355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эвелио Росеро » Благотворительные обеды » Текст книги (страница 1)
Благотворительные обеды
  • Текст добавлен: 13 июня 2017, 21:31

Текст книги "Благотворительные обеды"


Автор книги: Эвелио Росеро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Эвелио Росеро
Благотворительные обеды
Роман

Робинсону Кинтеро и Рафаэлю Кастильо



 
…ближе, чем голова Господа,
на посиневшей шее зверя,
на физиономии души.
 
Сесар Вальехо

I

Он ужасно боится потерять человеческий облик, особенно во время обеда по четвергам. «Вот чего я боюсь», – говорит он и видит отражение своего горба в оконном стекле. Он пристально смотрит в свои глаза, но не узнает себя: «Как изменился, как изменился», думает он, внимательно разглядывая свое лицо. «По четвергам, твердит он, особенно по четвергам, в день стариков». Вторник – день слепых, понедельник – день проституток, пятница – для бедных семей, среда – для беспризорников, суббота и воскресенье – божьи дни, как говорит падре. «Дай отдых душе», наставляет он, то есть молись и кади ладаном – месса, месса и месса. Месса каждый день, слово Божье, но в полдень по будням приходская церковь превращается в ад. С такими обедами не остается сил поесть самому. Обед только для них. А он должен следить за порядком и улаживать все неурядицы, и так с самого первого дня. По четвергам, особенно по четвергам, когда он боится потерять человеческий облик. Старики появляются ближе к десяти, бредут со всех сторон, – Богота выплевывает их дюжинами, – выстраиваются в нетерпеливую очередь, подпирают стену храма против боковой двери, той, что ведет в столовую и открывается ровно в полдень, не раньше, и не важно, сечет ли град, жалит ли солнце остриями ножей. Старики не выносят любую погоду и не могут смириться с тем, что металлическая дверь открывается только в полдень – очередь жалоб, брюзжанья, проклятий. Им одним приходится напоминать, что обеды – это очередная милость падре Альмиды. Они возмущаются, словно стоят перед рестораном, словно будут за это платить. Изображают из себя приличных посетителей, а он для них – официант и прислуга. «Я буду жаловаться вашему хозяину», кричат они, «Мы пришли издалека!», «Дайте мне мой суп, уже поздно!», «Я болен!», «Хочу есть!», «Откройте, откройте, я сейчас умру!»; и ведь правда умирают: за три года благотворительных обедов падре Альмиды умерло одиннадцать стариков, они умерли в очереди и во время обеда, и в такие дни он еще больше боится потерять человеческий облик, ему приходится звонить туда, где никогда не подходят к телефону: врачам, в полицию, в организации и фонды, пообещавшие падре помощь, разным почтенным и благодетельным господам, но эти, если и подходят, то сразу теряют память, особенно когда они очень нужны, они говорят: «Я в дороге», «Скоро будем», «Минуточку», и он часами ждет их возле трупа в том же зале, где проходят обеды, он и покойник сидят одинаково неподвижно, каждый на своем стуле, единственные гости у стола, покрытого объедками, траурного стола, за которым остальные старики, нимало не смущаясь тем, что один из них умер, преспокойно доели обед, даже подшучивали над мертвецом и растаскивали объедки с его тарелки: «Тебе уже не надо», снимали с него шапку, шарф, платок, ботинки. По счастью, старики умирают не каждый четверг. Но от этого он боится не меньше. Он боится потерять человеческий облик всегда, отчаянно боится, особенно по четвергам, когда обед закончен и надо выпроваживать их из зала: «Падре Альмида ждет вас на следующей неделе», говорит он, и начинается битва. От горестных воплей дрожат стол, тарелки и приборы. Старики похожи на ошеломленных детей. Они умоляют его, как родного, как человека из своего прошлого, называют его странными именами, которые он потом вспоминает и не может поверить, что они были именно такими: Эич, Шекина, Ахин, Хаитфадик. «Ты не посмеешь меня выгнать», твердят они. Протесты. Слезы. Мольбы: «Зачем мне уходить, ведь я могу просто спрятаться». Он вынужден поднимать их со стульев, сомлевших, чаще всего полусонных, объевшихся супом и рубленой свининой; еду им готовят кашеобразную, у них нет зубов, зубных протезов нет и подавно, они нарочно жуют еле-еле, как будто собираются есть вечно. Обед тянется нестерпимо долго. Но все-таки они доедают, к своей досаде, доедают, и тогда их приходится будить криками и понуканием, как упрямое стадо, даже вытаскивать из зала на руках, пугать, хлопая в ладоши над ухом, выпихивать из церкви. «Мы позовем падре Альмиду», протестуют самые бойкие, «Мы будем жаловаться». Он выпихивает их, одного за другим, тут поневоле станешь извергом, старухи пытаются его укусить, виснут на шее, хватают за волосы, требуют позвать падре Альмиду, рассказывают, что приходятся ему бабками, тетками, матерями, знакомыми, предлагают свои услуги в качестве кухарок, садовниц, портних, некоторые залезают под стол и оттуда, забившись в угол и ощетинясь, как животные, грозятся его исцарапать; он вынужден вставать на четвереньки, искать их, гоняться за ними, ловить, вытаскивать, но и это не все, и, хотя в конце концов почти все смиряются и идут восвояси до следующего четверга, в зале всегда остаются двое-трое прикинувшихся мертвецами или умирающими; иногда он попадается на их удочку, иногда им удается сбить его с толку, и он верит, что они мертвы, «Я сейчас умру», выдают себя самые простодушные, «Я умер, не трогайте меня»; но некоторые лежат, как камень, на холодных кирпичах, в луже супа и разбросанного риса, с пустыми глазами и одеревеневшими мышцами; он прикладывает ухо к старческой груди, и иногда ему кажется, что сердце не бьется; он идет на всевозможные уловки, пытается их разоблачить и со смирением Иова почесывает их грязные уши, ресницы, щекочет вонючие мышки и еще более вонючие пятки, просовывает пальцы в полные муравьев и мокрые от пота древние ботинки из растрескавшейся кожи, с дырявыми от старости подошвами, в ботинки, которые они никогда не снимают, как, впрочем, и носки (у кого они есть); добравшись до кожи, всегда склизкой, ледяной и корявой, он чешет пятку настойчиво и торопливо, и, если старик не реагирует, щиплет его, все сильней и сильней – это последнее средство; и тут они начинают стонать, улыбаться, сперва благодушно, потом тревожно, причитая и охая, и, наконец, просят: «Оставь меня в покое, я умер»; они не сдаются: «Не трогай меня, я покойник, я умер, не видишь?», и, наконец, набрасываются на него со злобой: «Это ты меня убил», оскорбляют: «Проклятый кривобокий говнюк»; и тогда глубоко в груди закипает злость, и он боится потерять человеческий облик и разорвать зубами этих доходяг, мужчин и женщин, о которых не скажешь, старики это или дети, приличные люди или негодяи, их не разгадаешь, потому что они носят в себе самые страшные беды мира; падре Альмида постоянно твердит: «Смирись, Танкредо», он повторяет, что на свете нет ничего хуже старости, ничего столь же скорбного и достойного сочувствия, говорит, что «старость есть последнее суровое испытание Господа», и это правда, но что может быть страшнее, чем выяснять, живы они или нет; что может быть страшнее страха потерять человеческий облик, ведь это ему приходится выводить их на чистую воду, ведь он один организует благотворительные обеды, все обеды, хотя обеды стариков хуже всех; обедающих каждый раз все больше, все больше и больше этих бесстыжих стариков, которые прикидываются мертвыми, чтобы пролезть в рай; вот что сводит с ума, выбивает из колеи, душит его, отнимает все силы, потому что самое страшное, когда старик действительно умер, а тебе приходится подвергать его, вернее себя, этой дикой проверке, абсурдной и неминуемой, щекотать его и щипать.

«Это твой крест, говорит падре, и твое покаяние. Смирись, Танкредо».

Наконец они разбредаются во все стороны, как разгромленное войско, каждый со своей поклажей, со своим мешком, где предусмотрительно припрятаны объедки, и никто не знает, куда они идут, где будут спать этой и следующей ночью, где смогут пообедать завтра. «Может быть, в другой церкви», думает он и старается убедить себя в этом, чтобы не испытывать угрызений совести, вспоминая крики и пинки, которыми отгонял их от двери. «Другие вам помогут», думает он и закрывает дверь, но у маленькой дверки напротив, той, что ведет в храм, словно оставленные чьей-то невидимой рукой, уже ждут его щетки и швабры, три ведра воды, полотенца, дезинфицирующее мыло – уйма работы; нужно хорошенько отдраить полы и стены, вымыть стекла единственного окна, почистить распятия на стенах и оттереть огромный прямоугольный стол из необработанной кедровой сосны, словно позаимствованный с Тайной вечери, расставить в безупречном порядке тщательно вымытые и готовые к завтрашнему дню стулья, все девяносто девять штук, потому что завтра пятница, день бедных семей, единственный день, когда на обеде присутствует падре, а с ним все, кто живет под этой крышей: три Лилии, дьякон Мачадо, его крестница Сабина Крус и он, аколит Танкредо, горбун.

«Нет, совсем не похож».

Танкредо отводит внимательный взгляд от своего отражения; какая беспросветная тоска.

Обычно он заканчивает уборку в пять, и только после этого в маленькую дверку входит одна из Лилий; она приносит ему обед на металлическом подносе. Он обедает один, потный после уборки, провонявший тряпками и хлоркой; он склоняет голову над тарелкой, иногда ему почти страшно. Страшно потому, что рано или поздно он поднимет голову, и опять ему будут мерещиться беззубые, слюнявые рты, которые разеваются все шире и шире и глотают его, сперва одну руку, потом другую, сперва одну ногу, потом другую, потом всю голову целиком; его пожирают не только рты, но и глаза, эти глаза, эти мертвые глаза. Он бьет кулаком по столу, но они не исчезают. «Я и есть их обед, мысленно кричит он, я и есть их обед, они поедают меня постоянно», и, все еще слыша причитания уходящих стариков, Танкредо в последний раз хрипло вздыхает; это твой крест, говорит падре, твой крест. Он закрывает глаза и видит другие глаза, те глаза. И тогда он страшно боится потерять человеческий облик и стать зверем, одиноким зверем, предоставленным самому себе, пожирающим самого себя.

В этот четверг от страха его спасло появление другой Лилии. Как странно: он еще не закончил есть, когда увидел ее на пороге и услышал ее торопливый влажный шепот: «Вы нужны падре Альмиде. Он в кабинете». Эта Лилия – самая махонькая из всех; ежась на холоде у порога, она вытирает руки о фартук и тяжело вздыхает. Все, что связано с падре, приводит ее в такое волнение, что у нее начинают подкашиваться ноги; она усердна до исступления; ее глаза блестят, словно в испуге; за сгорбленной спиной Лилии Танкредо видит часть церковного сада, ракиты, большой круглый фонтан из желтого камня, сиреневый угасающий день. «Идите быстрее, я позабочусь о вашем обеде», говорит закутанная в черную шаль Лилия, подходит ближе и протягивает руки к подносу, «Я потом его разогрею. И принесу вам в комнату».

Это странно, потому что за три года благотворительных обедов падре Альмида ни разу не отвлекал Танкредо ни во время, ни после еды, ни в часы отдыха. На этот счет он дал строгие указания: «В обеденное время Танкредо не беспокоить». Как-то во вторник, в день слепых, он даже рассердился на трех Лилий, когда они, не успел Танкредо закончить свою работу, попросили его помочь на кухне: они хотели переставить холодильник, вычистить угольную печь, раздвинуть четыре электроплиты, чтобы как следует подмести пол, а заодно расправиться с мышиной норой, на которую не обращал внимания ни один из шести церковных котов. «Танкредо поможет вам утром, сказал падре, в любое утро, но не после обеда. Ему самому нужно пообедать, отдохнуть и позаниматься, прежде чем он ляжет спать». И добавил: «После обеда на него не рассчитывайте, если только я заранее не договорюсь с ним об этом».

Лилии больше не донимали его просьбами и оставили за ним только привычную ему с детства работу: сопровождать их по субботам на рынок, приносить и раскладывать в чулане покупки, проверять, как работают печи, чинить сломанные электроприборы, забивать и выдергивать гвозди – необременительные домашние дела. Все три года после окончания школы он занимался только обедами, если не считать самостоятельной учебы под руководством и контролем самого падре Альмиды, например, чтения Библии с комментариями или – другой пример – изучения латыни.

Похоже, сейчас с занятиями придется повременить, с душем и чистой одеждой – тоже. Он должен идти в кабинет, своего рода офис, рабочую комнату, где падре решает земные дела и где теперь его ждет; падре хочет его видеть; «я нужен падре», Танкредо мысленно повторил слова самой маленькой Лилии, «и срочно».

Достопочтенный падре Хуан Пабло Альмида ждал в кабинете не один. С ним за овальным столом сидел дьякон. Бледный, как полотно, дьякон Селесте Мачадо изумленно уставился на горбуна, словно впервые его увидел. Дьякон был человек тусклый и неприметный, как Лилии, и не только потому, что ходил в черном, но и потому, что был абсолютно замкнут: черный круг, омут. Туговатый, ко всему прочему, на ухо, он бродил по территории приходской церкви очередной тенью, сливаясь со стенами. Молчаливый и мрачный. Каменный. От непроглядности его души просто оторопь брала. Если ему на пути попадались Лилии, которые всегда старались его избегать, или рядом оказывался не замечавший его Танкредо, глаза и лицо дьякона вспыхивали откровенной ненавистью, отвращением, молчаливой гадливостью. Разговаривал он, вернее, позволял услышать свой скрипучий голос, только в обществе падре и крестницы Сабины, и то в случае крайней необходимости.

Падре Хуан Пабло Альмида, в свои шестьдесят выглядевший пятидесятилетним, цветущий, каждой порой излучавший здоровье и силу, сидел во главе стола и что-то говорил. Горбун не разобрал слов, но почувствовал, что они относятся к нему: речь явно шла о нем. Дьякон продолжал разглядывать Танкредо так, словно нечаянно наткнулся на что-то предосудительное. К чему столько изумления, подумал Танкредо, церкви надо бы выставлять напоказ своего горбуна – уж кому, как не им, это знать. Или они загляделись на его большущую голову, мудрые (как выразился однажды падре) глаза, чрезмерный для горбуна рост, необыкновенно развитую мускулатуру, которой Бог наделил его по своей прихоти? Танкредо решил не обращать на них внимания и пожал плечами: пусть полюбуются немного, если охота. Альмида и дьякон пили ореховую настойку – ту самую, которой приходская церковь потчевала важных гостей и совсем нежданных визитеров. Падре Альмида указал ему на место справа от себя. Пока Танкредо садился, его обдала горячая волна, исходившая от Сабины Крус – в глубине кабинета она скромно печатала на машинке, склонившись над черным письменным столом. Ее голова была повязана синей косынкой; на горбуна Сабина даже не взглянула.

– А вот и он, моя правая рука, – сказал падре Альмида, не сводя с Танкредо глаз.

Дьякон слегка кивнул. Чтобы не пропустить ни слова, он привычным жестом держал ладонь возле уха, вынужденный немного поворачивать голову, вытягивать шею и смотреть на собеседника краем глаза, как бы исподтишка.

Альмида перешел к делу: он объяснил горбуну, что дьякон чрезвычайно интересуется благотворительными обедами. Он так и сказал: «чрезвычайно интересуется».

– Танкредо, – приветливо спросил он, – ведь сегодня обедали старики, верно? Как посещаемость? Ходят?

– Пустовало только три места, падре.

– Из девяноста девяти.

Альмида, явно довольный, отпил из рюмки.

Дьякон одобрительно кивнул. Он смотрел на горбуна прозрачными, круглыми, водянистыми глазами. Его рот кривился в недоверчивой улыбке.

– И так всегда? Так дружно ходят? – спросил он.

Он следил за словами Танкредо. Не только за словами, но и за его поведением, что сопутствовало его ответам. Повисла неопределенная тишина. Горбун все еще не мог понять причину учиненного допроса. К тому же он чувствовал себя разбитым и опустошенным после перемазанных супом, жиром и слюнями стариков, которые ползали по залу, по столу и под столом, как на древнеримской оргии или шабаше ведьм, и инквизиторство дьякона казалось ему невыносимым. И на него снова напал страх или – хуже того – желание потерять человеческий облик. Он представил себе, как запустит этот стол в потолок, пинками вышибет стулья из-под двух служителей церкви, скинет их на пол, помочится на святейшие головы, потом подойдет к Сабине, задерет серую юбку послушницы, разорвет блузку, с показным целомудрием застегнутую до горла, облапает ее грудь, ущипнет за живот, бедра, ягодицы. Нет, пора исповедаться падре, и как можно скорее, в ужасе подумал он, открыть ему свой чудовищный страх превратиться в зверя. Рассказать, какая буря терзает его душу, иначе он просто задохнется. Ладони Танкредо вспотели, колени дрожали и колотились о нижний край стола.

Но падре Хуан Пабло Альмида ободрил его приветливыми словами:

– Поделись с нами своим опытом, Танкредо, своими выводами. Все это время мы обсуждали благотворительные обеды. Ждали, когда ты освободишься.

Горбун посмотрел на дьякона:

– По-разному бывает, – сказал он, словно через силу. – Бывают дни, когда народу меньше. Я хочу сказать, посещаемость меняется. И в этом году она не такая, как в прошлом. Думаю, вы и сами знаете.

Он хотел отделаться общими словами. Но дьякон не унимался.

– Считайте, что я ничего не знаю, – сказал он. – Меняется в зависимости от дня недели?

– Именно, – Танкредо вынужден был промямлить хоть что-то.

– Особенно в зависимости от дня недели, – голос падре Альмиды, нарочито вежливый, вынудил Танкредо отвечать подробнее.

– Да, – сказал он, – что касается стариков, то мест почти не остается. С беспризорниками не так. Их все меньше. В последний раз было девятнадцать. Они жалуются, что здесь их подкарауливает полиция, и, что ни говори, это правда… На прошлой неделе поймали двоих, возможно, за ними что-то числилось. Им даже не дали доесть.

Падре и дьякон понимающе переглянулись.

– Поэтому они и держатся подальше, – закончил Танкредо.

Он не хотел ничего больше рассказывать и надеялся, что его отпустят. Только бы погрузиться в учебу, побыть одному, отвлечься от постоянного страха. Но не вышло.

– Какого возраста эти бродяжки? – спросил дьякон.

– Разного, – уклончиво ответил горбун.

Но уточнил:

– Где-то от четырех до пятнадцати.

– От четырех! – обомлел дьякон.

Он закинул голову и уставился в потолок, словно собрался молиться. После минуты запредельной отрешенности он вернулся на землю. Его голубые глаза моргали. Голос звучал озабоченно:

– Ну, а слепые?

Танкредо чуть не брякнул:

– Являются, как ангелы!

Но вовремя спохватился. И несколько секунд молчал. Он думал о слепых, самых приятных посетителях, по крайней мере, самых уравновешенных, самых разумных, всегда согласных с ним и друг с другом. В отличие от беспризорников, они не критиковали меню и безропотно, с должным смирением, принимали окончание обеда. Падре Альмида нетерпеливо забарабанил по столу всеми десятью пальцами, Танкредо очнулся:

– Что касается слепых, – сказал он, – их количество постоянное: каждый вторник человек тридцать-сорок.

Слушатели молча ждали продолжения, и ему пришлось добавить:

– Проституток все меньше, в последний понедельник пришли шестеро.

Снова наступило молчание. И тут падре Альмида отклонился от темы обедов.

– Я напомнил Селесте, что ты закончил среднее образование, – сказал он.

– Да, падре.

– Приходская церковь надеется в скором времени оплатить твою учебу на факультете философии и теологии, – продолжал Альмида, ни на кого не глядя.

Он говорил одно и то же все три года, пока продолжались благотворительные обеды. И горбуну уже стало безразлично, попадет он в университет или нет, но его раздражало (и он не мог ничего с этим поделать), что Альмида при малейшей возможности снова, да еще в присутствии Селесте Мачадо, будил в нем надежду учиться философии и теологии.

– Танкредо, – Альмида явно хотел похвастаться, – какую книгу мы сейчас читаем?

Танкредо чувствовал себя, как дрессированный зверь на арене.

– «Исповедь» Августина.

– Вы хотели сказать «святого Августина», – тут же поправил его дьякон. И продолжал, пригубив настойку:

– Мы не должны забывать о святости праведников Церкви. Святости неоспоримой, трансцендентальной, многократно придающей им величия.

– Конечно, – вынужденно согласился Танкредо, – святого Августина.

– Я только хотел отметить, – пояснил падре Альмида, – что Танкредо отнюдь не пренебрегает знаниями, хоть их и нельзя подтвердить университетским дипломом.

Дьякон снова слегка кивнул, на этот раз натянуто и нелюбезно. Слова Хуана Пабло Альмиды смутили Танкредо. Возможно, падре в душе все-таки решил настаивать на его учебе.

– Если желаете, мы могли бы перейти на латынь, – сказал падре.

Дьякон поднял брови и улыбнулся.

– Это совсем необязательно.

Возможно, он не хотел подвергать Танкредо испытанию, но откуда Танкредо мог это знать. Сам он готов был перейти на латынь в любую минуту. Долгие часы учебы за унылым столом в отсутствие других занятий не прошли для него даром.

– Но мы могли бы, – настаивал падре.

«Конечно, могли бы», подумал горбун, «десятью пунктами доказать существование Бога. Или десятью затрещинами».

– Конечно, могли бы, – сказал дьякон. – Какие сомнения, падре, если вы так говорите.

Он продолжал разглядывать горбуна.

– Время бежит, – Альмида как будто извинялся. Он посмотрел на стенные часы, – еще столько дел впереди.

– Семичасовая месса, – сказал дьякон.

– Пока время еще есть, – падре Альмида сверился с часами. – Еще есть.

Было почти шесть вечера, темнело. Окна кабинета тоже выходили в сад. Ветви ракиты качались, как машущие на прощанье руки. Из-за каменного фонтана выглядывал кот. Ветер, мягкий и прохладный, рывками пробирался по стенам.

Ризница находилась на первом этаже, там же, где обеденный зал и кабинет, по одну сторону сада, и выходила в коридор, соединяющий ее с церковью. Тропинка в конце сада вела сквозь саманную изгородь на задний двор; там, помимо гаража, в котором почти безвыездно простаивал старенький «фольксваген» падре Альмиды, ютились кухня, гладильня, прачечная, общая ванная, жилище трех Лилий и комната горбуна. Покои падре, дьякона Мачадо и его крестницы Сабины Крус с выходившими в сад окнами и отдельными ванными комнатами располагались на втором этаже жилой пристройки; из сада можно было видеть широкие дубовые двери этих комнат в украшенном цветами и папоротником коридоре, а также комнатку для занятий, где среди книг возвышался импровизированный алтарь с небольшим черно-белым телевизором – его включали только на время программы новостей, трансляций религиозных праздников и папских посланий.

Несколько крутых каменных лестниц, увитых плющом, вели из сада на второй этаж жилой пристройки.

Церковь, три ее нефа, колокольня, капелла, посвященная святой Гертруде, с часовней и исповедальней, обширный портик с сиреневой розой и крестом наверху; хоры и деамбулаторий занимали семьдесят процентов всей территории. Но жилая пристройка была просторной, а большой зал, предназначенный для игр, с шестью теннисными столами, который позднее использовали для театральных постановок «Молодых христиан», лотерей, сборов пожертвований и благотворительных базаров, организованных пожилыми сеньорами из местной «Гражданской ассоциации», а также для бесед духовенства с прихожанами, в конце концов превратился в столовую для благотворительных обедов. В этих обедах и заключалась беда, злой рок, настигший Танкредо: закончив школу, он уже не мог мечтать об университете.

Из сада доносилось пение какой-то птицы, оно бальзамом ложилось на душу, заставляло отрешенно прислушиваться. Худенькая рука Сабины Крус снова наполнила рюмки с позолоченной каймой. На этот раз Сабина налила ореховой настойки и Танкредо, но не взглянула на него и не поздоровалась. Бутыль она оставила на столе.

– Ореховая настойка, – прочитал падре Альмида на этикетке. В его голосе звучало что-то похожее на легкую иронию.

– Превосходная, – похвалил дьякон и снова отпил из рюмки, – сладкая и бодрящая. Спасибо, вот уж спасибо!

Прозрачные глаза дьякона скользнули по бледному круглому лицу Сабины Крус, его крестницы, еще более бледному, чем его собственное, веснушчатому и непроницаемому – его не оживляли ни мимика, ни эмоции.

– Сладкая, – согласился падре Альмида, все еще разглядывая этикетку, – но двадцать пять градусов – это в два раза больше, чем в вине.

Одному Богу ведомо, подумал горбун, что они задумали, эти священнослужители, с какими тайными намерениями вызвали его и расспрашивают про обеды. С верхней полки стеллажа за всем происходящим внимательно наблюдал кот. Казалось, в кабинете все ждут, когда же крестница дьякона наполнит все рюмки.

Не будучи альбиноской, Сабина Крус легко могла бы за нее сойти из-за цвета волос и кожи. Кожа у нее была такая белая, что казалась розовой, а ореол волос, пепельно-белокурых, платиновых, сиял, как агонизирующее пламя. Маленькая, с виду хрупкая, всегда понурая, она была моложе Танкредо, но не так уж много ей осталось, чтобы превратиться в подобие одной из Лилий. В своей синей косынке она выглядела монашенкой без облачения. Собеседники подождали, пока она сядет за дальний стол, и только тогда возобновили разговор. Однако глупо было делать вид, что крестница дьякона не участвует в беседе, хотя бы как свидетель.

– Итак, – продолжал дьякон, и теперь его глаза насмешливо уставились на горбуна, – с помощью обедов вы несете слово Божье заблудшим овцам.

Казалось, он не мог поверить: горбун – на службе у Господа!

– Заблудшим? – удивился Танкредо.

Удивился искренне. Остальные молча ждали, и ему пришлось объясниться:

– Я сказал бы – голодным.

Он пожалел о своих словах, с которыми и сам был не вполне согласен. К тому же дьякон тут же вспыхнул. Но сдержался:

– Об этом и речь, – сказал он. – Мы не можем ограничить обеды только этим: едой, одной едой.

И повторил, размахивая костлявыми длинными руками:

– Одни обеды. Обеды и обеды.

Он тоже чего-то боится, подумал Танкредо. Дьякон был сам не свой, в какой-то момент он даже скрипнул зубами. Глаза его блестели, как будто он сейчас заплачет. Он то ли мысленно молился Богу, то ли просил у него помощи. Но падре Альмида не замечал его жалкого состояния. Или делал вид, что не замечает. Дьякону удалось взять себя в руки благодаря холодному воздуху, волнами проникавшему из сада:

– Любая встреча с паствой Господней, – он словно читая Танкредо назидательную лекцию, первую в целой череде, – должна использоваться максимально.

«Посмотрю я на тебя», подумал горбун.

– Селесте Мачадо желает принять участие в благотворительных обедах, – сказал Альмида, подтвердив догадку горбуна.

– Вот, например, – дьякон уже вошел в раж, – расскажите, как прошла встреча со стариками сегодня? Какие сомнения они высказывали? С чем вы к ним обратились, что они вам отвечали?

– Мы почти не разговариваем, – ответил Танкредо. – С ними невозможно разговаривать. Видите ли, сперва они хотят только есть и ничего больше, а потом хотят только спать, а еще остаться в столовой до следующего четверга. Они устали. Они старые. Они не веруют.

– Не веруют! – взвился дьякон. – Он говорит, не веруют, Боже мой… Вы слышали, падре Альмида?

Дьякон не находил слов.

– Конечно, веруют. Конечно. Не будем сомневаться. Нет невозможного для тех, с кем мы делим другой хлеб, хлеб Божий: Его надежду, – произнес падре Альмида.

Дьякон собирался продолжить свой допрос, но Альмида его опередил:

– Вы прислушайтесь, – сказал он, – прислушайтесь к словам Танкредо. Он три года этим занимается. Тогда вы сможете объединить свои усилия и мысли.

– Речь идет о дряхлых стариках и старухах, – не унимался аколит. – Им негде жить, негде преклонить голову. Этих людей каждый день можно встретить в любом закоулке Боготы. Они ночуют в подъездах. Они не хотят слушать посланий падре Альмиды, которые я, конечно, регулярно им читаю. Они просто хотят есть. И спать. Они ни на что не реагируют. Кроме своей тарелки.

Конечно, он хватил через край. Падре Альмиду разобрал такой кашель, что казалось, он вот-вот задохнется.

– Хорошо было бы, – с трудом заговорил он наконец, – открыть дом престарелых или постоянно действующую столовую, для всех. Но лучше хоть что-то, чем ничего. Это наша скромная лепта. А вы – мои главные союзники.

Он указал на Сабину и Танкредо. Потом взглянул на часы и тяжело вздохнул.

– Слава Богу, беседы всегда плодотворны. В одном Танкредо прав, когда говорит о стариках: болезнь делает их сварливыми и привередливыми. Со слепыми и беспризорниками все не так… Но, несмотря на это, старики, конечно, и слушают, и веруют. Они веруют, Танкредо, веруют. Близость смерти – основной стимул для веры. Каждый благотворительный обед имеет свои особенности, свое время, свою публику, да и сами невзгоды отличаются. Одна судьба у женщин, которые приходят в понедельник, и другая у тех, что приходят в пятницу; по понедельникам приходят беззащитные существа, живущие на улице и торгующие собой из-за нищеты, символ вынужденной аморальности, а по пятницам приходят работающие матери, дочери, сестры, в любом случае – достойные женщины, прекраснейший символ семьи.

Повисло неловкое, непреодолимое молчание. Все трое покосились на Сабину Крус, словно она – все-таки женщина – и была косвенной причиной их заминки, мыслей и чувств.

– Кто выбрал такой график? – спросил, наконец, дьякон, ни к кому не обращаясь.

Его голос звучал мрачнее прежнего.

– Это меня всегда интересовало. Почему, например, понедельник отвели проституткам?

– Дни никто не выбирал, – торопливо ответил Танкредо.

Он с запозданием сообразил, что ответить на этот вопрос собирался и все еще хочет Альмида. Но Танкредо не дал себя опередить:

– Это зависит от посетителей, – сказал он. – От их… занятости. Понедельник у проституток мертвый день, они работают, в основном, со вторника по субботу или по воскресенье.

– Работают? – переспросил дьякон придушенным голосом.

Горбун сделал вид, что не расслышал:

– Как сказала одна из них, – продолжал он, – да простят меня Бог и присутствующие, проститутке, что сапожнику: понедельник – день-бездельник.

Казалось, теперь уже и Альмида жалел, что вызвал его к себе. Он снова раскашлялся так, будто подавился рыбьей костью. Дьякон открыл рот, но молчал. Где-то мяукнул кот. Горбун мысленно улыбнулся. Как странно, подумал он, прислушиваясь к самому себе: страх и злость в его душе отступали по мере того, как он доканывал дьякона. Не все его рассуждения приходились по нраву собеседникам, и он, словно нарочно, с заметным удовольствием выискивал, подбирал и бросал им в лицо именно такие. Страх перерождался в извращенное удовольствие. Его слушатели снова беспокойно заерзали на стульях.

– Работают! Вы сказали, они работают! – кипятился дьякон, не в силах добавить ни слова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю