Текст книги "Благотворительные обеды"
Автор книги: Эвелио Росеро
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
На первом ряду (они неизменно посещали первую и последнюю мессы) сидели три Лилии, все три такие разные, но такие похожие, объединенные одним именем еще в ту пору, когда начали прислуживать падре Альмиде, старые и в трауре, второй раз за день одетые в лучшую одежду, все три в опрятных затейливых шляпах с вуалями, с требниками на коленях, в лаковых туфлях, но с провонявшими луком руками, привкусом каждого приготовленного блюда во рту, с отблеском печного огня в глазах, уставшие резать мясо и чеснок, выжимать лимоны и готовить еду до полной потери аппетита. Но в этот вечер их глаза увлажнились не от лукового сока или проткнутой ножом редьки, а от священной субстанции, которая наполнила их слух, коснулась душ и, в конце концов, заставила молча плакать. Три Лилии улыбались, как одна. Они островком сидели среди прихожан, уже знакомых с их запахом и предпочитавших оставлять им целую лавку, без соседей сзади и по бокам – привилегия или изоляция, которую сами Лилии в своем почти детском простодушии считали благоговейным почтением к женщинам, заботящимся о падре Альмиде, его обедах, его незапятнанной душе и его чистой рубашке.
Затаившаяся в ризнице Сабина тоже всем сердцем приняла участие в этом неожиданном пении. Пришлый священник заставил ее забыть на несколько прекрасных мгновений о том, что они с Танкредо останутся в приходе одни, без Альмиды и Мачадо; она видела могучую спину, острый горб Танкредо, его запрокинутую голову, и в то же время не видела его, не замечала, потому что ее слухом полностью завладел падре Сан Хосе, призывавший верующих к покаянию. Пение, в первые минуты едва не заставившее всех растерянно рассмеяться, теперь вызывало у людей слезы радости. Когда дело дошло до Вступительной молитвы, прихожане запели, прося у Господа милости, Иисусе Христе, помилуй нас, Господи Боже, помилуй нас, и почувствовали, что воспаряют вместе с гимном «Слава в вышних Богу», который Матаморос спел следом за ними один и на латыни. Раскрасневшись, они внимали его пению: «Gloria in excélsis Deo et in terra pax hominibus bonae volutatis. Laudamus te, benedicimus te, adoramus te glorificamus te…»[4]4
«Слава в вышних Богу и на земле мир людям Его благоволения. Хвалим Тебя, благословляем Тебя, поклоняемся Тебе, славословим Тебя, благодарим Тебя…» (лат.).
[Закрыть], и в конце молитвы все смело пропели полное энтузиазма «Аминь», нежно тронувшее стены, прикоснувшееся к каждой точке пространства от алтаря до входной двери.
На улице некоторые прохожие останавливались, услышав эту невероятную семичасовую мессу, и думали, что увидят возле алтаря какого-нибудь уважаемого покойника – как минимум епископа, которому воздают последние почести; но покойника нигде не было видно, а мессу пели. Так и не обнаружив покойника, случайные прихожане оставались в дверях. К тому же шел дождь, и петая месса была хорошим предлогом, чтобы укрыться в храме.
И опять, словно уносясь вдаль, Танкредо поднял глаза к потолку; месса падре Сан Хосе, думал он, это – гибрид, вивисекция; падре использовал отрывки из устаревших месс, исчезнувших конвенций и перемешал их с другими, уже из современной мессы, которые, однако, взял на себя смелость повторять распевом на латыни. Сразу после приношения даров, перед sanctus, произошло нечто такое, от чего, как подумал Танкредо, даже у достопочтенного Альмиды после сорока лет службы волосы встали бы дыбом: стоя перед алтарем, Матаморос положил на него голову, раскинул руки и погрузился в «Тайную молитву», которая, вопреки обычаю, продолжалась добрых пять минут, и ошеломленный Танкредо заподозрил, что падре Матаморос попросту уснул.
Еще больше его удивило (и этого удивления хватило бы на беспризорников и слепых, посещавших благотворительные обеды, на стариков и проституток и даже на недосягаемо далекого Папу), его просто потрясло, что, взяв кувшинчик для разведения вина, сняв с него крышку, протянув его падре и чувствуя, как жадно вцепились в него худые требовательные пальцы, он ощутил резкий запах, заполнивший самое священное место в церкви – алтарь, он испугался, возмутился от пронзительного, резкого запаха аниса, перебивающего аромат ладана, более въедливого, чем благоухание гвоздики и корицы, запаха страны[5]5
Анисовая водка считается национальным напитком Колумбии и гордостью местных жителей.
[Закрыть], подумал он, запаха анисовой водки, и перед глазами Танкредо все еще стояла картина: под конец Матаморос выплескивает больше половины кувшинчика в священный потир и жадно выпивает. Шло Таинство Евхаристии, и Танкредо не мог и не хотел верить, что для превращения хлеба и вина в Тело и Кровь Господни можно использовать водку. Впервые в жизни горбатый аколит возмутился. Похоже, Сан Хосе Матаморос не просто поющий священник, подумал он, но один из этих доморощенных, вечно пьяненьких клириков. Кроме того, он заметил, что, встав с колен, Матаморос совершил чудовищный проступок: вытер рот облачением. Но Танкредо взял себя в руки. Он знал по собственному и чужому опыту, что промахи совершают и другие священники; кроме того, Альмида всегда учил его, что священники – всего лишь плоть, подверженная греху, всего лишь люди, со всеми достоинствами и недостатками, обычные люди, которые делают невозможное: произносят слово Божье, древнее слово.
Как бы то ни было, достопочтенный Сан Хосе свои грехи искупал. Несправедливо было бы считать его заурядным служителем божьим. Взять хотя бы его проповедь: пока Танкредо читал Евангелие, Сан Хосе слушал, расположившись в мраморном кресле возле алтаря с широкой удобной спинкой и массивными золочеными подлокотниками, спрятав лицо в ладони, закрыв глаза, как будто опять уснул. И действительно, после того как Танкредо закончил, прошли бесконечные три-четыре минуты, прежде чем Сан Хосе очнулся и подошел к пюпитру, чтобы начать проповедь. Его проповедь, если что-то имела общего с Евангелием, то очень мало, и каким Евангелием? От Матфея, от Луки, от Марка или от Иоанна? Танкредо не понимал, но как может быть иначе, кричал он в душе, если проповедь петая, если это возрожденная месса, которую когда-то служили те, кто уже давно мертвы. Эта необыкновенная проповедь, хоть и краткая, но наполненная благодатью, показалась Танкредо скорее положенной на музыку поэмой, нежели обычной проповедью, горячим призывом к любви между людьми, независимо от рас и убеждений, к тому единственному пути, который Христос, словно протянув людям руку, указал как единственный путь на небо и которым люди пренебрегают по сей день. Это была месса необыкновенной чистоты. Когда она закончилась, прихожане перешли к молитве «Отче наш», надеясь, что Матаморос пропоет и ее, как пропел «Славу» и «Символ веры», и, ко всеобщему ликованию, не ошиблись: на превосходной латыни падре спел «Pater noster, qui es in caelis: sanctifecétur nomen tuum; advéniat regnum tuum; fiat voluntas tua, sicut in caelo, et in terra..»[6]6
«Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да придет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…» (лат.).
[Закрыть] – доставив всем неземное наслаждение. Но начался обряд причащения, и изумленной пастве пришлось сойти с небес на землю. Падре Сан Хосе подошел к очереди верующих и озабоченным жестом простого смертного попросил аколита подержать сияющую позолоченную дарохранительницу с телом Христовым. Прихожанам было страшно смотреть, как трясутся у падре руки. Не раз все с ужасом ожидали, что облатка вот-вот выскользнет у него из пальцев. Верующие предпочли приписать эту дрожь эмоциям, которыми он их покорил, мощному пению, превратившему мессу в апофеоз миру. Стоя друг за другом, они выслушали спетую священником Молитву после причастия, и, когда, наконец, пришел момент последнего ответа и прощания, все как один пропели: Аминь. Слышно было, как бьются сердца молящихся.
Достопочтенный Сан Хосе Матаморос, обессиливший после мессы так, как ни один из священников, которых приходилось видеть Танкредо, благословил прихожан во имя Отца и Сына и Святого Духа и ушел в ризницу, чуть ли не волоча ноги – таким уставшим он выглядел. Танкредо шел за ним, и отчаянье наполняло его душу. Месса закончилась, ангелы на сводчатом церковном потолке опять стали нарисованными ангелами, их глаза превратились в призывные глаза Сабины: с каждого облака на него смотрели ангелы глазами Сабины.
Его поджидали горячие, влажные плотские утехи. С этого момента начинается ночь Сабины, подумал он, но и его тоже, ночь его страхов, безысходной тоски благотворительных обедов, однообразия грядущих дней.
Месса закончилась, но верующие старухи из местной «Гражданской ассоциации» по-прежнему неподвижно сидели на своих местах, как церковные камни, погруженные в беззвучное пение, в тишину веков.
Казалось, никто из них не собирался уходить.
Три Лилии опомнились первыми и на цыпочках поспешили за Матаморосом – уже без облачения, тяжело дыша, он сидел в ризнице на единственном стуле возле телефона, в окружении ангелов и апостолов, и вытирал полотенцем лоб. Лилии подошли ближе, словно боясь, что падре всего лишь мираж, и одновременно не веря, что он не мираж, робко окружив его, как окружили бы привидение.
Тишину нарушали только назойливые, как досада, капли дождя, да шаги горбуна, аккуратно паковавшего в большой деревянный сундук все предметы церковного облачения, один за другим. Тускло горела единственная лампочка, и ночь проглотила все углы; отчетливо разглядеть Лилий было невозможно – они утонули в темноте, словно три бесформенных мешка; на поверхности плавали только их лица, желтые, увядшие, с лишней растительностью, но сиявшие так, словно им привиделось чудо.
– Благослови вас Бог, падре, – сказала, наконец, одна из Лилий. – Мы не пели уже целую вечность.
Ее слова канули в тишину, дождь зарядил сильней.
– Надо петь, – сказал падре. – Надо петь.
Он с трудом повернул голову, чтобы взглянуть на них. Падре охрип, но говорил с улыбкой:
– Правда, бывает, от пения устаешь. Бывает, устаешь.
– Так и есть, падре, мы заметили. Это видно по вашему лицу, да и по голосу тоже.
Определить, какая из Лилий это сказала, было невозможно.
– Хотим пригласить вас, падре, немного подкрепиться.
Другая ее поправила:
– Не мы, падре. Весь приход, счастливые сердца, которые слушали мессу.
Сан Хосе Матаморос фыркнул и покачал головой. Никто не понял, что это значит: может, его раздражала лесть? Падре окаменел в окружении гипсовых архангелов, словно превратился в одного из них. Лилии не унимались:
– Падре, слово Божье подобает петь. Но мы с детства не слышали, чтобы кто-то пел, как вы.
Другая подхватила:
– Поужинайте с нами. Отдохните. Конечно, если вы настроены петь и дальше, мы будем молиться…
Третья закончила:
– Пока нас не призовет Господь.
Казалось, падре перестал понимать, кто они такие, но снова улыбнулся.
– Будьте добры, – сказал он, – мне сейчас нужна только рюмка вина, одна рюмка, прошу вас.
Его голос звучал проникновенно:
– От такого холода можно умереть.
Одна из Лилий осмелилась предложить:
– Может, рюмочку бренди?
Другая добавила:
– Бренди лучше согревает, падре. И поется с него лучше.
Сан Хосе просиял.
Лилии замешкались, решая, кому из них идти за бренди. Они с сомнением смотрели друг на друга. «Кто пойдет?», словно говорила каждая. В конце концов, они ушли вместе, все три одинаково деловитые.
– Мы не хотели бы вас задерживать, падре. Вам нужно отдохнуть.
Ни Танкредо, ни падре не поняли, откуда взялась Сабина. Возможно, она стояла, неприметная и тонкая, как ее голос, между статуями богородиц и святых, обитавших в углу ризницы. Синюю косынку она уже сняла; распущенные пепельные волосы заслоняли ее лицо. Падре и горбун слушали, не смея ей возразить:
– Вы можете идти. Мы вызовем такси, чтобы вы не промокли. Мы не хотим отнимать у вас время, здесь никто не привык быть навязчивым.
Сабина поджала губы. Казалось, ей неловко за сказанное. Дождь на улице слегка поутих.
Танкредо закончил складывать облачение. Ему нестерпимо хотелось со всеми попрощаться, сбежать в свою комнату и замертво рухнуть на кровать. С одной стороны, он понимал, что Матаморос пьян и не просто пьян, а пьян до одурения. Падре может в любую минуту раскиснуть и уснуть, и тогда Танкредо нужно будет что-то предпринять; с другой стороны, одно присутствие Сабины вызывало в нем жуткий страх превратиться в скота, в разнузданного скота, в кусок плоти, и этот страх, самый страшный из всех, угнетал его сейчас сильнее, чем на благотворительных обедах, когда он бился с якобы умершими стариками или, хуже того, с на самом деле умершими.
– На кухне. Давайте поедим на кухне, падре, – Танкредо, наконец, принял решение. – Там тепло. Мы вас не задержим.
– Как скажете, – безропотно согласился Матаморос.
Он хотел добавить что-то важное, но замер, переводя пристальный взгляд с Танкредо на Сабину, сверля их глазами хищной птицы, эксгумируя каждый день их жизни, один за другим, их воспоминания, открывая их для себя. Сабина не смогла выдержать этого взгляда и отвела глаза. Она стояла, похожая на пойманную с поличным девчонку, красная от стыда. Танкредо показалось, что она голая: Сабина так краснела, когда ее заставали голой, как в тот раз, много лет назад, когда он пробрался к ней в душ, пока достопочтенный Пабло Альмида служил мессу вместе с Селесте Мачадо.
И тут появились три Лилии, одна из них несла поднос, изящно накрытый салфеткой, на нем красовались закуски, рюмка с золотой каймой и бутылка бренди.
Матаморос, готовый, видимо, что-то сказать, передумал, заулыбался и развел руками.
– Что вы! – воскликнул он. – Я не буду пить один!
Пятеро обитателей храма изумленно переглянулись.
– И то правда! – ободряюще сказала одна из Лилий. – Давайте выпьем вместе. Холодно.
– Я не пью, – улыбнулась другая. Своей улыбкой она словно хотела сказать, что, если ее попросить, она выпьет, попросить только раз – и уговаривать не придется.
Третья Лилия покачала головой:
– Я даже не знаю, – сказала она.
И пожала плечами, словно добавляя: «Я не буду, а вы – пейте».
– Я тоже не буду, – сказал Танкредо. – Да это неважно, падре, мы все равно посидим с вами.
– Нам, падре, – встряла Сабина, – запрещено пить, и даже если бы нам разрешали, никто бы не захотел, ни сейчас, ни в другое время. Бутылку, что вам принесли, достопочтенный Альмида использует в редких случаях…
– Это не та бутылка, сеньорита, – дружелюбно перебила ее одна из Лилий, словно объясняя ей простейший способ выпечки хлеба.
Она посмеивалась, добродушно и ласково:
– Таких бутылок уйма, и все одинаковые. Падре Альмида и ваш крестный, сеньорита, дьякон Селесте Мачадо, всегда выпивают перед сном добрый стакан горячего молока и еще более добрую рюмку бренди. Они говорят, что так им легче заснуть. Мы им верим.
Сабина покраснела.
– Вот как? – она заговорила со всеми Лилиями одновременно, словно чем-то им угрожая. – И вы тоже засыпаете с помощью бренди?
– Иногда, – ответила Лилия, которая прежде сказала: «Я даже не знаю».
И мечтательно добавила:
– Хотя мятная настойка вкуснее.
Сабина злилась и кусала губы:
– Можете не сомневаться, достопочтенному Альмиде все будет известно. Вот тогда я на вас посмотрю.
Матаморос встал. Казалось, он хочет уйти. Он застегнул свою чересчур широкую куртку с большими карманами, в одном из которых уже лежал пустой кувшинчик, и потер руки. «Холодно», улыбнулся он. Но улыбнулся только самому себе, или никому, как будто был теперь где-то далеко-далеко, за миллионы световых лет, где присоединился к хору ангелов и вспоминал добрые шутки из далеких времен, понятных ему одному, как будто и не провел с ними все это время с тех самых пор, как пришел в храм под проливным дождем, как будто не служил мессу, не пел, не слушал язвительную перепалку Сабины со старухами. Падре еще раз поправил куртку, плотнее запахнул воротник поверх свитера. Теперь он выглядел худым, старым и печальным, как человек, который не хочет прощаться, но прощается. Послышался вздох – это у Сабины отлегло от сердца: наконец-то этот мастер песнопений уходит. Но падре Матаморос преспокойно подошел к той Лилии, которая держала поднос, благоговейно взял бутылку и рюмку и направился к двери.
У порога он остановился.
– Ну что же, – сказал он, – пусть мне придется пить в одиночестве, зато не придется сидеть в одиночестве на единственном стуле, в окружении апостолов и архангелов, пока вы будете стоять и смотреть мне в рот. Пойдемте за стол.
И решительно пошел в кабинет. Оставшись в ризнице одни, пятеро обитателей храма сразу же стали самими собой.
– Это недопустимо, – возмутилась Сабина. – Падре Альмида разгневается, и будет совершенно прав. Кто вас просил устраивать это… угощение? Так-то мы оправдываем доверие падре в первый же вечер, как только он оставил нас одних, поручив нам свою церковь? Нам пора спать. Завтра благотворительный обед для бедных семей и…
– Спать? – ехидно переспросила одна из Лилий, искоса глядя на Сабину. Две другие смиренно склонили головы, словно слушали мессу. Сабина отпрянула, как будто ее толкнули в грудь. Танкредо тоже инстинктивно шагнул назад и открыл рот – казалось, он хочет что-то сказать. «Лилии все знают», думал он, «Они нас обнаружили». И еще подумал: «Обнаружили, но не ясно когда. Может, в первый же день». На секунду ему стало страшно, он представил себе свою жизнь без покровительства падре Альмиды, без крыши над головой, в вечной тьме, а это и есть Богота. Он горько пожалел о своих свиданиях с Сабиной. Да. Скорее всего, падре знает, возможно, знает и дьякон. Поэтому и относятся они к нему с таким недоверием, не позволяют учиться в университете, вынуждают прислуживать на благотворительных обедах. «Вот в чем дело», твердил он себе. Он вглядывался в лица старух, каждой по очереди, как будто впервые их видел. Но ни одна из них и виду не подавала, что заметила его пристальный взгляд, наоборот, казалось, они ему сочувствуют, словно он всего лишь ребенок, беспомощная игрушка в этой игре.
– Мы слушали такую мессу, за которую необходимо отблагодарить, – сказала одна из Лилий, но, возможно, они сказали это хором, потому что упрек прозвучал так громко, что перекрыл шум дождя. – Такую мессу не часто услышишь.
Никто не знал, которая из Лилий самая старая. Хотя все три отличались маленьким ростом, все-таки две были чуть повыше и похожи друг на друга, а третья казалась их куклой. С годами они приобрели одинаковые привычки и жесты; они и делали все как будто одновременно, сами того не желая, и то, что говорила одна, две другие уже успевали подумать, так что любую затею, начатую одной, подхватывала другая и совершенно автоматически позволяла третьей ее закончить, словно делясь чем-то жизненно важным. Мачадо сказал однажды, что Лилии умрут в один день от одного и того же недуга, да и воскреснут, скорее всего, одновременно. Альмиде шутка не понравилась, он ответил, что в воскрешении не будет ни первых, ни последних. Сказал, что чудо воскрешения свершится одновременно, после чего перевел разговор на другую тему. Он никогда не позволял шутить над Лилиями. За что-то он испытывает к ним почтение, подумал Танкредо, не только за стряпню. Или страх? Иногда казалось, что Альмида их избегает, словно в безотчетной панике, в каком-то дурном предчувствии.
– Что касается угощения, – сказала другая старуха, – решали не мы. Лично сам Хуан Пабло Альмида перед отъездом рекомендовал нам после мессы угостить падре…
– Ну так накрывайте на стол и покончим с этим, – сказала Сабина. – Мы не можем терять столько времени.
Танкредо покосился на дверь. Каждое слово Сабины, ее бестактность раздражали его все сильнее. Если Лилии все знают, зачем их дразнить! И тут же одна из них сказала:
– Терять время, сеньорита? Отведенное на что?
Загнанная в угол, Сабина взорвалась:
– Довольно, – крикнула она. – Терпеть не могу ваши шушуканья, ваши пошлости. Мне опротивели загадки, домыслы и обманы, но еще больше опротивело слушать вас, ваши голоса, чувствовать, что вы вечно тут как тут, шпионите за спиной. Если хотите что-то сказать, говорите прямо, без обиняков.
– Что с вами, сеньорита? Я вас не понимаю, – миролюбиво возразила одна из Лилий. – Что мы должны вам сказать? Что вы хотите услышать?
И другая:
– Вы теперь не та Сабина, которую мы знали. Последнее время вы ведете себя грубо. Вы не похожи на крестницу дьякона. Такое впечатление, что вы и Библию не читали. Это нас огорчает, всех троих, ведь мы знали вас еще ребенком, мы были вам матерями, бабушками и подругами, прислуживали вам.
Сабина стучала носком туфли по полу, натянутая, как струна – сжатые кулаки, стиснутые губы. В свете единственной лампочки она казалась не просто позолоченной, но объятой пламенем своих волос, вместо искаженного лица – огненная луна. От злости она не могла произнести ни слова. Танкредо поспешил вмешаться:
– Накрывайте на стол, – повторил он. – Я иду запирать церковь.
– Церковь! – всполошились Лилии. – Церковь Божья не заперта, Господи! Как же вы забыли запереть дверь, Танкредито? В любой момент может забраться вор и…
– Обокрасть Бога? – послышался голос Матамороса.
Он заглядывал в комнату.
– Вы решили оставить меня одного? – спросил он. – Меня тоже могут украсть. Давайте посидим спокойно, и я пойду. Дождь проходит. Ну же… Танкредито… заприте дверь. А мы вас подождем.
Лилии бросились к падре.
– Угощение готово, – объясняли они. – Нужно только его разогреть.
– Пойдемте со мной, – ответил Матаморос, позволяя им окружить себя со всех сторон. Подошла и Сабина – она хотела, должна была что-то сказать, какое-то последнее слово, но не знала какое.
Танкредо поспешно вернулся в церковь. Прошел через опустевший храм. По дороге он проверил, не задержался ли кто-нибудь в нефах. Заглянул даже в капеллу Святой Гертруды, и ее голубоватый лик, глаза, словно плывущие в реке, приковали к себе его взгляд, он перекрестился, хотел прочесть молитву, но не придумал какую, и задумчиво пошел дальше; он вспомнил резкий запах водки в алтаре, в который до сих пор не мог поверить; казалось, он погружен в молитву, но на самом деле он думал об инквизиции, ведь за один такой проступок Матамороса могли бы сжечь живьем. Танкредо представил себе падре на костре, в этой самой церкви, и не удержался от улыбки: пожалуйста, прежде чем запалить костер, налейте мне еще рюмочку. Танкредо заглядывал в каждую исповедальню и, все еще улыбаясь, проверял, не прячется ли там вор. Ничего удивительного. Кражи в церквях множились что ни день, крали не только самые священные ценности, такие, как потир и картины, но даже простые гипсовые статуи, большие и маленькие свечи, куски гваякового дерева, кадила; случалось, воры уносили подставки для колен или скамейки, куски ковра, даже каменную емкость для святой воды, ободранную доску объявлений, висевшую у входа в церковь, мусорную урну, а однажды – и это было уже чересчур – оторвали две первые узенькие, отполированные ступеньки винтовой лестницы, украшенной резьбой с изображением этапов Крестного пути. И, сколько ни осуждал в своих проповедях достопочтенный Альмида вора, требуя вернуть Богу Богово, сколько ни объяснял, что эту лестницу подарила их церкви одна религиозная флорентийская организация и что сам Папа Павел VI благословил подарок, ступеньки так и не вернули, мало того, через три воскресенья пропали третья и четвертая, и это уже было похоже не на вора, а на какого-нибудь шутника или собирателя папских реликвий. Какого-нибудь заядлого коллекционера. Что поделаешь: Богота. Падре Альмида распорядился спрятать остатки лестницы и заменить ее простой, построенной из скверного, зараженного древоточцем дерева.
Танкредо уже собирался запереть дверь, как вдруг увидел, что вся последняя скамья в центральном нефе занята неподвижно сидящими женщинами, семью-девятью прихожанками, в большинстве своем – апатичными, рассеянными бабулями из местной «Гражданской ассоциации». Все то время, пока он проверял исповедальни, ища посторонних, подравнивал скамьи и поправлял подставки, они за ним наблюдали.
– Усердствуете, – сказала одна из них.
Танкредо постарался скрыть удивление.
– Мне пора запирать двери, – сказал он.
– Двери-то надо бы держать открытыми, – возразила та же старуха. – Но что поделаешь, Танкредито, если в этой стране даже Бога не уважают.
Они дружно встали и подошли к Танкредо.
– Прекрасная была месса, – сказала одна из них. – Нам даже показалось, что это была не земная месса. И достопочтенный падре, который служил, похоже, он человек… особый. Благодаря ему мы снова пели. Пели вместе с ним и плакали от счастья. Вот порадовалась бы донья Сесилия, будь она жива.
Все перекрестились.
– Упокой, Господи, ее душу, – произнесли женщины в унисон. Они до сих пор продолжали разговаривать немного нараспев. Обогнув Танкредо с двух сторон, прихожанки дружно и торжественно двинулись к двери. Дождь стих, но из-за настойчивой, колючей мороси погода казалась еще хуже.
– Пусть себе моросит, – сказала одна из женщин. – Слава Богу, месса не прошла впустую!
Остальные печально закивали:
– А ведь бывает и так, бывает и так.
Все ждали, что Танкредо что-нибудь скажет, но он молчал.
– Нам бы хотелось поговорить с падре, – сказала одна из старух, чтобы избавить его от неловкого молчания.
– Как только обратитесь, – ответил Танкредо, – вам сразу назначат встречу – все, как обычно.
– Вы нас не поняли, Танкредито, мы хотим поговорить с тем, кто пел сегодня для нас, как птица. Это можно устроить?
Танкредо уже и сам догадался.
– Падре Сан Хосе ужинает, – сказал он.
– Значит, его зовут Сан Хосе? – удивились они.
А одна прошептала:
– Как еще могут звать человека, который так поет!
Посовещавшись с другими, она сказала:
– Не беспокойте его. Мы его найдем. Как же нам не хватает такого падре, правда?
– Правда, – ответила другая. – Потому что, да простит меня Бог, если бы этот падре возглавлял наш приход, мы были бы еще живы.
Сказав это, она покраснела, но ни одна из женщин не возразила, да и не смогла бы возразить.
– Лилии, – заговорили они между собой, – подружки Лилии, наши верные, надежные Лилии расскажут нам все о падре Сан Хосе и где его можно найти. Не беспокойтесь, Танкредито, мы с ними поговорим.
Приняв такое решение, они стали выходить из церкви по двое-трое, держа друг друга под руку. На улице они раскрывали зонты; пожилые сеньоры были похожи на старых темных птиц, поднявших крылья к свету уличных фонарей в бесконечных, искрящихся струях дождя. «Дождик, хоть и мелкий, а все еще идет», говорили они.
Танкредо задвинул тяжелый засов и повесил массивный замок. Потом прошел обратно и погасил свечи в алтаре – первое, что следовало сделать после окончания мессы, как же он забыл? И объяснил сам себе: Это все Матаморос со своим пением и своей водой. Само появление падре в храме было таинственным и внезапным, чего еще от него ждать? В углу возле алтаря, за огромным полотном, изображавшим изгнание Адама и Евы из рая, Танкредо нащупал рубильник и погасил последние горевшие в церкви лампы. Его поглотила тьма холодного святилища, где до сих пор пахло ладаном, но откуда-то все-таки неприятно потягивало водкой; он снова думал о мессе, слушал пение священника, видел, как тот беспомощно пошатывается во время обряда причащения. Танкредо различал в темноте только далекий, слабо освещенный прямоугольник двери, ведущей в ризницу. Легкое эхо неизвестно чьих, неизвестно откуда взявшихся голосов медленно опустилось с церковного купола – голоса неприкаянных душ, далекие, но отчетливые, словно и по ночам церковь не пустовала, словно другие прихожане ожидали причастия, сидя и стоя, больные и здоровые, спящие и бодрствующие. Звуки ночи в пустой церкви, ночная месса, говорил себе Танкредо, когда поздно вечером оказывался в церкви наедине со своими печалями.
И тут он почувствовал на своих плечах руки Сабины, похожие на пугливых птиц – они вспорхнули ему на шею и повисли, холодный быстрый поцелуй на один отчаянный миг коснулся его губ. Все это время она его преследовала. «Сабина, сказал он, отстраняясь, здесь алтарь». «Алтарь», воскликнула она, «алтарь моей любви к тебе». От избытка этой любви она казалась одержимой. Под напором ее хрупкого тела, тщедушного, но напористого, висевшего у него на шее и, в отличие от поцелуя, пылавшего огнем, он растерянно попятился; Сабина толкала его к краю мраморного алтаря, длинного, сияющего ледяного стола, похожего на перевернутый треугольник, закрепленный на опоре. Там они и упали, она – на него, медленно и молча, потому что Танкредо пытался смягчить удар, пока она исступленно его целовала. Вдруг Сабина отпрянула и, влажно дыша горбуну в лицо, словно одолевая его новой напористой лаской, зашептала, не уходи, или я останусь под алтарем, и придется падре Альмиде вытаскивать меня отсюда, а когда он спросит, почему я здесь, я скажу, что все из-за тебя, только из-за тебя. Похоже, она плакала, когда Танкредо поднял ее, как пушинку, и опустил рядом с собой; они так и сидели под мраморным треугольником, и Танкредо пришло в голову, что это Бог смотрит на них перевернутым оком. «Перевернутое Божье око», повторил он и не сдержал улыбки, досадуя сам на себя, недоумевая: что со мной? почему я смеюсь? он вспомнил, что недавно улыбался в церкви, несколько раз улыбался посреди святилища, что со мной? повторил он и растерянно попытался рассмотреть свои руки, словно заподозрил, что они в крови. В этот момент он и не думал о Сабине, он думал только о своих руках, которые казались ему преступными, и о наблюдавшем за ними перевернутом Божьем оке, и снова улыбнулся.
– Смеешься, тебе смешно, – Сабина воспрянула и пошла в атаку. – Это не церковь, а базар, – шептала она, – Лилии обнаглели, пользуются отсутствием Альмиды, по-хозяйски разгуливают в храме, надутые, как индюшки, зато перед этим жалким клириком стелются, как тряпки, позволяют вытирать о себя ноги.
На секунду Танкредо кольнуло чувство, похожее на нежность и жалость. Вот такая она, Сабина, неуемная душа, запертая в слабеньком бесцветном теле, с крепко сжатыми красными губами, искусанными в кровь.
– Давай убежим, Танкредо, – услышал он с удивлением. – Прямо сейчас, сию минуту, ни с кем не прощаясь. Они нам задолжали, я все продумала, я знаю, куда идти, где мы сможем жить. Они не будут нас преследовать. Зачем? Мы всю жизнь на них работали. Ясно, что когда-нибудь наше терпение должно было лопнуть.
Он представил себе, что убежал с Сабиной. И снова не смог сдержать улыбки.
Сабина всегда чувствовала себя увереннее, когда он улыбался. Так было и в этот раз. Она судорожно вздохнула, ее сжигало пламя, пожиравшее само себя, единственная свеча, зажженная в ней мессой. Танкредо почувствовал, как она одним рывком сняла блузку, угадал в темноте нетерпеливо поднятые, вытянутые руки, летящую на пол одежду. Храм раскалился, словно от какого-то черного пламени, вспыхнул сам воздух, пропахший бледным телом Сабины, дрожью ее голой груди, вспотевших подмышек, страхом и восторгом всей ее изготовившейся, настойчивой плоти.