Текст книги "Собрание сочинений. Том 1"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
9. Последний шанс прощения
Перед Второй мировой войной, несмотря на параноидальный разгром Сталиным начальствующего состава Красной Армии после подброшенной через Бенеша фальшивки ведомства адмирала Канариса об антисталинском заговоре среди высшего командного состава, у Сталина в течение нескольких первых дней войны все еще сохранялась вера в то, что Гитлер не мог обмануть его, хотя только за первый день войны немцы уничтожили 1200 самолетов (большую часть существующих на земле). Когда Жуков позвонил ему в четыре утра, ему пришлось несколько раз повторить, что это война, а между тем стратегические грузы по инерции продолжали идти из Москвы через Брест на Берлин, а в Брестской крепости уже погибали смертью храбрых наши первые солдаты, не понимая, почему их убивают те самые симпатичные немецкие солдаты, к которым они еще не так давно ходили в гости через границу на небольшой совместный парад, маршировали, а потом пили пиво с такими упругими сосисками, что от них отпрыгивали пальцы… Но Сталин, растерявшийся в самом начале войны, все-таки собрался и принял ряд жестоких, но, кто знает, может быть, необходимых для победы мер – Бог ему судья. История все-таки никогда не сможет перечеркнуть того, что Верховным главнокомандующим СССР был все-таки он, и хотя главную роль в победе над фашизмом сыграл народ, незаурядная воля Сталина во многом тоже решила исход Второй мировой войны. Он, может быть, в первый раз проявил редкое для него милосердие, когда Красная Армия вошла в Пруссию, и остановил точно найденными словами выплеснувшееся отмщение наших солдат за все муки, которые принесли захватчики советскому народу: «Гитлеры приходят и уходят, а германский народ остается». Приходило ли ему в голову, что кто-нибудь в эту фразу может саркастически вставить его партийную кличку и заменить «германский народ» на «русский»? Но, кажется, никто этого сделать не рискнул и после его смерти. Вырвавшееся у него признание в кремлевском тосте за русский народ, что наше правительство было виновато перед своим народом за ошибки в начале войны, пробудило надежды на то, что откроются ворота лагерей и из них выйдут столькие «без вины виноватые». Но этого не случилось. Они могли многое рассказать. Слишком большая кровь была пролита между собственным народом и им. Победа выпрямила людей. Он испугался того, что если он покается, то они ему не простят. А ведь кто знает. Сила прощения больше силы безжалостности. Ведь я же написал в моей «Автобиографии», как в сорок четвертом году по Садовому кольцу хромали на костылях, с обмороженными ногами, обмотанными тряпьем и обоями, немцы, плененные под Сталинградом, и что случилось, когда наши женщины прорвали кордон. Не пропустите этот эпизод.
Может быть, момент Победы был единственным, когда народ мог и простить Сталина, он же простил ему, бывшему семинаристу, попрание христианства, когда еле уцелевшие церкви, не держа зла против него, все-таки собирали и обручальные кольца в фонд обороны. Но он и в день Победы только чуть-чуть покаялся и сам на своем покаянии споткнулся, не сумел шагнуть в церковь, к Богу, через кровь, протянув к нему руки, молящие о прощении, и кровь, начавшая было сходить с рук, так на них и осталась – уже навсегда.
10. Опять о Володе Ульянове и Сосо Джугашвили
Я думаю, что в ранней юности и Володя Ульянов, и Сосо Джугашвили, еще не ставшие Лениным и Сталиным, искренне мечтали совсем о другой роли в истории, и не сомневаюсь, что изначально хотели сделать мир справедливей и человечней. Но приросшие партийные клички не отдирались от души. Самая горячая искренность первоначальных намерений остывает, когда она меняет жажду истины на жажду власти.
Холодный пронизывающий ветер на вершинах власти очень часто выветривает человеческую теплоту. Будьте осторожны, прикасаясь к политике. Если в политике не чувствуете тепла, отдергивайте руку – может примерзнуть.
11. Повзросление души не хамелеонство
Я не хочу, чтобы у читателей сложилось впечатление, что я стыжусь своей «Автобиографии» и оправдываюсь перед вами. Повзросление души – это не хамелеонство. Когда мы перечитываем те книги, которые мы читали в детствe, мы смотрим на них совсем по-другому. Если я чего-то и боюсь, так это того, что не хотел бы вводить читателей в опасную иллюзию, что я и до сих пор так же думаю о Ленине, как об антиподе Сталина. Это трагедия золотокудрого мальчика с портрета на Четвертой Мещанской, под которым в 1937 году арестовали двух моих дедушек и затем допрашивали и пытали под сотнями тысяч его же уже взрослых портретов сотни тысяч его соотечественников. Я не испытываю к Ленину ничего похожего на злобу – к ней я вообще неспособен. Но мою кожу пробирает морозный ужас трагедии, которая началась с ним, когда семнадцатилетний Владимир Ульянов сорвал карту родины со стены, ибо в его до той поры юную душу вселились бесы отмщения. Не зря он так ненавидел Достоевского, который нас предупредил своим романом «Бесы», что верить злобе нельзя, ибо даже ответная на злобу злоба слепа и отмщает тоже слепо, и в первую очередь ни в чем не виноватых.
Но ведь сколькие из нас чуть ли не боготворили Ленина. Я разлюбил сначала его ученика, казавшегося мне предателем своего учителя, но когда понял что он на самом деле верный его ученик, я разлюбил и учителя. Вот и вся история.
Тогда свою «Автобиографию» я с интуитивной спасительностью назвал Преждевременной, потому что понимал, что еще был не совсем готов к ней.
Почему же я решился ее написать?
Ничего нет неслучайней, чем Случай.
После моего спора с Хрущевым на правительственном приеме, когда я защищал от его гнева молодых художников, мою предполагавшуюся поездку в ФРГ отменили как нецелесообразную, а потом мне позвонил помощник Хрущева Лебедев и неожиданно пригласил от имени Хрущева меня с женой на встречу Нового года в Кремль (смотрите статью «Оттепель в морозилке» в одном из следующих томов. – Примеч. автора). Увидев, что Хрущев довольно мирно подошел к моему столу, чтобы поздравить и меня и мою жену, ко мне затем подлетел секретарь ЦК Л. Ильичев, отменивший мою поездку, и заюлил: «Евгений Александрович, у вас с визой все в порядочке – завтра уже можете получить ваш паспорточек. Ждут вас в Германии, очень ждут. Но тем не менее будьте осторожны – там ведь реваншисты поднимают головы. Не дайте им ни в коем случае вас использовать».
Нецелесообразность волшебно превратилась в целесообразность.
И мы с Галей оказались в ФРГ.
12. Реваншизм гостеприимством
Владелец концерна газеты «Ди Цайт» и журнала «Штерн», пригласивший нас, Герд Буцериус оказался одним из самых образованных капиталистов, которых я не мог раньше и вообразить, воспитанный на «Мистере Твистере». Это был настоящий интеллигент, прекрасно знавший литературу и надеявшийся со мной подискутировать о Марксе, которого он знал назубок, но был удивлен и несколько разочарован тем, что я по уровню явно не годился ему в оппоненты, да и желания у меня большого не было, хотя мне нравился похожий на стихи «Коммунистический манифест»: «Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма», а еще песня «Интернационал», которую в детстве напевал во время уколов, представляя себя под пытками, словно краснодонца. Однако Герд Буцериус задал мне вежливый вопрос насчет строчки «кто был ничем, тот станет всем». «Не кажется ли вам, что если ничто станет всем, то ведь и все может превратиться в ничто?», на что ответа я не нашел. Но у нас были те же любимые книги «На Западном фронте без перемен» Ремарка и «Волшебная гора» Томаса Манна, а из новых писателей мы оба любили Генриха Белля – особенно «И не сказал ни единого слова», «Ирландский дневник» и «Бильярд в половине десятого». Он пригласил домой Белля, с которым дружил, и я так обрадовался тому, что этот прекрасный писатель был еще и таким прекрасным человеком. Как хотелось бы, чтобы это было всегда! Писатели бы тогда гораздо лучше писали. Моя жена Маша, работавшая некоторое время врачом в писательском Доме творчества, рассказала мне, что давление у некоторых из писателей катастрофически повышается не когда о них печатают плохие статьи, а когда о других – восторженные.
Герд Буцериус сделал мне подарок к приезду – его газета объявила конкурс на лучший перевод «Бабьего Яра» – и победителем стал Пауль Целан родом из Черновиц – я чувствовал мощь этого перевода в чтении на моих выступлениях молодого, но уже знаменитого актера Максимилиана Шелла. Все мои поэтические вечера были в переполненных залах – слышать «Бабий Яр», да еще из уст молодого русского, в новой Германии это было чем-то особенным. На моих вечерах было много бывших военнопленных, которым плен стал спасением. Иногда на улицах, услышав мой русский, незнакомые люди бросались ко мне – представьте себе! – со счастливым криком: «Я был в плену!» и обнимали меня, приглашали выпить, вспоминая, как они боялись русских зверств, обещанных геббельсовской пропагандой, а подружились со столькими русскими, которые тоже были в плену у собственного государства, но страдали гораздо больше, чем немцы. В ГДР Францем Лешницером было прекрасно переведено мое стихотворение «Со мною вот что происходит», и его пересылали оттуда в ФРГ родственники, разделенные Берлинской стеной, воспринимавшие это стихотворение совсем по-своему – как надежду на воссоединение. Эта стена произвела на меня гнетущее впечатление, а в музее около «Чекпойнта Чарли» с экспонатами разных хитроумнейших, но иногда кончавшихся гибелью побегов я вдруг увидел цитату из моего стихотворения «Разговор с американским писателем» на немецком:
О, вспомнят с чувством горького стыда
потомки наши, расправляясь с мерзостью,
то время, очень странное, когда
простую честность называли смелостью…
Мне показали новые немецкие фильмы: «Мост» о безвыходно трагических столкновениях совести и долга, без которых никогда не обходится ни одна война, с пронзительной игрой актрисы Барбары Рутинг. Фильм «Верноподданный», по Генриху Манну, с беспощадным остроумием высмеивающий приспособленчество к любой власти, которое гордо называют «патриотизмом». Меня потрясла экранизированная трагедия «Крысы» Гауптмана с еще совсем целомудренно юной Марией Шелл. Это было настоящее гуманистическое искусство, возрождавшееся на пепле сожженных гитлеровцами книг, и никаким «реваншизмом» это не пахло, как писали наши газеты. Меня поразило и экономическое мощное возрождение страны, потерпевшей не так давно сокрушительное поражение. Герд Буцериус познакомил меня с руководителем крупнейшего концерна красавцем Байцем, и он опять оказался не «Мистером Твистером», а разносторонним, современным интеллигентом, предвидевшим объединение европейских стран, но говорившим мне, что Россия для успешного индустриального развития должна выйти из изоляции и тоже присоединиться. Какой поразительный контраст с тем, как Россию сегодня весьма неразумно для будущего человечества снова вгоняют в изоляцию. Кстати, сегодняшние «наследники Сталина» этим очень довольны – в изоляции их шансы растут. Сахаров, если был бы в живых, думаю, понял бы это, и Герд Буцериус тоже – они были близкими по христианскому мироощущению в самых сложнейших глобальных ситуациях. В нынешней Германии имя Буцериуса почитаемо – его именем названы и улица, и частный юридический институт, и институт изучения истории Германии, и Форум искусства, и литературная премия. Мне везло на удивительных людей и в нашей стране, и за границей, и я тогда переставал эти границы чувствовать. Как я могу себя ощущать несчастливым, что бы со мной ни случилось?!
13. Мое предсказание
Западногерманские журналисты вели себя со мной прилично, вполне понимая сложность моего положения, и никогда за всю поездку не было ни одного бестактного, провокационного вопроса. Но все-таки не могли же они не спросить меня о самом главном для них – о будущем их страны, отрекшейся от фашизма, но разрезанной Берлинской стеной, спросить меня, русского поэта, слову которого они верили, потому что он первым на своей родине прервал заговор молчания об антисемитизме в «Бабьем Яре», написал, да еще и напечатал в «Правде» первые стихи против политического воскрешения Сталина, защищал своими стихами, как мог, маленький остров Куба, от угрозы нападения.
На пресс-конференции в Западном Берлине мне вежливо и осторожно задали вопрос:
– Что вы думаете о будущем Германии?
Это спросила молоденькая девушка из первого ряда со значком Вестминстерского аббатства – наверно, одна из тех молодых немецких антифашистов, которые сразу после войны его восстанавливали своими руками после гитлеровских бомбежек.
В этом вопросе не было никакой легковесной журналистской наглости. В этом вопросе был страх перед моим ответом. Как будто я обладал даром предсказания и то, что предскажу, то и случится. Воцарилась полная тишина, как будто этот вопрос все задали одновременно, но молча, только глазами и голосом именно этой девушки.
Я никогда не воображал себя никаким ясновидящим, чревовещателем гуру, но вдруг – поверьте мне – в первый раз в своей жизни ощутил то, что это скажу не я сам, а нечто большее, чем я – от всего нашего поколения. Я не говорил – я услышал собственный голос:
– Германия объединится. Новые поколения Германии не должны отвечать за преступления Гитлера, так же как новые поколения в нашей стране не должны отвечать за преступления Сталина.
Зал облегченно вздохнул.
– А когда это случится, как вы думаете? – спросила девушка осторожно, как будто ступила на тонкий лед.
– В нашем с вами веке, – ответило что-то во мне, и мне тоже стало легче.
После пресс-конференции девушка подошла ко мне и с улыбкой сказала:
– Вы останетесь в истории, как первый русский человек, предсказавший объединение Германии.
14. Зуб мудрости
В Гамбурге у моей жены Гали разболелся зуб мудрости. Заботливый Герд Буцериус безотлагательно нашел ей какого-то знаменитого дантиста, и я из любопытства и солидарности поехал вместе с ней. Буцериус сказал, что это его дантист, он был на моем концерте и так взволнован, что сделает все бесплатно для моей жены и для меня.
Я был потрясен тем, как дантист, сделав анестезирующий укол, уже минут через двадцать положил Гале на ладошку ее зуб без капельки крови на нем. Галя даже боли не почувствовала. Я выразил ему свою благодарность и восторг.
– А давайте я ваши зубы проверю, – предложил он.
– Да у меня ничего не болит.
– Ну, на всякий случай. (Как видите, он все-таки произнес это слово, «случай», которое так любит меня.)
– Соглашайся, – шепнула мне Галя. – Мне совсем не больно. Даже сейчас.
– У вас один зуб не в порядке. Неужели не болит? – постукал по нему крохотным молоточком дантист.
– Да нет, – ответил я.
– Значит, собирается болеть. Представляете, вы стоите на сцене, читаете стихи, а он у вас вдруг заболел. Давайте-ка я его удалю. Этот зуб совсем простой.
Галя уговорила меня.
Сначала укол в десну. Почти не было больно. Потом совсем не было больно. Но зуб не поддавался. Дантист обливался потом, но все напрасно. Анестезия закончилась. Он продолжал орудовать, кроша мой зуб уже по кусочкам. Боль была дикая. Вся эта мука мученическая длилась часа четыре. Собственного зуба я так и не увидел. Все вокруг было засыпано его окровавленными крошками.
– Первый такой случай в моей практике, – сказал дантист, обессиленно рухнув в кресло. – Простите.
Когда утром я взглянул на свое лицо в зеркало – я ужаснулся. Правая щека вздулась – она была сине-багровой.
Буцериус вызвал другого врача – он вынес приговор: неделя постельного режима и всякие лекарства, чтобы спала опухоль. В таком виде появляться на людях, а уж тем более выступать было невозможно. Все концерты, интервью, фотографы, официальные визиты были отменены.
Все-таки прорвался атташе по культуре из нашего посольства, оставил мне телеграмму-молнию из ВААПа (тогдашний комитет по охране авторских прав): «Срочно напишите и вышлите для выходящей в США книги Ваших стихов Вашу автобиографию. Договор от Вашего имени мы уже заключили. Для скорости отправляйте эту автобиографию заказной бандеролью издательству Даттон». Далее следовал адрес. Книжку стихов в Америке мне, конечно, очень хотелось выпустить поскорей.
Что мне было делать? Ничего не оставалось, как писать.
Попросил у Буцериуса пишмашинку с русским шрифтом. Как по волшебству тут же появилась.
Сначала все шло туго, потом все пошло легче, легче, легче – появилась даже опасная неконтролируемая легкость, когда пропало сопротивление материала – это чувствуется, кстати, по книге – ее главы неравноценны: кое-что написано как вприпрыжку. Черновиков почти не было. Да и времени на них не было. Я писал, выговариваясь, как в исповеди. В этой автобиографии много наивного и по-детски самохвалебного. Но зачем мне притворяться? Я таким и был, да и сейчас еще такой, как говорит мне моя жена Маша. Я писал, как будто продолжал тот разговор с девушкой со значком Вестминстерского аббатства с надписью по-английски и по-немецки «Never again!».
Гитлеровский фашизм пал. Но мир был идеологически расколот надвое – на социализм и на капитализм, как и сама Германия. Мне так хотелось соединить эти два мира, чтобы снова не кончилось чем-нибудь, хоть чуточку похожим на фашизм. Фашизм, какими бы другими названиями он ни прикрывался, все тот же – когда возникает стадное, животное, беспощадное «кто не с нами, тот против нас». Коммунистическое оно или антикоммунистическое, какая разница – все равно это фашизм. Любая инквизиция, преследующая любую непохожесть – расовую, религиозную, политическую, психологическую, даже вкусовую – это фашизм. Любой неизлечимый завистник – потенциальный фашист. Любой, кто ставит себя выше других, – это потенциальный фашист. Любой, кто зверино ненавидит хоть какую-нибудь национальность, – это уже не потенциальный фашист, а готовенький.
Я тогда еще не читал книгу Василия Гроссмана, образно доказавшего в романе «Жизнь и судьба», что коммунист-комиссар, доносивший на «идеологически вражеские разговоры» советских солдат, рассказывавших под обстрелом друг другу всю подноготную правду своей жизни, лишь бы только не выпустить из рук оружия и не заснуть, был по бесчеловечности этого подлого доноса равен фашистскому офицеру-идеологу в вермахтовской форме, что тот доказал ему, к его ужасу, в откровенном разговоре, как будто они были коллегами. Правда истории в том, что самое главное не как себя кто-то называет, а как его самого назовет история.
15. Предложение меня усыновить
Буцериус меня навещал каждый день, пока я с раздутой щекой стучал на машинке. Сначала он принес мне всего несколько листов бумаги, думая, что мне это нужно для какой-нибудь анкеты. А я и сам думал, что автобиография будет коротенькой, но Буцериус, видя, что мне нужно все больше и больше бумаги, полюбопытствовал:
– Что вы пишете?
– Что-то вроде автобиографии.
– А вы можете мне что-нибудь показать?
Переводчик начал ему читать.
– Искренне. Трогает. Правда, мне кажется, что вы будете когда-нибудь о многом в истории думать по-другому. Это само придет. От знания истории. Но тем не менее так открыто никто из советских людей, которые к нам приезжают, еще не говорил. Интересное совпадение с тридцать седьмым годом – в этом году ваших двух дедушек посадили как врагов народа, а я впервые именно в том году ощутил страх, когда, несмотря на то, что это было уже опасно, согласился стать защитником на первом антиеврейском показательном процессе одного гамбургского судовладельца. Бернштейн была его фамилия. Ваш «Бабий Яр» для меня тоже многое говорит – ведь моя первая жена Детте Гольдшмидт была еврейкой и вынуждена была уехать в Англию в тридцать восьмом.
– А почему вы остались?
– Мне казалось, что я могу что-то сделать для людей в этой стране. Я старался. Но ужас войны невозможно было остановить, и где бы ни работал, все равно ты работал на войну. Я был заместителем директора одной строительной компании, где использовались на работе евреи из так называемых исправительных лагерей. Мы старались насколько возможно облегчить их участь, но… за ними в конце концов приходили и куда-то уводили. Что мы могли сделать! Каждый раз, когда они исчезали, я не мог спать. С первой женой мы развелись через десять лет. Это все-таки долгий срок расставания. Сейчас я практически один, как вы видите.
Здесь он остановился, снял почему-то очки и стал их слишком долго протирать платком. Он явно хотел мне сказать что-то, что было для него нелегко. Потом, наконец, решился:
– Я вас с Галей очень полюбил, как родных. Хотите, я вас официально усыновлю, а Галю удочерю? Только одно условие – вы оба выучите немецкий язык, а вы, Женя, будете дальше продолжать дело моей жизни – «Ди Цайт» и «Штерн».
Я был ошеломлен и смущен его предложением. Я понимал, что это предложение было чисто человеческим и никакого отношения к политике не имело.
Но, во‐первых, у меня были живы и мать, и отец, да и покинуть Родину навсегда я никогда не представлял. Во-вторых, если б это произошло, из этого случая моментально бы сделали политический скандал. Я даже ему ничего не сказал. Я только отрицательно покачал головой. Он все понял, думаю, по моим глазам и обнял меня и больше никогда со мной на эту тему не заговаривал. Он мне только сказал:
– Если с вами что-то случится, дайте знать. Я вам помогу.
Он умер в 2002 году, завещая все свое немалое состояние культурному фонду его имени. Через много лет однажды он мне действительно помог. Немедленно. Но это уже другая история.