Текст книги "Единственная наследница"
Автор книги: Ева Модиньяни
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Нежно-голубые стены гостиной были увешаны старинными картинами в роскошных золоченых рамах, которые Чезаре Больдрани покупал отнюдь не ради их художественной ценности, а лишь в том случае, когда они вызывали некий отклик в его душе.
Так, портрет простолюдинки кисти французского мастера напоминал ему мать. С картины смотрела немолодая уже женщина в скромном белом кружевном чепце, на плечах ее лежала темная шаль. Лицо напряженное, строгое, но взгляд теплый и мягкий. Глаза человека, который пережил унижения и нужду, но не ожесточился душой. Отблески огня в камине придавали особое очарование юной девушке на картине известного немецкого художника. Лицом и фигурой она походила на девушку, которую Чезаре любил в ранней молодости.
Анна задумчиво переводила глаза с одного полотна на другое, пока не остановилась на любимой картине отца, шедевре знаменитого французского импрессиониста.
Картина эта была торжеством весны, праздником чарующих глаз полутонов – деревья с нежными, только раскрывающимися почками на молодом лугу, и фигура женщины, бесплотная, почти неосязаемая, идущая навстречу в прозрачном, как вуаль, одеянии. В руках у нее букет только что сорванных нарциссов. В этой женщине Чезаре видел свою красавицу Марию. Ранней весной в парке Караваджо она так же шла навстречу ему с нарциссами в руке, блаженно полная зарождающейся в ней жизнью – жизнью Анны. Но почему она, маленькая Анна, оказалась отвергнутой, не успев родиться? И даже теперь, когда она богата и всесильна, ее не оставляют эти горькие воспоминания.
Зимой вместе с братом Джулио она жила у бабушки в бедном квартале, в старом доме с холодным темным коридором и общим туалетом. Как-то она обморозила ножки, они распухли, ужасно болели, и бабушка, прежде чем уложить ее спать, заставила ее сделать «пипи» в пузатый с облупившейся эмалью ночной горшок. «Ты все?» – спросила она. «Да, бабушка». Тогда она усадила Анну на скамеечку перед горшком и сказала: «Сунь ножки внутрь, да побыстрее, пока не остыло». Анна подчинилась с той покорностью, которая бывает свойственна детям в этом возрасте. «Но мне жжет еще больше», – плача, пожаловалась она. «Жжет, значит, лечит, – утешала бабушка. – Значит, скоро пройдет». Так Анна и сидела, терпеливо опустив ноги в мочу, пока она не остыла. Бабушка вытерла ей ноги сухой чистой тряпкой, надела грубые шерстяные чулки и уложила под одеяло в согретую грелкой постель. Девочка не сводила глаз с висевшего на стене изображения Мадонны с младенцем и с маленьким щегленком. Она видела эту картинку даже в темноте, когда бабушка выключала свисавшую с потолка тусклую лампочку и с молитвой укладывалась рядом.
– На вот, выпей, – с заботливой строгостью сказала Аузония, протягивая ей чашку лиможского фарфора с дымящимся в ней отваром ромашки.
Анна жестом поблагодарила няню и взяла из ее рук чашку. Она была благодарна Аузонии за заботу, но еще больше за то, что та не говорила с ней о смерти отца.
Медленно отпивая свой любимый отвар, Анна потянулась к серебряному подносу на столике, заваленному письмами и телеграммами соболезнования. У нее не было никакого желания вскрывать их – она и без того знала содержание и стиль этих посланий по поводу «невосполнимой утраты», однако неписаные законы мира, в котором жила Анна, заставляли ее сделать это.
Телеграммы были от родственников, знакомых, друзей, от финансистов, промышленников и банкиров. На английском, французском, немецком языке, две или три на испанском… взгляд ее задержался на именном бланке с убийственно ровным почерком бывшего президента совета. «От тебя и нужно ждать первого подвоха», – подумала она, слегка наморщив свой прекрасный гладкий лоб, и отблеск каминного пламени сверкнул в ее взгляде, решительном и твердом, как изумруд.
Смеркалось. Большую гостиную освещали только языки огня в камине, которые то вспыхивали, то вновь ложились на розоватые с голубым пеплом угли. Анна уперлась ногой в ковер и повернула кресло так, чтобы оно оказалось напротив задрапированной бархатом стены. Затем она нажала на кнопку, и бархатный занавес послушно раздвинулся. За стеной из массивного стекла взошла искусственная заря, осветив лужайку с девственно-чистым снегом. Внезапно на ней показались две пары прекрасных породистых доберманов, которые затеяли на лужайке яростную беготню и борьбу. Изображение было отчетливым и естественным, нисколько не напоминавшим телеэкран, а лай этих псов, их запаленное дыхание явственно доносились сквозь стену до нее. Анна любовалась игрой этих крупных, сильных животных, упиваясь сознанием своего богатства и могущества.
Аузония приоткрыла дверь гостиной, оторвав Анну от одной из ее самых любимых игрушек.
– Анна, девочка моя, – позвала она вполголоса. – Уже целый час ты сидишь тут одна. Тебе приготовить чего-нибудь?
Анна подняла голову, и копна ее волос, черных и волнистых, засияла в свете, который проникал снаружи.
– Делай как знаешь, – ответила она, не двигаясь.
Одним прикосновением к кнопке электронного выключателя погасила свою великолепную игрушку. В то время как Аузония зажигала бронзовую лампу Тиффани с прозрачным, как паутина, абажуром – подарок друзей-американцев, – бархатный занавес наглухо закрыл стеклянную стену.
Выходя из гостиной, Анна с нежностью взглянула на портрет женщины в кружевном чепце.
– Точно как Мария, – заметила няня.
– Точно как Мария, – повторила Анна.
Анна прошла голубой коридор до дальней двери и едва успела коснуться ее, как створки медленно раскрылись и зазвучал орган. Анну охватило волнение, когда она оказалась в молельне отца с потертой ореховой скамеечкой для коленопреклонений и простым деревянным распятием на белой стене.
– Пришел синьор, что выступает в теленовостях, – сообщила Аузония, заглянув часом позже в ее кабинет. Няня знала, что человек этот был президентом совета и что теперь он министр. Она прекрасно знала, как его зовут, но, испытывая к нему неприязнь, она называла гостя не иначе как «тот синьор, который выступает в теленовостях».
– Пусть войдет, – ответила Анна, которая, хотя и ожидала его прихода, но все же не думала, что это случится так скоро. Она выглядела уставшей, а ее прекрасные глаза напоминали морскую гладь после бури. – Пригласи его, – повторила она. – И принеси нам что-нибудь поесть. Я умираю от голода.
Последняя их встреча произошла в канун Рождества. Отец, несмотря на свои восемьдесят лет, был в отличной форме. А ведь с того дня не прошло и двух недель. Накануне той встречи министр прислал ей рождественский подарок от себя и от «друзей»: настольные часы девятнадцатого века, отделанные золотом и эмалью, выставлявшиеся на последнем аукционе Сотби. Это был искусный ход, который льстил дочери и гарантировал ему признательность отца, благоволившего ко всякому, кто потакал Анне.
Чезаре Больдрани и министр заговорили о делах в ее присутствии. Уловив вопросительный взгляд гостя, отец сказал, как отрезал: «Привыкайте, дорогой. Когда я уйду, Анна будет единственной вашей собеседницей. Только она».
Разговор касался инвестиций, банковского кредита, тарифных ставок и международных отношений, которые могли на все это повлиять; конечно же, затронули цены на нефть, от чего зависела стабильность правительства. Чезаре говорил, как всегда, по существу, а министр – уклончиво, как искусный политик. «Я был уверен, что мы можем рассчитывать на вас, синьор Больдрани, и на вас, синьора Анна», – признательно складывая руки на груди, несколько раз повторил он. Анна была польщена этим обращением к себе, которое официально вовлекало ее в отцовские дела, но в глазах старика мелькнула ирония. «И все-таки до конца года я представлю вам счет», – сказал он, обращаясь к министру. «До конца года?..» – переспросил тот, и эта реплика старика заметно поубавила его энтузиазм.
На этом встреча завершилась, и Чезаре Больдрани остался один, сидя в обитом бархатом кресле рядом с камином. «Жизнь, даже их собственные ошибки, – задумчиво произнес он, – ничему не научат этих людей. А еще удивляются, что страна не выходит из кризиса. Слишком много легкомыслия, слишком много неоплаченных векселей…» Его самого всегда отличали точность и обязательность, и в этом был один из секретов успеха Чезаре Больдрани.
Привычным жестом он достал из жилетного кармана старинные с эмалевым циферблатом часы, на серебряной крышке которых была изящная гравировка Фортуны – богини судьбы. Он нажал на кнопку – крышка часов приоткрылась, вызванивая мелодию Турецкого марша. Чезаре взглянул на надпись: «Женева. 1880». Эти старинные часы служили напоминанием о том первом счете, который он оплатил в своей жизни, когда ему едва исполнилось пятнадцать.
ЧЕЗАРЕ. 1914
Глава 1
Проникая сквозь глухие жалюзи, свет занимающегося дня слегка развеял темноту большой кухни. В этом неверном свете Чезаре видел, как мать вышла из соседней комнаты, где спали младшие дети: восьмилетний Аугусто, четырехлетний Анаклет и малышка Серафина, которой недавно исполнился год. Он неподвижно лежал на своем жестком матрасе под грубым выцветшим одеялом и с затаенной нежностью смотрел на мать.
Лицо ее еще хранило следы короткого ночного сна, а руки уже хлопотливо принялись за работу. Как и все бедные женщины в округе, Эльвира Коломбо, вдова Больдрани, носила простую бумажную юбку, собранную на талии, и ситцевую кофту с засученными рукавами на худых, но крепких руках. Неуклюжие башмаки на деревянной подошве и заштопанные черные чулки довершали этот небогатый наряд. Только мягкие, тщательно расчесанные каштановые волосы, собранные на затылке в пучок, говорили о том, что она не совсем еще махнула на себя рукой.
– Мам, – позвал Чезаре.
– Что? – вполголоса откликнулась она. – Не буди сестру. Пусть еще немного поспит.
Четырнадцатилетняя Джузеппина спала на таком же, как у него, простом ложе: деревянные козлы с двумя досками, на которых лежал такой же матрас, набитый сухими кукурузными листьями, – постель бедняков. Нежное, тонкое лицо ее хранило во сне мечтательное выражение.
– Мам, – прошептал Чезаре, – тебе помочь?
Он шевельнулся – сухие листья под ним зашуршали.
– Поспи еще немного, – сказала Эльвира, жалея сына, которому в пятнадцать лет приходилось каждый день в половине шестого пускаться в путь и шагать восемь километров, чтобы до семи поспеть на фабрику.
– Я уже выспался.
Чезаре отбросил в сторону грубое одеяло, уселся, свесив босые ноги на земляной пол. Он был худощав, но хорошо сложен и развит для своего возраста, а решительное выражение голубых, как у всех Больдрани, глубоко посаженных глаз делало его старше своих лет. Подойдя к окну, он раздвинул жалюзи и выглянул на улицу. Все было как обычно – приземистые скромные дома, поля за дорогой, проходившей мимо их обветшавшего барака, в котором ютилось несколько семей, но каждое утро он окидывал окрестности таким пытливым взглядом, точно ждал от них какой-то волшебной перемены.
– Не открывай, – сказала ему мать, видя, что он собирается приподнять жалюзи.
Она хлопотала у очага, укладывая сухие ветки, которые приготовила с вечера. Затем чиркнула спичкой и поднесла ее к клочку бумаги, подсунутому снизу. Пламя вспыхнуло и начало жадно пожирать хворост в очаге; весело затрещали тонкие веточки, воспламеняя более толстые сучья, пока высокие языки пламени не начали лизать медный котелок для поленты, висящий на черной от сажи цепи.[1]1
Полента – каша из кукурузной муки. (Здесь и далее прим. переводчика.)
[Закрыть]
Смолистый запах горящего дерева распространился по кухне.
– Мам, а ведь сегодня твой праздник, – сказал Чезаре, не отрываясь от окна, прикрытого облупленными и источенными личинками жалюзи.
– Мой праздник?
Для Эльвиры праздником было, если вечером она могла накормить своих пятерых детей и, засыпая в тесной комнатенке с тремя младшими, знала, что у нее есть немного поленты и сала на следующий день.
– Да, мам, твой день рождения.
Чезаре подошел к постели, где спала Джузеппина, и ткнул пальцем в календарь на стене у ее изголовья. Там же висела дешевая картинка, изображавшая гибель «Титаника», и реклама торгового дома «Стукки и K°» с нарисованной на ней швейной машинкой.
– Да, шестнадцатого июня, – проговорила Эльвира.
Она сказала это рассеянно, правой рукой засыпая желтоватую муку в кипящую воду, а левой размешивая поленту. Да, ей исполнилось тридцать пять. Эльвира хорошо помнила конец прошлого века, когда уже появился на свет Чезаре, а в 1900 году, беременная Джузеппиной, она стояла, согнувшись, над корытом, когда прибежала одна из работавших в прачечной женщин с известием, что какой-то анархист убил тремя пистолетными выстрелами в Монце короля Умберто I. Раньше ее муж Анджело приносил домой страницы из газеты «Воскресенье», где были удивительные вещи: рисунок машинки, которая шьет сама при помощи электрической энергии, чудесное приспособление для сушки волос и даже изображение посудомоечной машины, которая заводилась вращением рукоятки. Но Анджело умер от двустороннего воспаления легких, и с тех пор изредка доходили до их дома, стоящего за Порта Тичинезе, пожелтевшие страницы старых газет, которые Джузеппина тут же прикрепляла к стене над своей постелью. Это были вести из другого мира. Сама же Эльвира, у которой была только одна старенькая шаль, мечтала о вязаной кофте, но она не смела даже выказать такое желание. Шел 1914 год, и ее юбкам было по крайней мере десять лет.
– Вечером я принесу тебе цветы, – пообещал Чезаре, надевая брюки из грубой бумазеи и застегивая ремень. Он был еще мальчик, но одевался как мужчина, а ситцевая рубашка в полоску, которую он надевал поверх изношенной и заштопанной майки, была с отцовского плеча.
– И не думай об этом, – сказала Эльвира ворчливым тоном, но на душе у нее потеплело.
Рассвет уже высветлил улицу, но солнце еще не взошло. Розоватый свет, зарождающийся на востоке, ласкал окно их кухни. Чезаре подошел к матери, ощущая исходящий от нее уютный запах домашнего очага. На лбу у нее выступили маленькие капельки пота, который она время от времени смахивала тыльной стороной руки. В душе Чезаре еще хранилась чудесная память детства об объятиях матери, о ее мягкой нежной коже, пахнущих мятой губах. Ему хотелось обнять мать, прижаться к ее груди, но он не осмелился, зная, что Эльвира оттолкнула бы его. Ее сдержанность и суровый характер, замешенный на старинных крестьянских традициях, исключали для старших детей какие бы то ни было ласки и нежности.
На колокольне церкви Сан-Лоренцо пробило половину пятого. Эльвира сняла с крюка котелок, перенесла его на стол и разложила по мискам дымящуюся поленту.
– Хватит на весь день, – удовлетворенно сказала она, и улыбка на миг осветила ее лицо. Быстро собрав большой узел, мать направилась в прачечную, толкая перед собой тележку с бельем, стирая которое, она могла заработать самую малость, чтобы прокормить пятерых детей. Зимой она уходила туда еще затемно и начинала стирать при свете свечи, а летом, когда светало рано, работа казалась менее тягостной.
Чезаре проводил мать до колонки с водой, а дальше она пошла одна, он же, наполнив цинковое ведро, энергично вымыл лицо и шею, с фырканьем расплескивая воду. Соседи тоже давно проснулись, их громкие голоса доносились из окон. Мужчины запрягали волов, чтобы ехать в поле. Несколько косарей, начавших работу спозаранку, шли по лугу навстречу восходящему солнцу, ловко скашивая первую летнюю траву. В воздухе уже стоял запах свежескошенной травы.
Вытершись грубым холщовым полотенцем, Чезаре вернулся в дом. Джузеппина еще спала, и ее сухое покашливание во сне напомнило ему кашель отца, умершего от воспаления легких. Чезаре достал из буфета кусок сала, пожелтевший по краям от тепла, срезал кусочек: прогорклый запах исчез, открылась белая мякоть, ароматная, с розовыми прожилками. Он снял с сушилки над раковиной сковороду, бросил в нее кусок сала и поставил на уголья. Когда сало начало растапливаться, положил на сковороду немного поленты и старательно перемешал, чтобы она пропиталась ароматным растопленным салом. С горячей полентой он вышел во двор, сел на скамейку у двери и, положив доску на колени, пристроил на ней сковородку, которая еще постреливала капельками растопленного сала и, остывая, шипела. Запах свежескошенной травы, падавшей под блестящими лезвиями остро отточенных кос, и аромат поленты с жареным салом, смешиваясь, доставляли ему особое удовольствие, и, отправляя в рот ложку за ложкой, он чувствовал себя совершенно счастливым.
Но, увы, через минуту сковорода была пуста. Когда жив был отец, на завтрак доставался и стаканчик разбавленного водой вина, но теперь вино для них было роскошью, и приходилось сдабривать воду из колодца каплями уксуса. Запив поленту стаканом воды, Чезаре почувствовал, что сыт и доволен. Когда он вернулся в дом, колокола пробили пять. Джузеппина еще спала. Он подошел к ее постели и слегка тронул сестру за плечо.
– Я ухожу, – сказал он.
Девушка раскрыла глаза, такие же темные и нежные, как у матери, и приподнялась на локте. Длинные черные волосы обрамляли ее прелестное лицо, мягкие губы улыбались, словно извиняясь, что она спала дольше, чем обычно.
– Увидимся вечером, – проговорила она нежным голосом, слегка охрипшим спросонья.
Глядя на свою хрупкую, беззащитную сестру, Чезаре всегда ощущал себя сильным и решительным, настоящим мужчиной. Ему хотелось обнять ее, чтобы передать девочке немного своей силы и уверенности, но в их семье это было не принято. Они любили друг друга нежно, но это никак не выражалось жестом или словом.
Простившись с сестрой, Чезаре вышел и закрыл за собой дверь кухни. Во дворе он обогнул низкую изгородь из бузины, за которой тянулся огород, и прошел в деревянный сортир, сколоченный из старых прогнивших досок. Жирные радужные мухи ползали здесь по дощатым стенкам и жужжали в воздухе, наполненном вонью, но все в доме к этому привыкли. Частенько, сидя здесь, Чезаре думал, как хорошо бы разбогатеть, а верхом благополучия для него, мальчика, было владеть домом и конюшней. И первым делом он избавил бы Джузеппину от тяжелого домашнего труда, а мать – от каторги в прачечной.
Блестящая назойливая муха села на тыльную сторону его левой руки. Молниеносным движением он поймал ее правой рукой и швырнул о стенку. Это был добрый знак, что-то вроде удачного гадания, и когда Чезаре, выйдя на улицу, вдохнул свежий воздух, аромат полей показался ему еще приятней и сладостней.
Солнце встало, и все было залито ярким светом. Чезаре снял с себя тяжелые кованые башмаки, связал их вместе шнурками и перекинул через плечо. Башмаки еще крепкие, и не стоило трепать их каждый день по дороге; лучше босые ноги, которые никогда не изнашиваются. Чтобы быть на работе к семи, ему приходилось шагать по два часа до фабрики фонографов, где он и работал. Чезаре платили лиру и двадцать чентезимо в день, и это было неплохо – ребята его возраста зарабатывали всего лиру. Но он был ловок и силен и никогда не уставал, орудуя молотком.
Через скрытый в бузине лаз Чезаре забрался в огород, сорвал три крупных красных помидора и сунул за пазуху. А по дороге зашел в булочную и купил на пять чентезимо желтого хлеба, еще горячего, прямо из печки. Остановился на обочине, вынул из кармана большой клетчатый платок и завернул в него хлеб и помидоры.
– Спешим?.. – окликнул его идущий навстречу парень с курчавой густой шевелюрой, получивший прозвище Риччо – Кудрявый.
Чезаре махнул ему рукой в знак приветствия. Риччо был его самый близкий друг, товарищ по играм и по работе. У него был такой же узелок и башмаки через плечо, которые болтались при ходьбе. Риччо было уже шестнадцать, но год разницы ничего не значил – Чезаре был крепок и высок для своего возраста, и темный пушок уже оттенял его верхнюю губу. Он давно положил глаз на отцовскую бритву и уже несколько месяцев пробовал бриться.
Два друга зашагали бок о бок по дороге, которая вела к фабрике. Солнце начинало припекать их затылки. Чезаре взглянул на небо и выругался:
– Черт возьми, сегодня опять не будет дождя.
– Какая тебе разница, будет дождь или нет? – хмыкнул Риччо. У него был разочарованный и слегка насмешливый вид, как у человека, давно все познавшего. Подхватив пальцами ноги дорожный камешек, он зашвырнул его в канаву, почти не сбившись со спорого шага. Они переговаривались, но каждый думал о своем.
– Не помешало бы днем хорошей грозы.
– Ну да, твои плантации лучше зазеленеют.
– Почему тебе нет ни до чего дела? – возмутился Чезаре. – Неужели тебя ничего не волнует?
– Не-а. У меня уже было все.
Глаза Риччо блестели. Всем своим видом он давал другу понять, что с ним приключилось нечто из ряда вон выходящее.
– И что же такое у тебя было? – усмехнулся Чезаре, зная, что рано или поздно тот все равно не выдержит и расскажет.
Они шли мимо остерии. В кухне уже работали, и вокруг разносился аппетитный запах жареного мяса с луком. Гарсон подметал утрамбованную землю под навесом из вьющихся растений, вокруг которого кружились ласточки. Чезаре с грустью посмотрел на мраморные столики остерии. Однажды он был тут с отцом, тогда еще сильным и крепким, как дуб, пил легкое вино и шипучую сельтерскую воду из сифона, и это воспоминание осталось в нем навсегда.
Шагая рядом, Риччо немного помедлил, потом, ухмыльнувшись, выпалил:
– Вчера я заделал Миранду.
Чезаре не знал, верить ему или не верить, но это признание друга задело его. Миранда, дочь трактирщика, жила на виа Ветраски и была известна своей беспутностью. В гостинице на виа Ветраски, улице, которая пользовалась дурной славой в квартале, ребята нередко видели мужчин и женщин, которые выпивали и лапали друг друга, бесстыдно ругаясь и хохоча. Миранда исполняла там дьявольский танец – канкан, нечто волнующе-непристойное, когда при каждом движении ноги из-под юбки мелькали ее белые ляжки, обтянутые черными чулками с цветными подвязками, и даже видны были кружевные трусики на крутых ягодицах. Все это вызывало у зрителей взрывы восторга и бурные, беспорядочные аплодисменты.
– Ври больше!.. – засомневался Чезаре.
– Не веришь?
– Конечно, не верю, – сказал Чезаре, раздираемый тем не менее любопытством.
– Клянусь тебе.
Риччо остановился и, обернувшись к другу, поднес два скрещенных указательных пальца к губам.
– Клянусь! – торжественно повторил он. – Миранда зазвала меня к себе домой, раздела догола и тут же сама разделась. Я обалдел и ничего не соображал, а она легла под меня и говорит: «Давай, давай, парень!..»
– А ты? – Чезаре покраснел как рак, слушая этот рассказ.
– Ну я и «давал», – сказал тот. – А потом меня будто током ударило, так всего затрясло, что в глазах потемнело.
– И хорошо было?
– Еще как! Будто умираешь и вновь рождаешься, – ответил Риччо. – Но ты еще слишком мал, чтобы это понять.
Он вскинул голову и зашагал вразвалочку по дороге, как взрослый, все познавший на свете мужчина.
Чезаре был потрясен этим рассказом друга. Сердце его колотилось, лицо вспотело. Перед глазами его, как в волшебной игре зеркал, появлялись и исчезали то зовущие губы, то затуманенные лаской глаза, то голые бедра Миранды – все это вдруг с такой силой овладело им, что он шел, ничего не видя, словно слепой. А мысль, что и он мог бы проделать все это с Мирандой, приводила его в содрогание.
– Что с тобой? Ты чего такой странный? – дернул Риччо его за рукав. – О чем ты думаешь?
– Да отвяжись! Ни о чем, – огрызнулся Чезаре. – Пошел ты к черту со своей Мирандой!..
Риччо знал, что бесполезно выпытывать тайные мысли друга. Если Чезаре не хочет, от него ничего не добьешься. Его друг хоть и был моложе, но характер имел твердый и в любом споре мог постоять за себя.
– Ладно, пошли, – сказал он, прибавляя шагу. – А то еще опоздаем на работу.
По дороге к ним присоединялись другие, такие же, как они, ребята, молодые парни и зрелые мужчины. Все они направлялись туда же, на фабрику фонографов в Опере, деревушке к югу от Милана. Следовало поторапливаться, и все они зашагали быстрее, не разговаривая и не глядя по сторонам. Почти все шли босиком, перекинув башмаки через плечо.
Вскоре за их спинами послышался рокот мотора, который приближался, сопровождаемый облаком пыли. Четырехместный «Фиат» инженера Марио Гальбиати, хозяина фабрики, обогнал их, дав длинный гудок, и этот шумный маневр вызвал восхищение рабочих, которые подались в сторону скорее из уважения, чем из страха быть сбитыми.
Никто не испытывал зависти или досады: это было в порядке вещей, что хозяин разъезжает на автомобиле, а рабочие идут пешком с башмаками через плечо. И только Чезаре Больдрани, глядя вслед удаляющейся машине, не в первый раз уже представил себя за рулем в кожаном шлеме, в больших очках, в перчатках, плотно обтягивающих руку, и дал себе слово добиться этого. А слово свое этот парень умел держать.
Фабрика, представлявшая собой низкое и длинное строение кирпичного цвета, с матовыми квадратными стеклами, окруженное грязно-серой стеной, была уже в трех шагах. Выскочивший навстречу хозяину сторож торопливо и почтительно распахнул ворота, но, как только машина проехала, ворота почему-то закрылись и не открылись, даже когда рабочие подошли.
– Что это за новости? – сказал один из них, в то время как все удивленно остановились.
– По-моему, это не предвещает ничего хорошего, – добавил другой, покачивая головой.
– Пойду узнаю, в чем дело, – выступил вперед пожилой бригадир.
Он постучал в маленькую дверцу, вделанную в створ больших ворот, и сторож открыл. Бригадир исчез за воротами, остальные в тревоге ждали. Вскоре он вернулся вместе с хозяином, лица у обоих были мрачны.
– У меня для вас скверные новости, – объявил Гальбиати, в то время как все глаза были прикованы к нему. – Дела наши плохи. Вы сами знаете, что последнее время у нас мало заказов.
Это сообщение, сделанное твердым голосом, не было началом переговоров или приглашением к дискуссии. Для кого-то оно означало приговор, и потому было встречено угрюмым молчанием.
– Я понимаю, – продолжал хозяин, – вы ждете объяснений, и они будут сейчас. Дело в том, что наши клиенты не берут больше фонографов с валиком, которые мы производим. Все хотят фонографы с диском. Их сконструировал Пате, и они имеют на рынке бешеный успех. Людей привлекает новизна, и они не замечают, что наши валики воспроизводят голос лучше, чем диски. К тому же наши аппараты дешевле. Пройдет какой-нибудь год, и с дисками будет покончено. У диска нет будущего. Однако пока что я должен уволить десятерых из вас.
Легкий ропот пробежал по группе застывших в ожидании рабочих.
– Если мы не уменьшим расходы, фабрика закроется – а это конец для всех. Сокращение мне тоже не по душе, но другого выхода нет. Могу сказать вам: это временно. Осенью, когда придут новые заказы, вы вернетесь на свои места.
Выполнив свой долг, хозяин повернулся и ушел на фабрику. Остался бригадир с листком в руках.
– Сейчас я начну читать список уволенных. Его составил не я. А уж кому выпало, тому выпало, – заявил он, снимая с себя всякую ответственность.
Рабочие с поникшими плечами походили на группу военнопленных, ожидавших расстрела каждого десятого.
– Джованни Брамбилла.
Мужчина лет пятидесяти сделал шаг вперед. У него было десять детей, и только двое старших работали поденщиками.
– Артуро Банфи.
Сухощавый, с кривыми ногами, он всего лишь два года назад женился, и жена его ждала второго ребенка. Он тоже безропотно сделал шаг вперед. Бригадиру не надо было отрывать глаза от листка, чтобы узнать человека, к которому относилось имя, – о каждом он знал всю подноготную.
– Чезаре Больдрани, – назвал он.
Парень выскочил из группы как ошпаренный.
– Это свинство! – закричал он, швыряя на землю узелок с хлебом и помидорами, и встал перед бригадиром, словно боец, готовый к схватке.
– Хозяин решил так, чтобы спасти фабрику, – бригадир посмотрел на него с отеческим сочувствием. – Никто не протестует, даже те, кто содержит семью.
– А я говорю, что это свинство! – воскликнул Чезаре, не двигаясь. Он не стал добавлять, что и он, хоть и подросток, подмастерье, но тоже должен содержать семью.
– Отойди в сторону, – сказал бригадир, заглядывая в список, чтобы снова продолжить выкликать имена.
Чезаре молча нагнулся, подобрал свой узелок и ушел с площадки. Удаляясь, он услышал, как выкликнули Альдо Роббьяти – Риччо тоже уволили.
– Ну ладно, чего там! Пошли домой, – попытался успокоить своего друга Риччо, догнав его.
– Катись к своей Миранде, – крикнул в ответ Чезаре и бросился в сторону, движимый яростью, которая кипела у него внутри.
Пробежав несколько шагов, он обернулся, чтобы посмотреть на других уволенных, которые стояли в ожидании, что им заплатят за отработанные дни. Издалека нельзя было различить знакомых людей – все они казались сплошной темной массой на пыльной площади. Ему лично возмещение не полагалось – в начале недели он получил шесть лир аванса. Он снова пустился бежать что есть духу, пока не свалился в изнеможении в душистую траву и впал под палящим июньским солнцем в тяжелое забытье.
Когда он проснулся, было около полудня. Он сел, развязал свой узелок в красно-синюю клетку и осторожно развернул его. Помидоры раздавились и промочили хлеб, но это были пустяки по сравнению со спазмами в голодном желудке, и он съел все с жадностью голодного волка. Наевшись, он подумал о матери, о том, как она огорчится, узнав, что он потерял работу. Ярость его утихла, но сознание несправедливости всего происшедшего не оставляло его. Как ни пытался, он не находил убедительного оправдания решению хозяина.
Разве справедливо, чтобы какие-то диски, появившиеся вместо валиков, обрекали его семью на голод?
Задавая себе этот вопрос, он вернулся назад к фабрике. Обошел вокруг ее низкого кирпичного здания, прислушиваясь к ритмичным ударам молота, которым расплющивали металл для фонографов, заглянул в мутные грязные окна, за которыми кипела работа. Другие там, за ее стенами, надрывались от тяжелого труда, но вечером они принесут домой заработанные деньги, в то время как ему грозила полная нищета. Он обещал матери купить вечером хлеба, но в кармане у него не было ни гроша.
– Ты что, надеешься, что, если будешь торчать здесь, тебя возьмут обратно? – увидев Чезаре у ворот, сказал ему сторож. – Шел бы ты лучше, парень, домой.
Это был дельный совет, но дома ему нечего было делать.
– Пойду когда захочу, – отрезал Чезаре. – Улица для всех. Ты здесь не хозяин.
Ему хотелось отстоять хоть это свое право – быть там, где он хочет, пусть в этом и не было никакого толку.
– Не отчаивайся, не думай, что это конец, – сказал ему сторож дружеским тоном. – Ты еще молодой, у тебя нет семьи. А ведь сегодня хозяин отправит домой еще десять рабочих, у которых жены и дети.