

 
Поэты русские,
          друг друга мы браним —
Парнас российский дрязгами засеян.
но все мы чем-то связаны одним:
любой из нас хоть чуточку Есенин.
И я – Есенин,
          но совсем иной.
В колхозе от рожденья конь мой розовый.
Я, как Россия, более суров,
и, как Россия, менее березовый.
Есенин, милый,
          изменилась Русь!
но сетовать, по-моему, напрасно,
и говорить, что к лучшему,—
                          боюсь,
ну а сказать, что к худшему,—
                        опасно…
Какие стройки,
          спутники в стране!
Но потеряли мы
            в пути неровном
и двадцать миллионов на войне,
и миллионы —
           на войне с народом.
Забыть об этом,
           память отрубив?
Но где топор, что память враз отрубит?
Никто, как русскиe,
              так не спасал других,
никто, как русскиe,
              так сам себя не губит.
Но наш корабль плывет.
               Когда мелка вода,
мы посуху вперед Россию тащим.
Что сволочей хватает,
                   не беда.
Нет гениев —
            вот это очень тяжко.
И жалко то, что нет еще тебя
И твоего соперника – горлана.
Я вам двоим, конечно, не судья,
но все-таки ушли вы слишком рано.
Когда румяный комсомольский вождь
На нас,
     поэтов,
         кулаком грохочет
и хочет наши души мять, как воск,
и вылепить свое подобье хочет,
его слова, Есенин, не страшны,
но тяжко быть от этого веселым,
и мне не хочется,
               поверь,
                  задрав штаны,
бежать вослед за этим комсомолом.
Порою горько мне, и больно это все,
и силы нет сопротивляться вздору,
и втягивает смерть под колесо,
Как шарф втянул когда-то Айседору.
Но – надо жить.
            Ни водка,
                    ни петля,
ни женщины —
            все это не спасенье.
Спасенье ты,
          российская земля,
спасенье —
          твоя искренность, Есенин.
И русская поэзия идет
вперед сквозь подозренья и нападки
и хваткою есенинской кладет
Европу,
    как Поддубный,
            на лопатки.
 

1965

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Парк

 
Разговорились люди нынче.
От разговоров этих чад.
Вслух и кричат, но вслух и хнычат,
и даже вслух порой молчат.
 
 
Мне надоели эти темы.
Я бледен. Под глазами тени.
От этих споров я в поту.
Я лучше в парк гулять пойду.
 
 
Уже готов я лезть на стену.
Боюсь явлений мозговых.
Пусть лучше пригласит на сцену
меня румяный массовик.
 
 
Я разгадаю все шарады
и, награжден двумя шарами,
со сцены радостно сойду
и выпущу шары в саду.
 
 
Потом я ролики надену
и песню забурчу на тему,
что хорошо поет Монтан,
и возлюбуюсь на фонтан.
 
 
И, возжелавши легкой качки,
лелея благостную лень,
возьму я чешские «шпикачки»
и кружку с пеной набекрень.
 
 
Но вот сидят два человека
и спорят о проблемах века.
 
 
Один из них кричит о вреде
открытой критики у нас,
что, мол, враги кругом, что время
неподходящее сейчас.
 
 
Другой – что это все убого,
что ложь рождает только ложь
и что, какая б ни была эпоха,
неправдой к правде не придешь.
 
 
Я закурю опять, я встану,
вновь удеру гулять к фонтану,
наткнусь на разговор, другой…
Нет,– в парк я больше ни ногой!
 
 
Всё мыслит: доктор медицины,
что в лодке сетует жене,
и женщина на мотоцикле,
летя отвесно но стене.
 
 
На поплавках уютно-шатких,
и аллеях, где лопочет сад,
и на раскрашенных лошадках —
везде мыслители сидят.
 
 
Прогулки, вы порой фатальны!
Задумчивые люди пьют,
задумчиво шумят фонтаны,
задумчиво по морде бьют.
 
 
Задумчивы девчонок челки,
и ночь, задумавшись всерьез,
перебирает, словно четки,
вагоны чертовых колес…
 

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю