Текст книги "Волчий паспорт"
Автор книги: Евгений Евтушенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
А вдруг Президент сам решил совершить маневр – на время отойти в сторону и все сделать их руками? Нет, не может быть. А почему не может быть? Как некрасиво он ответил на вопрос о крови, пролившейся в Литве при захвате телевидения омоновцами, что не знает, кто отдал приказ. Он не мог не знать. А если действительно не знал, это тоже позорно.
Да и о приказе двинуть на проспект Руставели бронетранспортеры, когда, пытаясь бежать от черемухового газа и саперных лопаток, погибли грузинские девушки, он тоже, наверное, знал, а сказал, что спал в ту ночь по приезде из-за границы, был не в курсе. Так и сейчас – может быть, заговора нет, а есть сговор, и Президент лишь на время отстранился, чтобы казаться незамаранным?..
Постой, постой – что это со мной творится: какое я имею право на основе только догадок уже подозревать – разве меня не подозревали в том, в чем я не был виновен? Разве я сам не знаю, как это оскорбительно, как больно! Разве не он стал человеком, который убрал атомную бомбу, как смертельный маятник качавшуюся между США и СССР, и спас всех нас от третьей, на сей раз, может быть, последней, мировой войны? Разве не он остановил афганскую интервенцию, вернул из ссылки Сахарова, отменил цензуру и решился на первые – более или менее человеческие – выборы?
Когда на Первом съезде я идеалистически поднял над трибуной мандат, призывая голосовать за отмену депутатских комнат – привилегированных островков во взбаламученном море аэропортов и вокзалов, где люди вповалку спят на полу, то, к моему горькому удивлению, лишь редкие красненькие огоньки других мандатов засветились в поднятых руках. Более того – я увидел нервно-напряженные от нахапанности или изнывающие от недохапанности глаза многих «избранников народа», глядящие так злобно, как будто я был всеми троцкистами, сионистами, агентами империализма и межрегионалами сразу. Мой почти безнадежно поднятый мандат уже начал жечь тяжелеющую, но чего-то все еще ждущую руку. Это была пауза поражения.
Но вдруг нечто произошло. Даже те «избранники народа», которые столько раз на съезде улюлюкали Сахарову, с мгновенно изменившимися, послушными, а то и просто подхалимски оживившимися лицами полезли за пазухи, в нагрудные карманы и суетливо замахали своими удостовереньицами.
Кремлевский дворец мгновенно из бесплодной полупустыни превратился в альпийский киргизский луг, покрытый тысячами алых маков. Я остолбенело оглянулся, ища причину свершившегося чуда, и увидел, что, тогда еще не Президент, но все еще могучий Генеральный секретарь с улыбкой поднял свой мандат, поддерживая мое предложение.
Хотя он порой некрасиво злился и не умел этого прятать, обаятельные улыбки ему давались легко.
Однажды он позвонил мне на дачу, и притом совсем без политики:
– Сегодня мы с женой перечитывали ваше избранное и нашли там столько незабытого еще с юности. Мы ведь как-никак одного поколения. И войну зацепили, и в школе песни о Сталине пели, а потом… а потом… пришло время других песен. Мы с женой впервые еще в студенческой столовке вас слушали. Поэзия многое нам помогла переосмыслить… Потом была у нас с женой одна невеселая осень. Поехали мы на море в совсем несезонное время, взяли с собой много книжек – особенно поэтических… Были проливные дожди, холодина, а мы кутались в одеяла и друг другу вслух стихи читали – поэтов вашего поколения. Извиняюсь, нашего поколения.
Да, он так и говорил: «извиняюсь» вместо «извините» и «ложь-те» вместо «положите» – и никак не мог выговорить «Азербайджан». Но зато за всю историю Российской империи это был единственный ее первый человек, который разрешил соотечественникам безнаказанно себя критиковать и даже оскорблять. Чем они с удовольствием и воспользовались.
Он весь помалиновел от позорища, но стерпел, когда с трибуны ему пришлось услышать примерно такой парламентский перл одного таксиста, гордо требующего именовать его «водителем» и всегда с хрустом и треском продирающегося сквозь дебри собственных мыслей:
– А як вы откомментуете, Михал Серхеич, по поводу того, шо многие мои пассажиры сравнивают вас с Наполеоном, а вашу жинку Раису с императрицей Жозефиной, у которой вы под каблуком?
Однажды во время перерыва сей «народный водитель» столкнулся с Президентом в коридоре Кремлевского дворца, и из мозолистых рук неподкупного защитника пролетарских интересов вывалился пакет, из которого, в свою очередь, вывалилась примерно дюжина свежекупленных носков. «Народный водитель», защищаясь от воображаемых им чьих-то подозрений в его коррумпированности, немедленно агрессивно напал на Президента:
– Ну, шо, Михал Серхеич, наверно, вы подумали, шо это я все гребу под себя, свой депутатский значок в корыстных целях использовываю?
– Ничего я не думаю, – пытался обойти «народного водителя» то с одного, то с другого фланга Президент, но все время натыкаясь на растопыренные руки, размахивающие, как пролетарскими мини-знаменами, торопливо поднятыми с пола безразмерными носками, сделанными в Южной Корее.
– Не, думаете, и некрасиво думаете, Михал Серхеич, а зря. Мы – рабочий класс, а не якие-нибудь кооперативщики-спекулянты. Я ци носки не в партийном распределителе, не с-под прилавка, а аж в Ираке, на свои кровные депутатские командировочные добув и до парламенту взял, бо прямо с отсюда, с Кремля, мне на Харьков поездом, а то избиратели меня заждались. Да и не для себя столько носков-то – у меня ж одна пара ног! – а для хлопцев с нашего таксопарку. Вот эти, к примеру, носки, желтенькие, с Микки-Мяусами, для моего напарника Севки Андрющенко, вот эти, зелененькие, с ковбоями, – для электрика Левка Придыхальского…
– М-м-м-м… – страдальчески замычал Президент, пятясь перед непроходимой реальностью политически пробужденного им народа, и с мрачной сосредоточенностью бросился бежать в обратную сторону.
– А вот эти беленькие, с теннисными ракетками, для нашей мойщицы Манюни, – припустился за Президентом «народный водитель». – Она, шоб кил этак двадцать сбросить, в теннис по совету доктора решила погрузиться. Ракетку я ей из Ливии привез, а вот с мячами и там, как у нас, перебой образовался. Почему, как только какой народ против мирового империализма встает, у них сразу перебой за перебоем? Вредительство, да и только… Михал Серхеич, куда же вы? Вы мне не поможете теннисных мячей хоть пару штук для Манюни достать? Уходите, Михал Серхеич, опять уходите от ответа? Нет, товарищ Президент, нельзя известным местом к рабочему классу поворачиваться… Отольются кошке мышкины слезки…
Можно ли удивляться тому, что поливаемый грязью со всех сторон провозвестник демократии иногда больше всего боялся только одного: как бы его идея случайно не удалась.
Именно из-за этого страха он и совершил свою главную ошибку: он испугался всенародных прямых выборов, стал Президентом в обход народа, потеряв свой последний шанс.
А ведь такой шанс у него был.
У меня сохранились лишь два крошечных автографа Президента.
С трибуны Второго съезда на меня обрушился всей огневой мощью один молодой, восходящий генерал, обвиняя меня в неуважении к парламенту, к собственному народу. Я был взбешен и, забыв, что это состояние противопоказано при выступлениях, не удержался и послал Президенту записку с просьбой дать мне слово для ответа.
Он направил мне с посыльным ответ на блокнотном листочке. Ответ был совсем коротенький: «Завтра! М. Горбачев». Глаза его угихомиривающе улыбались.
Всю ночь я работал над речью, пытаясь не просто отругнуться, а отругнуться художественно.
На следующий день Президент объявлял одного оратора за другим, а меня для него как бы не существовало.
Я написал ему: «Михаил Сергеевич, где же ваше «завтра»?
Он направил мне лукавое, а если вдуматься, то, может быть, весьма символическое послание: «Ваше завтра – будет завтра! М. Горбачев».
Зато я получил новую возможность довести речь до полной боевой готовности. В муках родилось не раздраженное, а вежливо-убийственное начало: «Уважаемый молодой генерал!»
Так что помог мне Михаил Сергеевич, разумно позволил моей ярости отстояться.
Где он сейчас? Как ему помочь?
Нет, он не мог пойти на сговор с этими. Он все-таки другой. Они, наверно, поняли его нерешительность, двойственность, как полученное от него полумолчаливое «добро», понадеялись, что он к ним присоединится: лишь бы они сделали свое дело. Рассчитывали, что потом он присоединится, а если нет, у них будет только один выход, который они уже начали подготавливать: объявить его недееспособным, и, если надо будет, при помощи инъекций нейралептиков довести до полной неадекватности, так что любая медицинская комиссия ООН только руками разведет. Убить его они не посмеют, хотя кто знает. Мировое сообщество? Ничего, поерзает, но и это проглотит. Придется конфиденциально напомнить ему, этому, так его мать, мировому сообществу, по столу деликатно постукивая атомной бомбочкой (творением, между прочим, Сахарова): в конце концов, это не ваш, а наш Президент – что хотим, то с ним и делаем.
Какой реформатор в России не становился или жертвой своих реформ, или… или их палачом.
Так размышлял я на пробежке в переделкинском утреннем лесу, перепрыгивая мощные жилы корней, проступающие на тропинке, и вдруг увидел в зеленом тоннеле просеки бегущую ко мне навстречу фигурку в красной выцветшей майке, в шортах, вообще потерявших цвет, из-под которых торчали обутые в кеды, просящие каши, резко и деловито работающие ноги с футбольными – негромоздкими, но впечатляющими мускулами, покрытыми золотой шерстью, как елочной канителью. Вокруг головы распространялось некое мерцание, как на картинке из дореволюционной рождественской «Нивы». По мере приближения я определил, что мерцание располагалось не вокруг головы, а на самой голове и, следовательно, к разновидности ореолов не принадлежало. Это была красноватая, полированная лысина, на которую природа швырнула полную горсть весну-тек, окружив их, как золотым венчиком, остатками когда-то пышных кудрей.
Такая лысина во всем Переделкине была только одна и представляла собой прямую голевую опасность при соприкосновении с футбольным мячом, когда мы играли с местной шпаной на поляне в лесу. Обладатель лысины был прозван Бубукиным за сходство этой важнейшей даже в футболе части тела с некогда знаменитой «пушечной лысиной» первоначального обладателя данной фамилии – бывшего нападающего московского «Локомотива». Наш переделкинский Бубукин был инженером, а уж если говорить начистоту, то и евреем, хотя и в данном случае, и вообще это не имело и не имеет никакого значения. Поравнявшись со мной на встречной пробежке, Бубукин против обыкновения не остановился, а только бросил, как нечто само собой разумеющееся, в чем даже сомнения быть не могло:
– Извини, старина, – спешу на электричку. Значит, увидимся около Белого дома, на баррикадах.
Евтушенковед номер один
Когда после пробежки в лесу я вернулся на переделкинскую дачу, Евтушенковед Номер Один уже ждал меня на своем красненьком обтрепьпие, забрызганном грязью из-под гусениц танков, которые шли на Москву.
Сначала мы вместе прилипли к радиоприемнику, жадно ловя, как в еще недавние времена глушилок и психушек, забугорные последние известия. Но потом мы переглянулись и поняли друг друга.
Пора было ехать.
– Поедем на моей развалюхе, – сказал Евтушенковед Номер Один. – Твою жалко – она поновее…
Евтушенковед Номер Один знал назубок всю «евтушенкиа-ну», состоящую главным образом из разоблачений меня. Он меня не идеализировал, но не любил тех, кто меня не любил.
«Союз евтушенковедов» – трогательное, немножко смешное, ревнивое друг к другу братство знатоков-идеалистов, «остро нуждающихся в квалифицированной психотерапевтической помощи», как нервно определила одна из моих жен, затравленная их приставаниями по поводу моих черновиков.
Основатель евтушенковедения – мой земляк, с такой же крохотной сибирской станции, как и я, еще в бытность свою студентом когда-то возник на моем московском пороге, словно материализованный призрак бесплацкартных вагонов Транссибирки, где чья-то торчащая с верхней полки нога, почесавшись во сне о другую ногу, сбивает пяткой шапку-ушанку с кого-то спящего в проходе стоя, как лошадь; вокзалов, где на заплеванном и залузганном полу под покосившимися портретами членов Политбюро цыганки кормят смуглой грудью детей с кудрями, похожими на черные виноградные гроздья; столовок, где с потолков свисают ленты-липучки, облепленные мухами, а прямо на стуле четырьмя подшипниками своего деревянного пьедестала установился, как живой памятник войне, обрубленный ею человек, расплачивающийся за водку горстями меди…
Когда мой земляк с провинциальной деликатностью, чтобы не наследить, снял свои распадавшиеся по частям ботинки, то в нос шибануло так, что я попятился.
Он ел и пил голодно, неразборчиво, и его глаза вдруг странно остекленели, как будто вот-вот голова завалится набок и он захрапит. Но почти умершие глаза вдруг налились фосфорическим блеском, рано полысевшая голова с хохолком дернулась, и из горла один за другим полились мои стихи, сотни которых он знал наизусть.
Он читал стихи, как поют на весеннем току глухари, закатывая глаза и не слыша вкрадчивых шагов охотника, целящегося в любовную песню. Он читал мои стихи, даже старые, как будто только что написал их сам, а я, их автор, просто-напросто первый, случайно подвернувшийся ему слушатель.
И вдруг мне показалось, что это я сам, юный, голодный, с продранными локтями и скошенными каблуками, в слипшихся от скитаний носках, пришел читать стихи другому себе – баловню фортуны, объехавшему полмира. И еще неизвестно, кто был более подлинным мной – я или этот сибирский, неловко сплетенный природой комок из голода, неосуществленных желаний и судорожной любви к поэзии.
Но когда мы сблизились, с ним произошло нечто похожее: он стал казаться себе мной. Он даже завел себе пуганую личную жизнь, как я. Изучив мою стихотворную технику, он рискнул писать собственные стихи, но они получались двойниками моих. Он стал пить много и часто, как я, но я пил только вино и шампанское, а он – что попадется.
Он не выдержал быть мной, и он был первый из меня, кто умер. Когда он напивался и плакал, то предостерегающе поднимал указательный палец, покачивая им и заклиная меня: «Евгений Александрович, только не надо… Умоляю вас – только не надо!»
Он никогда не говорил мне – чего не надо, но это было что-то, чего я никогда не должен делать. Может быть, предавать тех, кто, как он, поверили в меня раз и навсегда и хотели бы, чтобы так навсегда и осталось?
Он оставил после себя огромный неупорядоченный архив из моих рукописей, вырезок, выписок, фотографий, а еще созданный им «Союз евтушенковедов», первый съезд которого ему все-таки удалось провести. В этом Союзе состояли евтушенковеды-москвичи – председатель шахматного клуба, подводник, кибернетик, начальник охраны типографии, анестезиолог и его жена-кардиолог, ленинградцы – фармацевт, инженер, донецкий проектировщик, иркутский капитан милиции, зиминский журналист, алтайский филолог, мурманский народный депутат России…
Евтушенковеды выступали с чтением моих стихов по всему Советскому Союзу – на танцплощадках, зверофермах, в роддомах, вытрезвителях, сельских клубах, «почтовых ящиках», домах отдыха, колониях для малолетних преступников, школах, химчистках, военкоматах, на пивзаводах, в пионерлагерях и венерологических диспансерах – короче, везде, куда их пускали.
Евтушенковеды были ходячими книгами моих стихов. Когда я попал в опалу, никто из них не перестал исполнять мои стихи, хотя это было небезопасно. Некоторые евтушенковеды, к ужасу домочадцев, превратили свои скромные квартиры в мои мини-музеи. Они оказывали мне драгоценную помощь при составлении книг, ибо знали мои стихи лучше меня. Они бережно коллекционировали любые бумажки, обрывки, клочки, связанные со мной.
Одна почтенная женщина-евтушенковедка симулировала приступ радикулита, чтобы лечь в гульрипшскую больницу, куда в конце концов получила направление на работу Маша.
Почтенная евтушенковедка совершила этот невинный подлог только для того, чтобы добавить к своему архиву выписанный собственноручно моей женой больничный лист, который она благоговейно сохранила, а не сдала, как все нормальные больные, по месту работы, чтобы получить законные деньги.
А все-таки «Союз евтушенковедов» был совсем не похож на клуб поклонников рок-звезд.
Отношение евтушенковедов ко мне было не идолопоклонничеством, а в отчаянье найденной точкой приложения нерастраченного идеализма.
Я знал, что они слева направо и справа налево прочтут каждую мою стихотворную строчку, каждое слово в моем любом интервью, и побаивался этой благородной цензуры идеалистов.
А Евтушенковед Номер Один стал моим близким другом, хотя я часто искренне поражался тому, как такой серьезный человек может тратить столько времени и к тому же столько денег на вырезки и прочую бумажную канитель.
Он появился в моей жизни лет двадцать назад, когда еще был глубоко засекреченным специалистом, работающим над совершенствованием подводных лодок.
Однажды утром ко мне явился незнакомец в черной с золотом флотской форме и положил на жалобно заскрипевший письменный стол штук десять внушительных по размеру томов в ледериновых переплетах. Все эти тома были перепечатаны им на машинке собственноручно.
Я открыл первый из них и увидел на первой странице именно то, о чем нескромно мечтал с моего литературного отрочества:
ЕВГ. ЕВТУШЕНКО
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Взволнованно поблагодарив незнакомца, я тем не менее радостно расстался с ним, предвкушая наслаждение от постраничного смакования продавившей мой стол ледериновой пирамиды, и завалился на диван с первым томом. Но, раскрыв его, я пришел в ужас от того, сколько плохих стихов я написал, подобно Буратино в Стране Дураков, обманутый или собственными коротенькими мыслями или советами мошенников зарывать поглубже в землю золотые монеты и ждать, когда из них вырастет дерево.
И с еще большим ужасом я подумал, что, если вдруг после моей смерти какой-нибудь злостный мой враг провозгласит меня гением и будет напечатано все, что я намарал, это станет самым страшным разоблачением за всю историю литературы.
Незнакомец, долбанувший полным собранием моих сочинений меня по голове, сам того не предполагая, выбил из нее немало дури, хотя и не всю. Иногда и собственной дури жалко. Какая-никакая, а своя.
Вот какую роль в моей жизни когда-то сыграл Евтушенковед Номер Один, сидевший за рулем кособокого красненького «жигуленка», двигавшегося по Кутузовскому проспекгу к Белому дому параллельно с потерявшимся танком, в чьем люке затравленно вертел головой танкист-таджик.
Евтушенковед Номер Один, как военный человек, понимал больше меня, какой страшный размол людей могут устроить зубцы армейской и кагэбэшной машины, если они будут запушены на полный ход, и не мог сам не бояться. Но он помог мне победить мой страх, как тот сосед на тропинке в лесу, и победил свой. А ещё мы победили и совместный страх перед нашими женами, устроившими нам обоим за наши революционные намерения головомойку под лозунгом: «Если тебя, дурака, убьют, домой лучше не возвращайся!»
Если бы от меня зависело, как называть в российском календаре день 19 августа, я бы назвал его День Преодоления Страха.
Автограф с ошибкой
Это Евтушенко. Пропустите его, – раздался шаляпинский бас из-под маски.
Маска-чулок была черная, шерстяная, с тремя узкими прорезями для глаз и рта.
Глаза были молодые, но пронизывающие. Во рту, из угла в угол губ, прогуливалась прозрачная детская карамелька.
Маска и голос принадлежали великану в пятнистой десантной форме, стоящему с автоматом у маленькой служебной двери Белого дома, как музейный рыцарь с опущенным забралом.
Он был одним из десантников, перешедших на сторону российского парламента, и маска не являлась театральным атрибутом. Никто еще не знал, чем все это кончится, и каждый из них мог попасть под трибунал – равно как за выполнение приказов, так и за их невыполнение. Все зависело от того, чья возьмет. Так что приходилось надевать маски.
К моему плечу величественно прикоснулась рука, только что привычно лежавшая на автомате, и, благодаря ее покровительству, я оказался внутри окруженного танками Белого дома.
Я ожидал увидеть все, что угодно, но только не то, что увидел.
В Белом доме ПОЧТИ НИКОГО НЕ БЫЛО.
В центральном холле, на мраморных ступенях лестницы, застланной партийно-красным ковром, сидело всего-навсего человек тридцать вооруженных десантников, явно не знающих, что предпринять. Лица у них были скучающие и неуверенные.
Закрыт был книжно-газетный киоск, где под витринным стеклом рядом стояли «Лолита» Набокова, «Исповедь на заданную тему» Ельцина, чудом сохранившаяся от живковских времен болгарская зубная паста и французские духи «Сальвадор Дали», из-за которых, казалось, выглядывал сам Великий Маг, изумленно крутя и без того закрученный ус и напрасно пытаясь осмыслить сюрреализм истории в его русском варианте.
Неизвестно как залетевший в Белый дом воробей перепархивал в гардеробе с одного пустого металлического крючка на другой, и номерки, задетые его лапками, чуть позванивали.
К стене с куском облупившейся штукатурки была приставлена лестница-стремянка, заляпанная белыми брызгами, а рядом с ней, на старой газете с фотографией Горбачева и Рейгана, пожимающих друг другу руки, стояло ведро с раствором, откуда торчала кисть маляра, который, видимо, счел самым умным сегодня не появляться.
Парламентский кот, однажды спасительно прыгнувший на стол президиума во время чьей-то занудной речи, сегодня напрасно скребся в дверь вскормившего его правительственного бу-фета, ибо тот еще не был открыт.
Коридоры власти вымерли.
Исчезли просители, готовые двумя застенчивыми пальчиками положить на уголок стола конвертик вежливости.
Исчезли чиновники, с не меньшей застенчивостью деликатно готовые этот конвертик как бы не заметить.
Исчезли жены чиновников, выносившие из того же буфета, куда скребся кот, набитые сумки, из которых, словно в фильме ужасов, высовывались то немецкие сосиски, как отрезанные пальцы в целлофановой упаковке, то кубинские бананы, как зеленые носы утопленников.
Только тень Воротникова, как статуя последнего коммунистического командора, обходила свои бывшие владения, скрывая под очками, полученными им в клинике ренегата партии – доктора Федорова, скупые мужские слезы.
Казалось, что танки окружили не последний оплот демократии, а пустоту.
И вдруг я увидел красный воздушный шарик.
Шарик выплыл из-за поворота пустого коридора власти, кажущегося бесконечным.
Шарик слегка подтанцовывал над ковровой дорожкой, волоча по ней кем-то упущенную нитку.
Вслед за воздушным шариком из-за поворота выскочил мальчик лет трех, пытаясь ухватить то нитку, то сам шарик, но они не давались в руки.
У мальчика была такая же кругленькая мордочка, как у шарика, если бы на нем чьей-то веселой кисточкой были бы нарисованы любопытные глазенки, вздернутый веснушчатый нос и губы бутончиком.
По законам движения воздуха шарик влекло к открытому коридорному окну, где на подоконнике в круглой жестяной коробке из-под датского печенья, купленного, наверно, в том же самобраном буфете, еще лежали вчерашние холодные окурки.
Мальчик догнал шарик у самого подоконника, но когда попытался схватить, то лишь задел его кончиками пальцев.
А шарику только этого и надо было. Шарик подпрыгнул, нырнул в окно и полетел в голубом бесконечном пространстве, высоко над танками, баррикадами, над пока непривычными трехцветными флагами, над городом, который ещё не знал, что его ждет.
Мальчик горько заплакал.
– Не надо плакать. У тебя еще будет много шариков, – сказал я ему. – А ты чей, мальчик? Как ты сюда попал?
– Я с бабушкой.
– А где она? Кем она работает?
– Она здесь самая главная. Слышишь ее, дядя?
Я прислушался.
Где-то далеко-далеко в конце коридора раздавался стук одинокой пишущей машинки.
Я взял мальчика за руку, и мы пошли на этот первый услышанный мной в Белом доме живой звук.
Бабушка сидела за пишмашинкой и перепечатывала несколько мятых, испещренных помарками рукописных страничек. Бабушка курила и, что очень редко делают женщины, выпускала дым из тонко вырезанных, чуть злых ноздрей.
Бабушка была красивая и почти молодая. Глаза у нее были большущие и зеленущие, как два яйца, выточенные из малахита.
У бабушки была лебединая шея балерины, но воротник блузки упирался почти в подбородок, скрывая морщины А вот «гусиные лапки» вокруг малахитовых глаз спрятать было невозможно. Седину она носила с достоинством, словно корону из серебра с чернью.
Бабушка, не отрываясь от пишмашинки, лишь на мгновение полыхнула холодным малахитовым пламенем поверх очков и, ошеломив меня, сказала с едва заметной усмешкой.
– Спасибо, Женя. Тронута. Не ожидала, что ты будешь нянчить моего внука.
А я не мог оторваться взглядом от ее лица, сквозь моршины которого медленно проступило лицо пятнадцатилетней девочки.
какой она была, когда я впервые ее увидел. У нее были такие же малахитовые глаза, только сейчас в них стало гораздо больше чернинок.
Она была внучкой няни моего первого сына, и та иногда брала ее к нам на дачу. Эта девочка была похожа на ангела, который как можно скорее стремился стать падшим. Ее ноздри, тогда еще не злые, а только нетерпеливые, трепетали от Жажды стать женщиной.
Улавливая в малахитовых глазах этой девочки женскую при-зывность, я невольно отводил взгляд. Лолиты меня всегда пугали. Или я боялся себя самого? Однажды мы взяли ее с нами купаться. У девочки не было купальника, и моя жена дала ей свой. Когда все остальные купались, девочка вышла из пруда и, обтянутая мокрым сверкающим купальником, как будто чужой, взятой взаймы кожей, дающей ей право на меня, сделала шаг ко мне. Неожиданно я увидел сине-красные кровоподтеки на ее хрупких тоненьких ногах и руках.
– Что это? – растерянно спросил я.
– Это меня соседская собака покусала, – беспечно махнула она рукой.
Девочка бесстрашно, с нескрываемым смыслом глядела мне в глаза, и я невольно отступил. Девочка сделала еще один шаг, и я снова отступил. Тогда я впервые увидел, как зло могут трепетать ее ноздри. После этого она перестала бывать у нас на даче.
Через пять лет она позвонила мне, чего раньше никогда не делала.
Подруливая к углу, где мы договорились встретиться, я еле узнал прежнюю угловатую девочку-подростка в двадцатилетней, слегка накрашенной, слегка зловатой красавице и увидел, сколько новых чернинок появилось в ее малахитовых глазах. Резко открыв дверцу машины и стремительно оказавшись со мной рядом, она сразу сказала:
– Можешь себя поздравить… Со мной случилось все, что тебе облегчит совесть. Я уже совершеннолетняя. У меня уже был мужчина. И даже забеременеть от тебя не смогу, потому что беременна…
А потом, когда мы остались вдвоем, она заплакала, но бесслезно. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь плакал так долго и в то же время без единой слезинки.
– Ты ничего не понял тогда, – прорыдала она сквозь свои бесслезные слезы. – Ты испугался моей любви. Но я хотела быть с тобой как можно скорей не потому, что я была чокнутая девчонка, как тебе казалось. Меня тогда преследовал мой отчим. Я не говорила ни слова матери – это ее бы убило. Каждую ночь я строила баррикады в моей комнатенке, а он все-таки врывался, мучил меня. Я вся была истерзана, помнишь? Я хотела, чтобы моим первым был только тот, кого я люблю. Разве я не имела на это право?
Она закурила, глубоко затянулась, и тогда я впервые увидел, как по-мужски она выпускает дым из своих точеных ноздрей.
Она еще раз затянулась и сказала, как отрезала:
– А теперь я постараюсь тебя не любить. Видеться нам не надо.
С той поры я не видел ее более двадцати лет, пока в пустынном коридоре окруженного танками Белого дома не затанцевал по ковровой дорожке красный воздушный шарик и ее внук не привел меня на одинокий стук ее пишмашинки.
Сейчас ей было едва за сорок, но она уже была Бабушка.
– Хорошо, что ты пришел сюда сегодня, – сказала Бабушка, продолжая печатать. – Хо-ро-шо!
– А зачем ты пришла, да еще с внуком? – не удержался я.
– Кто-то же должен печатать указы и чай заваривать, – усмехнулась она. – Клерки сегодня перетрухали, а вот мы, секретарши, пришли…
Дверь распахнулась, и в нее ворвался толстяк с блуждающими глазами и незастегнутыми нижними пуговицами рубашки, откуда вываливался живот, взлелеянный столькими застойными и послезастойными правительственными банкетами, которыми обладатель живота незаменимо заведовал.
– Где указ Президента? – прорычал Банкетных Дел Мастер.
– В работе… – спокойно ответила Бабушка, летая руками по клавишам пишмашинки.
– Без ножа режешь… – палузахркжал-полузавизжал он.
– Спокойно… Это ведь не только перепечатка, – по-честному предупредила Бабушка. – Я кое-что подправила.
– в каком смысле? – аж задохнулся от ее самовольничания Банкетных Дел Мастер.
– В смысле грамматики и в смысле смысла… Вокруг Президента столько народу крутится… Ну хоть бы одного интеллигента недобитого наняли, чтобы вычитывать. Кстати, застегните рубашку, а то, не дай Бог, меня взволнует ваше тело… Вот вам ваш указ…
Банкетных Дел Мастер взорвался, засовывая отпечатанные экземпляры в бордовую кожаную папку с золотым тиснением:
– Что это за народное творчество! Что тут вообще происходит? Какие-то посторонние люди ошиваются при перепечатке президентских указов. Какие-то непонятные дети под ногами ползают…
– Я понятный. Я не ползаю, а сам хожу ножками, – прервал его мальчик.
– Эти непонятные для вас дети – мой внук. А знаете, для чего я его взяла? – встав между ним и дверью, грозно надвинулась Бабушка на Банкетных Дел Мастера. – Для того, чтобы, если эти недоноски все-таки решатся ночью на штурм, встать перед танками с ребенком на руках! Поняли? Но не вас я буду защищать, потому что вы держитесь только за ваши банкеты и возможность воровать объедки после банкетов. А я буду защищать этих непонятных для вас детей, этот непонятный для вас народ и саму себя, непонятную для вас женщину, которой вы тем не менее при каждом удобном случае норовите залезть под юбку. А баррикадный опыт у меня есть. Я еще в детстве в своей комнатенке баррикады ставила!
Банкетных Дел Мастер с папкой под мышкой, трусливо вжимаясь в угол, послушно застегивал трясущимися руками пуговицы на рубашке, упорядочивал живот.
Но разошедшаяся Бабушка не унималась:
– А вы знаете, кто этот показавшийся вам посторонним человек? Может быть, единственный человек, которого я любила в жизни. Правда, он не соизволил… Ну, это уж его дело…