Текст книги "Доверие Точка возврата (СИ)"
Автор книги: Ева Шах
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Глава 2
Глава 2
Глава 2
Если бы в этот момент потолок моего книжного магазина рухнул мне на голову, это было бы даже кстати. По крайней мере, у катастрофы появилось бы хоть какое-то приличное, материальное объяснение. А так – я стояла напротив бывшего мужа, слушала его тихое «ты бы не отпустила меня», и у меня внутри происходило ровно то, что обычно происходит с новогодней гирляндой, если ее десять лет запихивали в одну коробку, а потом резко встряхнули: короткое замыкание, искры, шипение и полная потеря доверия к электричеству как явлению.
– Что?.. – спросила я, хотя прекрасно расслышала каждое слово.
Андрей не отвел взгляд. И это было, пожалуй, хуже всего. Если бы он сейчас занервничал, замялся, начал оправдываться, юлить, я бы ухватилась за это как за спасательный круг. Можно было бы опять разозлиться, красиво выгнать его, захлопнуть дверь и до ночи ходить по магазину, кипя праведным гневом. Это, в конце концов, понятная территория. Я на ней почти специалист.
Но он стоял спокойно. Не холодно – нет. Именно спокойно. И в этом спокойствии было что-то невыносимое. Как в хирурге, который до операции смотрит тебе в глаза и говорит: «Будет больно. Но иначе нельзя».
– Ты меня слышала, – сказал он.
– Слышала. Просто пытаюсь понять, ты в своем уме или уже окончательно решил, что спустя три года можно прийти и сбросить на меня пару загадочных фраз, как будто это не разговор, а тизер к сериалу.
Из подсобки донеслось подозрительное шуршание. Алиса, конечно, не существовала. По крайней мере, официально. Неофициально же она сейчас, вероятно, стояла с кружкой у двери и жила лучшую жизнь человека, случайно попавшего внутрь дорогой человеческой драмы без покупки билета.
– Я не собираюсь говорить загадками, – ответил Андрей. – Но здесь не место.
Я огляделась. Книги. Елочные огни. Касса. Открытки с цитатами. Полка с детективами, на которой кто-то час назад поставил любовный роман, и я собиралась потом возмущаться этому интеллектуальному преступлению отдельно.
– Здесь как раз прекрасное место, – сказала я. – Тут хотя бы люди приличные. В отличие от некоторых моих жизненных решений.
– Ника.
– Что? Не нравится тон? А мне не понравился развод по доверенности. Видишь, у нас вообще много общего.
Андрей провел ладонью по затылку. Жест нервный. Не характерный. Я даже моргнула. Потому что раньше его нервозность существовала в теории, как динозавры или бесплатная стоматология. Все знали, что когда-то где-то она была, но своими глазами никто не видел.
– Мне нужно, чтобы ты меня выслушала, – сказал он.
– Зачем?
Этот вопрос я задала резко, почти зло. Но на самом деле я спрашивала не о разговоре. Я спрашивала о многом другом. Зачем сейчас. Зачем после стольких месяцев, когда я вытаскивала себя из черной липкой ямы буквально ногтями. Зачем после того, как научилась спать не лицом в подушку, а просто спать. Зачем, когда моя жизнь наконец стала напоминать не палату после аварии, а нормальное человеческое помещение, пусть и с некоторыми трещинами на штукатурке.
– Потому что ты имеешь право знать правду, – сказал он.
– Чудесно. А раньше я, видимо, права не имела?
Он сжал челюсть. Легко. Едва заметно. Но я увидела.
– Имела. Я виноват, что…
– Не продолжай.
Я подняла ладонь.
– Пожалуйста, не надо вот этих ваших мужских заходов на территорию вины. Вы все в такие моменты говорите одним и тем же голосом. Будто закончили одну и ту же школу эмоциональной бухгалтерии. «Я виноват». «Я не хотел». «Так получилось». «Ты достойна лучшего». И все это звучит так, словно вы не сердце человеку выломали, а случайно задержали доставку мебели.
Андрей молчал.
Я ненавидела, когда он молчал.
Это был его фирменный способ оставаться выше схватки. В любой ссоре я рано или поздно превращалась в нечто пламенное, красное и плохо управляемое, а он стоял напротив, как чертов дорогой холодильник с интеллектом – ровный, холодный, красивый и совершенно не приспособленный для объятий.
И самое унизительное – я когда-то любила его именно таким.
Не потому, что мне нравилось страдать, нет. Просто рядом с ним создавалось ощущение надежности. Будто пока он держит мир за шкирку, ничего плохого случиться не может. Я была дура, конечно. Очень влюбленная, очень счастливая дура.
Оказалось, плохое может случиться как раз в тот момент, когда твой личный бог порядка решает, что тебя больше не нужно вписывать в систему координат.
– Все, – сказала я. – Магазин закрыт. Разговор окончен.
Я обошла кассу и направилась к двери с тем видом, с каким королевы в старых фильмах шли на казнь: спина прямая, лицо гордое, внутри паника и желание кого-нибудь укусить.
Андрей не попытался схватить меня за руку. Не встал на пути. Он просто сказал:
– У тебя отец в больнице.
Я остановилась так резко, что каблук ботинка скрипнул по полу.
Мир не рухнул. Нет. Он просто на секунду выключился. Как будто кто-то выдернул вилку из реальности, а потом воткнул обратно слишком резко.
Я медленно обернулась.
– Что?
И вот теперь на его лице не осталось ничего от прежней собранности. Ни одной защитной маски. Только усталость. И что-то еще. Такое тяжелое, как мокрый снег, оседающий на плечи.
– Он в кардиологии, – сказал Андрей. – Второй день.
Я смотрела на него и не понимала. То есть слова были знакомые. Все до единого. «Отец». «Больница». «Второй день». Но складываться в смысл они отказывались. Наверное, так мозг защищает человека: не дает впустить в себя катастрофу целиком, подает ее маленькими порциями, как плохой официант – по капле, чтобы ты успевал захлебываться.
– Откуда ты… – начала я и тут же осеклась.
Конечно, откуда.
Глупый вопрос.
Андрей знал про меня больше, чем любой человек на этой планете. И хотя последние три года мы друг другу не звонили, не писали и вообще изображали, что прекрасно существуем отдельно, связи, как выяснилось, все равно где-то оставались. Тонкие, невидимые, мерзкие. Как паутина в углу, которую не замечаешь, пока не вляпаешься лицом.
– Почему я узнаю это от тебя? – спросила я тихо.
– Потому что твоя мать не смогла тебе дозвониться.
– Она могла позвонить Алисе. Она могла написать. Она могла…
– Ника.
– Не перебивай меня!
Голос сорвался.
Резко. Нелепо. По-детски.
Я прижала ладонь к виску. Голова вдруг стала тяжелой, как будто ее набили мокрой ватой. Перед глазами на секунду все поплыло: теплый свет ламп, стопки книг, темный силуэт Андрея у входа. Я схватилась за край стеллажа с современной прозой, и тот неодобрительно скрипнул. Кажется, даже мебель в моем магазине была против этой сцены.
– Что с ним? – спросила я, уже тише.
– Инфаркт. Состояние стабилизировали. Сейчас угрозы жизни нет, но…
– Но?
– Тебе лучше поехать.
Я закрыла глаза.
Папа.
Мой папа, который до сих пор считал все болезни мировой буржуазной выдумкой. Который даже температуру называл «ерундой» и мог с давлением двести на сто вешать карниз, ругая производителей шурупов. Который, когда я разводилась, сидел со мной на кухне до трех ночи и молчал так же упрямо, как я. А потом сказал всего одну фразу: «Ничего. Ты у меня живая. А значит, все можно пережить».
И вот теперь он в больнице.
А я стою посреди магазина и спорю с человеком, которого хотела никогда больше не видеть.
Потрясающе.
Если когда-нибудь я напишу мемуары, они будут называться: «Ника Ветрова и ее многолетняя склонность к эмоциональным засадам».
– Где мама? – спросила я.
– У него.
– Почему она сама мне не позвонила с другого номера?
– Ника, – Андрей сделал паузу, – она пыталась. Ты не брала незнакомые.
Я открыла рот. Закрыла. Потом снова открыла, но сказать было нечего. Потому что он был прав. Я действительно не брала незнакомые номера. Моя личная маленькая гражданская война с внешним миром. Половина таких звонков – банки, вторая половина – спам, а оставшаяся редкая доля, как правило, несла плохие новости. В последние годы я выработала на них почти физическую аллергию.
– Черт, – сказала я шепотом.
И, честно говоря, это было самое цензурное из всего, что у меня сейчас вертелось в голове.
Из подсобки возникла Алиса. Очень медленно. С лицом человека, который понимает: пора перестать играть в мебель и стать полезным.
– Я так понимаю, шутки закончились? – спросила она осторожно.
– Отец в больнице, – сказала я.
Этого хватило. Ее лицо сразу изменилось – без привычной насмешки, без легкости. Алиса была из той редкой породы людей, которые могут дурачиться как дети, но в нужный момент собираются быстрее военного госпиталя.
– Так, – произнесла она деловым тоном. – Ты едешь. Я закрываю магазин. Ключи где? Сумка у тебя? Зарядка есть? Воду возьми. И дыши, пожалуйста, а то у тебя сейчас вид, будто ты собираешься эффектно рухнуть между «Норвежским лесом» и «Щеглом».
Я машинально кивнула.
– Я сама…
– Конечно, сама. Я даже не спорю. Но ключи-то мне дай.
Я полезла в карман пальто и только тогда поняла, что руки у меня дрожат. Мелко. Глупо. Предательски. Так дрожат руки у людей, которые еще держатся, но уже явно на моральном скотче.
Андрей молча подошел ближе.
– Я отвезу тебя, – сказал он.
Нет.
Нет-нет-нет.
Из всех возможных кошмаров этот имел особенно изощренный вкус. Ехать в больницу к отцу с бывшим мужем. В машине. В тесном пространстве. В компании всей своей неотработанной боли. Прекрасно. Просто прекрасно.
– Не надо, – сказала я. – Я вызову такси.
– Пока ты его дождешься, пройдет время.
– Переживу.
– Ника, не упрямься.
Вот тут я вскинулась. Упрямься. Как будто мы снова в прошлом, как будто ему снова позволено говорить со мной этим голосом – чуть жестче, чуть ниже, и с тем раздражающим оттенком уверенности, от которого я когда-то таяла, а потом захотела научиться метать ножи.
– Не командуй мной.
– Я не командую. Я предлагаю быстрее решить вопрос.
– Ты всегда так это называл?
Алиса посмотрела на нас обоих и тяжело вздохнула.
– Господи, какие вы оба невыносимые красивые идиоты, – пробормотала она. – Ника, садись к нему в машину и ненавидь его там по дороге. Это будет продуктивнее, чем ненавидеть его здесь и терять время.
Я посмотрела на нее.
Потом на Андрея.
Потом снова на нее.
– Ты на чьей стороне вообще?
– На стороне кардиологии, – отрезала она. – Все. Шевелитесь.
Мне хотелось спорить. Хотелось упереться. Хотелось, как нормальной, цивилизованной взрослой женщине, сделать все самой и никого не впускать в свою беду. Но, увы, беда на то и беда, что приходит без уважения к твоим принципам.
Я схватила сумку, ключи и шарф. Движения были резкими, скомканными. Один рукав пальто вывернулся, молния сумки заела, волосы прилипли к губной помаде. В такие моменты женское достоинство испаряется первым. Остается только человек в стадии легкой катастрофы.
– Я позвоню тебе, – сказала мне Алиса уже у двери.
– Не надо. Я сама.
– Конечно, сама. Но я все равно позвоню.
И я вдруг, совершенно не к месту, могла бы расплакаться. От этого простого «я все равно позвоню». От того, что в моей жизни теперь были люди, которые не исчезают, когда становится тяжело. Которые не архивируют тебя в папку с неудобными эмоциями.
Я кивнула и вышла на улицу.
Снег ударил в лицо сразу – мелкий, злой, колючий. Ветер метался по улице, как невыспавшийся дворник, которому выдали слишком много пространства и ни капли терпения. Фонари расплывались в сыром воздухе золотистыми пятнами. Машины ползли медленно, с раздраженным шипением шин по снежной каше.
Андрей открыл передо мной дверь машины.
Жест старый. Привычный. Когда-то от него у меня внутри распускались розы и прочая лирическая флора. Сейчас – только острое желание не воспринимать ничего как знак, память, символ и прочую эмоциональную контрабанду.
Я села.
Внутри пахло кожей, холодом и все тем же его парфюмом. Салон был теплый, темный, слишком тихий. Я пристегнулась с такой яростью, будто ремень безопасности был лично виноват во всех мужских преступлениях против женской психики.
Андрей обошел машину, сел за руль и завел двигатель.
Несколько секунд мы молчали.
Дворники лениво смахивали снег с лобового стекла. Радио тихо шуршало чем-то джазовым, будто кто-то в недрах эфира решил: а не создать ли нам атмосферу? Я потянулась и выключила звук.
– Спасибо, – сказала я, глядя прямо перед собой.
Слово далось тяжело. Как рыбья кость, застрявшая поперек горла.
– Не за что.
– Не обольщайся. Это не знак примирения. Это признак воспитания.
– Я и не обольщаюсь.
Я повернула голову и встретилась с ним взглядом.
– Правда?
– Правда.
Спокойно. Ровно. Без усмешки.
И это почему-то задело даже сильнее, чем если бы он улыбнулся.
Машина тронулась.
Город потек мимо: мокрые фасады, аптечные кресты, остановки, люди под зонтами, магазинчики с гирляндами и витринами, которые старались казаться праздничными, но в ноябрьской слякоти выглядели как актеры после третьего спектакля – ярко, устало и чуть-чуть жалко.
Я смотрела в окно и старалась не думать.
Не получалось.
Мысли скакали, как перепуганные белки, которым одновременно показали пожар, кредитный договор и бывшего мужа.
Папа в больнице.
Мама одна.
Я еду туда с Андреем.
Андрей сказал, что искал меня.
Андрей сказал, что не разлюбил.
Андрей сказал, что если бы сказал правду, я бы его не отпустила.
Превосходно.
Еще немного – и мой мозг официально запросит политическое убежище.
– Как ты узнал про отца? – спросила я наконец.
– Твоя мать позвонила мне.
Я повернулась к нему так резко, что чуть не вывихнула себе моральный компас.
– Что?!
– Она не смогла дозвониться тебе и…
– И решила позвонить тебе?
– Да.
– Моему бывшему мужу? Это сейчас было лучшее решение в ее жизни?
– Видимо, в тот момент – да.
Я выдохнула сквозь зубы.
Мама.
О, мама.
Эта женщина могла одновременно испечь лучший пирог с вишней в трех областях и устроить дипломатический кризис внутри одной семьи одним телефонным звонком.
– И ты сразу поехал? – спросила я.
– Да.
– Почему?
Он бросил на меня короткий взгляд.
– А как ты думаешь?
Мне хотелось ответить что-нибудь колючее. Что-нибудь вроде: «Потому что скучал по острым ощущениям?» или «Потому что у миллиардеров нынче такое хобби – спасать бывших родственников?»
Но сил на остроумие вдруг не осталось.
– Не знаю, – сказала я честно.
Это, кажется, удивило его сильнее любой шпильки.
Он снова замолчал.
За окном промелькнула пекарня, где мы с папой однажды спорили, какой эклер лучше – классический или фисташковый. Папа тогда с таким жаром защищал классику, будто речь шла не о пирожных, а о Конституции. Я сжала пальцы на сумке.
– Он спрашивал обо мне? – вырвалось у меня.
Андрей кивнул.
– Когда пришел в себя.
У меня стиснуло горло.
Глупая, почти детская мысль: значит, помнил. Значит, хотел меня видеть. Конечно, хотел. Я же его дочь, а не сбежавший поставщик окон. Но в минуты страха человек вдруг становится удивительно маленьким внутри. Хочет подтверждений самого простого: что его ждут, любят, зовут по имени.
– Почему мама не сказала тебе, чтобы ты просто сообщил и все? Зачем тебе было ехать лично?
Андрей смотрел на дорогу.
– Потому что я не был уверен, что ты поедешь, если тебе просто написать.
Я вспыхнула.
– В каком смысле?
– В прямом. Ты могла не прочитать. Или решить, что это предлог.
Я хотела возмутиться. Уже набрала воздуха. И… опять не смогла. Потому что будь я на своем месте вчера, позавчера, месяц назад – да, вполне могла бы. Если бы от него пришло сообщение после трех лет молчания с текстом «у тебя отец в больнице», я, скорее всего, решила бы, что это какая-то чудовищная манипуляция, неудачная попытка вторгнуться обратно в мою жизнь, литературно выражаясь – полная эмоциональная диверсия.
Ненавижу, когда он прав.
Особенно сейчас.
– Все равно это безумие, – пробормотала я.
– Согласен.
Я моргнула.
– Что?
– Это безумие.
Он сказал это так спокойно, что я даже не сразу поняла, как именно на это реагировать. Человек, который три года назад был ходячим памятником контролю, сейчас сидел за рулем и соглашался, что происходящее – безумие. В моем внутреннем календаре явно началось затмение.
– Ты странный сегодня, – сказала я.
– А раньше я каким был?
– Как швейцарские часы, если бы их научили подписывать документы и эмоционально уклоняться от искренности.
На этот раз он все-таки усмехнулся. Коротко. Едва заметно.
– Жестко.
– Стараюсь.
– У тебя всегда хорошо получалось.
– Спасибо. Хоть что-то из нашего брака пригодилось.
Эта реплика повисла между нами, как сосулька над подъездом – красивая, опасная и явно готовая кого-нибудь убить. Андрей больше не улыбался.
Мы подъехали к светофору. Красный свет растекся по лобовому стеклу кровавым пятном – излишне драматично, но, надо признать, атмосфера у вечера была с претензией.
– Ника, – сказал он, не поворачивая головы. – Я не хочу говорить об этом в машине.
– А я, представь себе, вообще не хочу говорить об этом. Но у нас обоих сегодня, кажется, день насильственного расширения зоны комфорта.
Он резко выдохнул через нос. Я поймала этот звук и вдруг поняла: он тоже на пределе. Не так, как я – бурно, с искрами и внутренним фейерверком. Нет. По-своему. Тихо. Глубоко. Как если бы лед долго держался, а теперь под ним уже пошли темные трещины.
И это вдруг ударило по мне странной жалостью. Совсем короткой, почти сразу задавленной. Но я заметила.
Проклятие.
Я не хотела к нему ничего чувствовать. Ни злости уже толком, ни боли в прежнем масштабе, ни, тем более, жалости. Жалость – вообще опасная штука. С нее начинается половина женских трагедий. Пожалела, поняла, простила – и вот ты уже снова варишь ему кофе в семь утра и убеждаешь себя, что мужчина просто сложный.
Нет уж.
Хватит.
– Как мама? – спросила я, возвращаясь к единственному, что сейчас было действительно важным.
– Держится. Но испугалась сильно.
– Естественно.
Я закусила губу.
В машине снова стало тихо. Снаружи снег все сыпал и сыпал, как плохо настроенный телевизор из детства – белый шум без начала и конца. Мы проехали центр, свернули к больничному комплексу. Серое здание впереди светилось окнами устало и безнадежно, как будто все человеческие беды за годы въелись в его стены и теперь проступали оттуда влажными тенями.
Я ненавидела больницы.
Они пахли страхом даже тогда, когда были вымыты до блеска.
Андрей припарковался ближе ко входу. Заглушил двигатель.
Я не двигалась.
Пальцы вцепились в ремень безопасности так, будто он удерживал меня не в кресле, а в состоянии, где еще можно не выходить наружу. Где папа не в палате. Где мама не сидит с лицом цвета аптечной простыни. Где Андрей не сказал мне то, что сказал.
– Ника, – тихо произнес он.
– Я знаю.
Но все равно не двигалась.
Он повернулся ко мне. Полностью. И впервые за весь вечер я увидела в его взгляде не контроль, не усталость, не осторожность.
Тревогу.
Настоящую.
Голую.
– Дыши, – сказал он.
И у меня вдруг, очень некстати, защипало в носу. Потому что именно это он всегда говорил мне, когда я нервничала перед важными вещами. Перед первой моей выставкой. Перед защитой проекта. Перед разговором с его матерью, которая умела улыбаться так, что у меня внутри все покрывалось инеем.
«Дыши, Ника».
Надо же.
Некоторые слова переживают даже любовь.
Я резко отвернулась, расстегнула ремень и открыла дверь.
Холод ударил в лицо.
– Не надо со мной так, – сказала я, не глядя на него.
– Как?
– Как будто тебе все еще не все равно.
Я вышла и захлопнула дверь.
Глава 3
Глава 3
Глава 3
Больничные коридоры придумал, очевидно, человек, который очень не любил человечество, но любил линолеум. Здесь все было выкрашено в оттенки усталости: стены цвета кипяченого молока, тусклые лампы, пластиковые стулья, по которым скользил холод, и запах – этот непобедимый, всеобъемлющий аромат антисептика, лекарств и чужой тревоги. Запах, от которого моментально вспоминаешь все свои слабости, даже если пришел просто передать пакет с апельсинами.
Я шла быстро, почти не чувствуя пола под ногами. За спиной – тяжелые шаги Андрея. Он не пытался меня догнать, не трогал за локоть, не просил остановиться. И слава богу. Если бы кто-то сейчас попробовал меня утешать, я бы, наверное, откусила этому кому-то голову. Вежливо, конечно. Но с внутренним удовольствием.
На посту дежурной медсестры сидела женщина лет пятидесяти с лицом, на котором читалось все: стаж, скепсис, варикоз и полное отсутствие веры в человечество после восьмой ночной смены подряд. Она подняла глаза, посмотрела на меня, потом на Андрея и вдруг слегка оживилась. Видимо, такие мужчины в кардиологии появлялись редко, и даже профессиональное выгорание не смогло до конца победить в ней простую женскую статистику.
– К кому? – спросила она.
– Ветров Сергей Павлович, – выдохнула я.
– Родственница?
– Дочь.
Она кивнула, проверила что-то в журнале и махнула рукой вглубь коридора.
– Палата двести шесть. Только недолго. И без нервов, пожалуйста, ему нельзя.
Без нервов.
Конечно.
Как будто я пришла сюда не к отцу после инфаркта, а на чайную церемонию с лёгким обсуждением погоды и перспектив капусты на даче.
Я уже шагнула в сторону палаты, но медсестра вдруг снова посмотрела на Андрея.
– А вы?
– Семья, – сказал он.
Коротко. Спокойно. Уверенно.
Я споткнулась.
Буквально.
Не сильно, но очень символично.
Семья.
Какое маленькое, дрянное, болезненное слово. Оно даже звучит как что-то теплое, круглое, домашнее. Пирог, плед, общие ключи на тумбочке. А потом проходит время, и оказывается, что некоторые люди умеют произносить его так, будто это просто форма допуска в отделение.
Я резко посмотрела на него.
Он не смотрел на меня. Только на медсестру.
Та одобряюще кивнула, как будто внутренне уже назначила нас идеальной парой недели, и снова уткнулась в бумаги.
Я двинулась дальше, стискивая зубы.
– Семья? – прошипела я, когда мы отошли на достаточное расстояние.
– Если бы я сказал «бывший муж дочери пациента», нас бы отправили ждать у входа, – так же тихо ответил Андрей.
– Логично. Цинично. Прекрасно.
– Ты предпочла бы остаться снаружи?
– Я предпочла бы жить в реальности, где мне не нужно выбирать между твоим присутствием и доступом к собственному отцу.
– Эта реальность сегодня недоступна, – сказал он.
Я покосилась на него.
Нет, ну надо же. Человек-юридическая формулировка. Даже в ссоре говорит как уведомление из банка: сухо, точно, с налетом неизбежности.
Палата 206 была в самом конце коридора. У двери стояла мама.
И у меня внутри все оборвалось второй раз за вечер.
Мама всегда была женщиной из тех, кого не берет жизнь с первого удара. Крепкая, собранная, аккуратная до помешательства. У нее даже слезы, наверное, должны были идти строго по графику и в идеально выверенном направлении. Но сейчас она выглядела так, будто за двое суток постарела лет на десять. Волосы выбились из прически, глаза покраснели, губы побелели.
– Никуш, – выдохнула она и шагнула ко мне.
Я обняла ее так быстро, что сумка слетела с плеча и ударилась о стену. Мама была холодная. Вся. И тонкая какая-то, будто в этом коридоре из нее вытянули сразу все силы, оставив только привычку держаться прямо.
– Почему ты сразу не дозвонилась? – прошептала я ей в волосы.
Это был глупый вопрос. Почти обвинение. Почти обида ребенка, который не хочет признавать, что взрослые тоже могут не справляться.
– Дозванивалась, – так же тихо ответила мама. – Ты не брала. А потом… я не знала, что делать.
Я закрыла глаза.
Ну конечно.
Я. Не. Брала.
Потому что слишком увлеклась своей гордой автономией и жизнью по принципу «мир – это рассадник неприятных сюрпризов, не отвечаем никому».
Какая прелесть.
– Прости, – сказала я.
И мама вдруг крепче сжала меня.
– Ты приехала. Всё. Больше ничего не надо.
Ах нет, мама. Надо. Еще как надо. Чтобы папа поправился. Чтобы сердце у него не шалило. Чтобы этот день откатился назад хотя бы часов на двенадцать. Чтобы бывшие мужья не стояли за моим плечом так, словно по-прежнему имеют место в этой семейной боли. Чтобы мне не хотелось одновременно разреветься, кого-нибудь ударить и срочно выпить литр сладкого чая.
Мама отстранилась и перевела взгляд на Андрея.
– Спасибо, что привез, – сказала она просто.
Он кивнул.
– Как он?
– Дремлет. Врач сказал, что сейчас главное – покой.
Мама говорила ровно, но я слышала, как дрожит у нее голос. Тонко. Почти незаметно. Так дрожат натянутые шторы в доме, где кто-то недавно хлопнул дверью.
– Можно к нему? – спросила я.
– Конечно. Только спокойно, Никуш. Не пугай его.
Я едва не рассмеялась.
Поздно, мама.
Пугать людей – это у нас, похоже, семейная традиция. Кто инфарктом, кто разводом, кто внезапным воскресением из прошлого.
Я приоткрыла дверь и вошла в палату.
Папа лежал на кровати слишком неподвижно для человека, которого я помнила как вечный мотор в теле упрямого дачника. Лицо посерело, под глазами легли темные круги, одна рука лежала поверх одеяла, и на ней так нелепо, так чужеродно смотрелся больничный браслет, что мне захотелось сорвать его и выбросить к черту вместе со всем этим отделением.
Вместо этого я подошла ближе.
– Пап, – тихо позвала я.
Он открыл глаза почти сразу.
И, господи, как же я любила эти глаза. Светлые, внимательные, с вечной насмешкой в глубине, даже когда он был серьезен. Сейчас насмешки не было. Только усталость. Но когда он увидел меня, уголок губ все-таки дрогнул.
– О, – хрипло сказал он. – Принесло.
У меня в груди одновременно хрустнуло и расплавилось что-то огромное.
– Ты невозможный человек, – выдохнула я, присаживаясь на край стула. – Кто так делает вообще?
– Кто-то должен был отвлечь вас от глупостей, – пробормотал папа.
Я схватила его руку.
Теплая.
Живая.
Сильная даже сейчас.
И только тогда поняла, что все это время держалась из принципа, а не потому, что могла. Глаза защипало моментально. Я опустила голову ниже, делая вид, что рассматриваю складки больничного одеяла. В одеяле, к слову, не было ничего интересного. Но оно хотя бы не заставляло меня немедленно расплакаться.
– Эй, – сказал папа уже мягче. – Без этого.
– Без чего?
– Без потопа. Мне врач сказал – жидкости много нельзя.
Я прыснула сквозь слезы.
Даже в полуобморочном состоянии он умудрялся шутить так, что хотелось то ли смеяться, то ли бить его подушкой.
– Ты отвратителен.
– Я знаю.
– Ты нас напугал.
– Не специально.
– Это, конечно, сильно меняет дело.
Папа слабо пожал мои пальцы.
– Не бледней так, Ник. У тебя лицо, как у студента перед пересдачей.
– А у тебя – как у человека, который решил поиграть в рулетку с собственным сердцем.
– Сердце стареет раньше характера, – философски заметил он.
– Судя по тебе, у характера вообще лицензия на бессмертие.
Он прикрыл глаза на секунду и снова открыл.
– Мать где?
– За дверью.
– Пусть войдет потом. А ты… – он посмотрел на меня внимательнее, – ты чего такая худая?
Я возмущенно фыркнула.
– Отлично. То есть инфаркт, больница, драматургия уровня античной трагедии – и первая претензия ко мне, что я худая.
– Конечно. Что я, зря сюда лег?
– Папа!
– Ну а что. Раз уж все собрались, надо обсудить важное.
И в этот момент я отчетливо поняла: он выкарабкается. Просто потому, что такие люди не уходят тихо. Они еще долго треплют нервы врачам, родственникам и дачным соседям за покосившийся забор.
За дверью мелькнула тень. Андрей.
Он стоял в проеме, не заходя внутрь. Только смотрел.
Папа заметил его почти сразу.
И в палате вдруг стало совсем тихо.
Я напряглась.
Мама говорила мне, что в первые месяцы после развода отец хотел «по-мужски» поговорить с Андреем. Что именно вкладывалось в это загадочное «по-мужски», я не уточняла. Но по интонации подозревала: ничего юридически чистого.
Потом он, конечно, остыл. Или сделал вид. Но я знала, как болезненно он переживал все это. Молча, упрямо, по-своему. Именно поэтому сейчас их встреча в одной палате ощущалась как помещение двух источников высокого напряжения на один мокрый коврик.
Папа долго смотрел на него. Потом сказал:
– Заходи уж. Чего стоишь, как совесть.
Вот теперь я действительно едва не подавилась воздухом.
Андрей вошел. Медленно. Спокойно.
– Здравствуйте, Сергей Павлович.
– Ишь ты, вежливый какой. Значит, точно что-то натворил.
Я уставилась на отца.
Потом на Андрея.
Потом снова на отца.
Нет, ну надо же. Человек после инфаркта, а юмор уже как новый. Либо это отличный знак, либо кардиология подмешивает в капельницы что-то искрометное.
Андрей, к моему изумлению, не смутился.
– Возможно, – сказал он.
– Возможно? – Папа приподнял бровь. – Хорошо устроился. Сразу чувствуется опыт большого начальника: вину признал, но конкретики не дал.
– Пап, – начала я.
– А что «пап»? Я лежу, имею право развлекаться.
И я, кажется, впервые за весь вечер рассмеялась по-настоящему. Нервно, громко, срываясь на облегчение. Потому что если папа может так говорить – значит, мир еще не окончательно сошел с ума.
Мама зашла следом и всплеснула руками.
– Сергей, тебе нельзя столько говорить!
– А мне нельзя было столько работать, – парировал он. – Что ж теперь, поздно пить боржоми, когда у кардиолога новая машина.
– Вот! – обличительно сказала мама, поворачиваясь ко мне. – Вот видишь? Не больной, а артист погорелого театра.
– Хороший театр, – заметил папа. – С аншлагом.
Мы все улыбнулись. Даже Андрей. Едва заметно, но все же.
И вот это было, наверное, самое странное за весь день: видеть нас четверых в одной палате. Почти как раньше. Семья, которой уже не существует, но которая на несколько минут снова собралась вокруг кровати больного так естественно, будто никто никого не терял.
Опасная иллюзия.
Красивая.
Непереносимая.
Папа устал быстро. Я увидела это по глазам – как они потускнели, как дыхание стало глубже, как пальцы расслабились. Мама тут же засуетилась, поправила одеяло, пригрозила всем молчать и дышать исключительно по графику.
Мы вышли в коридор.
И снова я оказалась с Андреем лицом к лицу, только теперь между нами уже не было магазина и спасительных полок с книгами. Только белая больничная стена, тусклый свет и вся та тишина, в которой люди обычно либо мирятся, либо окончательно добивают друг друга.
Мама отошла к врачу.
Я прислонилась к подоконнику и закрыла глаза.
За стеклом снег валил плотной стеной. Город расплывался в белесой мгле, как плохо проявленный снимок. Наверное, на улице уже совсем холодно. Наверное, Алиса сейчас сидит у меня в книжном, пьет мой чай и мысленно пишет сценарий для подруги, которая все-таки не умеет жить спокойно.
– Тебе нужно выпить воды, – сказал Андрей.
– Не начинай.
– Это не приказ.
– А звучит как приказ.
– У тебя талант любой нейтральный комментарий превращать в повод для дуэли.
Я открыла глаза и повернулась к нему.
– А у тебя талант приходить в мою жизнь именно тогда, когда она и без того напоминает тележку из супермаркета с отвалившимся колесом.
Он сунул руки в карманы пальто.
– Красивое сравнение.




























