Текст книги "Я никогда и нигде не умру"
Автор книги: Этти Хиллесум
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
2 часа пополудни. Неожиданно при составлении каталога в библиотеке S. мне в руки попал «Часослов» Рильке. Как бы парадоксально это ни прозвучало, я все же скажу: S. лечит людей тем, что учит их принимать страдания.
Среда [17 декабря 1941], вечером. Рут[30]30
Дочь Шпира.
[Закрыть] получает подарки от восторженных театралов маленького провинциального немецкого городка, а Герта, работая в книжном киоске лондонского парка, – от проституток. Белокурой опереточной звезде 22 года, а меланхоличной темноволосой девушке 25, и вторая – будущая «мать» первой. Настоящая же мать «обручена» с 25-летним молодым человеком, хотя ей самой уже 50. А бывший муж, отец и будущий супруг живет в двух маленьких комнатах в Амстердаме, читает Библию, должен каждый день бриться и, как плодами в роскошном фруктовом саду, к которым ему стоит лишь протянуть свои жадные лапы, окружен множеством женских бюстов. При этом «русская секретарша» пытается из всего перечисленного создать ясную картину. Растет дружба, все глубже уходящая своими корнями в ее беспокойное сердце. Она продолжает говорить ему «вы», но, возможно, она держит дистанцию ради сохранения представления о целом. Давно рассеявшись, обрело «здравый смысл» безумное, страстное желание «раствориться» в нем. Желание «раствориться» в человеке вообще ушло из моей жизни. Быть может, осталось желание «посвятить себя» Богу или Стиху.
Огромный череп человечества. Могучий мозг и большое сердце. Все мысли, в том числе и самые противоречивые, происходят из этого единственного мозга – мозга человечества, всего человечества. Я воспринимаю его как одно большое целое, и наверное поэтому во мне, порой вопреки всем противоречиям, – сильное чувство гармонии и мира. Нужно познать все мысли и пропустить через себя все эмоции, чтобы познать все, что было задумано в этом необъятном черепе, что прошло через большое сердце.
Стало быть, жизнь – это переход от одного спасительного момента к следующему.
Мне свое спасение, пожалуй, придется – подобно мужчине, который в случае острой необходимости ищет его, как принято говорить, у «шлюхи», – часто искать в куске плохой прозы, поскольку иногда так жаждешь избавления, что готов на что угодно.
Понедельник [22 декабря 1941], 5 часов вечера. Его интимные жесты в общении с женщинами мне известны, хотела бы еще знать, каковы они, когда он общается с Богом. Он молится каждый вечер. Опускается ли он на колени в маленькой комнате? Прячет ли тяжелую голову в своих больших, добрых руках? И что он при этом говорит? И становится на колени до того, как вынимает свою вставную челюсть, или после? Однажды в Арнеме: «Я как-нибудь покажу вам, как я выгляжу без зубов. Тогда я такой старый, умудренный».
«О девочке, которая не могла стать на колени». Сегодня, в серых утренних сумерках, в приступе внутреннего разлада я бросилась на колени между разобранной постелью Хана и его пишущей машинкой. Сгорбилась и лбом – в пол. Жест, которым я хотела добиться покоя. А когда увидела, что вошедший Хан с удивлением наблюдает эту сцену, сказала, что искала пуговицу. Но это была неправда. Тидэман, коренастая рыжеволосая 35-летняя женщина, однажды вечером сказала своим ясным голосом: «Видишь ли, я в этом как ребенок. Когда у меня трудности, я опускаюсь на колени посреди комнаты и спрашиваю Господа, что мне делать». Целуется она как подросток, S. однажды показал мне, как именно. Но в своем отношении к Богу она зрелый, уверенный человек.
Многие люди слишком зажаты, слишком ограничены в своих представлениях и, оставаясь такими, воспитывают своих детей. Поэтому у детей так мало свободы действия. В нашей семье было как раз наоборот. Моих родителей, по-видимому, так сильно одолевали бесконечные, постоянно увеличивающиеся в своей массе жизненные трудности, что они никогда не были в состоянии сделать какой-либо осознанный выбор. Они дали своим детям полную свободу, но при этом не смогли дать точки опоры, потому что у них самих никогда ее не было. Они ничем не могли способствовать нашему формированию, потому что не нашли формы для себя.
И я опять все более и более четко осознаю нашу миссию: дать их бедным, блуждающим, так и не сформировавшимся, не нашедшим точки опоры талантам возможность расти, зреть и находить форму в нас.
Как реакция на отсутствие формы, которое у них не широта натуры, а всего лишь неряшливость, неуверенность, так сказать, неорганизованность, во мне возникает частое, но в последнее время, может быть, уже не такое судорожное стремление к единству, к системе. Но единство хорошо только тогда, когда оно содержит в себе все контрасты, все иррациональные моменты, а иначе из этого снова получатся лишь угнетающие нашу жизнь суета и инертность.
30 декабря 1941 года, вторник, 10 часов утра. В момент пробуждения в Девентере я почувствовала, как угловато и плотно врастаю в ледяное утро.
Несколько коротких записей. Просто чтобы при свете хорошо знакомой лампы немного побыть в гостях у самой себя. Некоторые будничные дела. Я заметила, что мне лучше всего вставать рано. И как всегда, холодная вода кажется мне чуть ли не геройством. Ведь фактически я здорова, главное для меня – это душевное равновесие, тогда все остальное функционирует само по себе. Благодаря куриным бедрышкам завтрак был торжественно приподнятым. Дорогая моя мамушка[31]31
Этти пишет слово «мамушка» по-русски, кириллицей.
[Закрыть], всю свою любовь она обращает в куриные бедрышки и крутые яйца.
Поезд в Девентер. Когда вижу вокруг себя много лиц, мне хочется писать роман. Абеляр и Элоиза. Мирный и немного грустный пейзаж, я смотрела в окно, и мне казалось, будто я еду через свою собственную душу. Пейзаж души. Часто бывает, что внешнее предстает передо мной как отражение внутреннего. В четверг днем гуляла вдоль Эйссела. Сияющее, светлое раздолье. И снова чувство, что бреду сквозь собственную душу. Сказано несколько вычурно. Лучше молчи.
Мама. Внезапная волна любви и сочувствия унесла всю мою незначительную раздраженность. Через пять минут она, естественно, опять вернулась. Но потом, днем, и вечером вновь чувство: наверное, придет время, когда ты будешь очень старой, и тогда я побуду с тобой и помогу разобраться во всем, что таится внутри тебя, помогу избавиться от твоего непокоя, ибо постепенно начинаю познавать тебя.
Мама, сказавшая в какой-то момент: «Да, вообще, я религиозна». Несколько дней назад, стоя у плиты, примерно то же самое повторила тетя Пит: «В общем-то, я религиозна». Это «в общем-то» доставляет им много хлопот. Научить бы людей пропускать это словосочетание, чтобы у них появилось мужество отстаивать свои самые сокровенные чувства. Что они этим «в общем-то» имеют в виду?
Я благодарна, не подобрать слов, чтобы выразить, как сильно я благодарна за то, что в лучшую пору его жизни могу быть рядом с ним. «Благодарна» – не совсем то слово.
Среда, 31 декабря 1941 года, 8 часов вечера. Пульмонолог, осматривавший его широкую грудную клетку, все время усмехался. На каждый вопрос о кашле, мокроте или бог знает о чем еще S. постоянно отвечал: «К сожалению, ничем не могу быть вам полезен». Первое, что он сказал, выйдя из кабинета, было: «Мне надо срочно ехать в Давос». Я настаивала на том, что в таком случае он должен взять с собой весь гарем. «Да, Швейцария будет мне благодарна». На улице я не переставала подсмеиваться над ним. А он, угрожающе: «Подождем до пятницы, когда будет готов рентгеновский снимок». С большим трудом мы на тележке купили три лимона, заплатив за каждый десять центов вместо обычных семи. После этого нам вдруг сильно захотелось торта со взбитыми сливками. А потом мы опять брели по улицам, я в казацкой шапке набекрень, каким-то сложным образом повиснув на его руке, и он, со своим смешным беретиком на седой голове. Престранная «любовная парочка».
И вот уже почти 8.30. Последний вечер года, ставшего для меня богатейшим, плодотворнейшим, да и самым счастливым из всех минувших лет. Если бы я должна была охарактеризовать его одним-единственным словом, это слово должно было бы звучать так: большое осознание. Этот год начался 3 февраля, когда я робко позвонила в дверь на улице Курбе, 27, и жуткий мужик с антенной на голове рассматривал мои руки. Осознание! И благодаря ему – освобождение глубоко заложенных во мне сил. Раньше я тоже принадлежала к тем, кто временами думает: «да, в общем-то, я религиозна». Или что-то в этом духе. Теперь же, иногда даже холодной зимней ночью, мне вдруг необходимо, прямо возле кровати опустившись на колени, вслушаться в себя. Быть ведомой не тем, что подступает снаружи, а тем, что поднимается изнутри. Знаю, это только начало. Но начало уже не колеблющееся, а с прочным фундаментом.
Уже 8.30, газовая плита, желтые и красные тюльпаны, ни с того ни с сего шоколадная конфета от тети Хэс[32]32
Хэс Вегериф, сестра Хана.
[Закрыть] и все еще лежащие подле марокканской девочки и Пушкина три сосновые шишки с луга Ларена. Чувствую себя так «привычно», так совершенно привычно и приятно, как чувствует себя обычный человек, без всех этих страшно глубоких, угнетающих мыслей. Словом, совсем нормальный человек, но вместе с тем полный жизни и глубины, но глубины, ощущаемой как что-то «привычное». Кроме того, упоминания еще заслуживает предусмотренный для сегодняшнего вечера салат из лосося. Теперь я займусь чаем, тетя Хэс вяжет жилет, папа Хан возится с фотоаппаратом, а почему бы и нет; нахожусь я в этих четырех стенах или в других, что это решает? Главное ведь в другом. И я надеюсь сегодня вечером еще немножко продвинуться в Юнге.
7 января 1942 года, среда, 8 часов вечера. Сегодня днем, около занесенного снегом канала, после этой неожиданной сцены в Еврейском совете: «Я значительно меньше уверен в безупречности своих знаний, чем в своих человеческих качествах».
И позже, когда мы держались за петли 24-го трамвая: «Хорошо, что вы были при этом. Вы всегда вдохновляете меня, потому что вы всему так сильно сопереживаете, а я, можно сказать, вообще-то „человек сцены“».
Во мне есть какая-то внутренняя потребность либо что-то выразить остроумно и очень метко, либо вообще ничего не говорить. Я не берусь за описание всяких неожиданных, смешных случаев, потому что даже самой себе боюсь показаться «безвкусной». Но сейчас я все же заставлю себя описать сегодняшнее происшествие, описать совсем просто, упомянув лишь голые факты. Хотя вряд ли возможны голые факты в том, что касается S., так как все, что исходит от него, всегда так необычно. Итак: в 4.30 он должен был быть в Еврейском совете. Большого восторга этот поход в нем не вызывал. Анкеты, источники доходов, «эмиграционный номер», гестапо и прочие веселые вещи. За столом – молодой человек. Чувственное, тонкое, умное лицо. «Русская секретарша» нагловатым образом ходит по пятам за S., потому что он якобы плохо слышит, но фактически только для того, чтобы присутствовать при всем этом. На сей раз оно того стоило. После мирной, приятной беседы между S. и добродушным, действительно очень учтивым молодым человеком вдруг появляется небольшого роста мужичок, который с восторгом обращается к S.: «Добрый день, господин S.». S. взглянул на человека с восхитительной мефистофелевой головой на небольшом теле и, не узнав его, сказал наугад: «А, вы как-то приходили на мои занятия».
Что-то в этом роде, мне кажется, может произойти с ним в любой точке Европы. Когда мы вместе идем по улице, через каждую пару шагов кто-нибудь подходит к нему с распростертыми объятиями, и тогда S. сразу же говорит: «А, вы были моим пациентом». Но этот человек, с его острым, саркастическим, дьявольским лицом, так сильно контрастирующим с чувственным, мягким лицом молодого человека, на самом деле никогда не был на его занятиях, а знал S. через семью Нэтэ и с величайшим удовольствием пришел бы когда-нибудь как пациент. И это резкое лицо говорит нежному лицу: «Остерегайся господина S., он может все о тебе узнать по твоим рукам». Молодой человек тут же кладет свою открытую правую лапу на стол. S., располагая временем, идет на это. Вообще, очень трудно описать, что произошло дальше, потому что, когда S. говорит, например, «это стол», и кто-то другой тоже говорит «это стол», то получаются два совершенно разных стола. Что бы он ни говорил о самых простых вещах, это звучит очень впечатляюще, значительно, я бы сказала, звучит весомей, чем когда то же самое говорит кто-то другой. Не то чтобы он при этом как-то важничал, а просто у него все исходит из более глубинных, более сильных человеческих источников, чем у большинства других людей. И в своей работе, дабы проникнуть в человеческую сущность, он никогда не ищет ничего сенсационного, а только глубоко человеческое. И при этом все, что он делает, – всегда сенсационно.
Итак, назад в голый кабинет Еврейского совета. Чувствительный молодой человек держит свою руку под любопытным взглядом Мефистофеля, и S. с первых же слов устанавливает с ним крепкий человеческий контакт. Не следует забывать, что мы пришли для выяснения вопроса о состоянии нашего имущества. Я не смогу очень точно повторить все, что S. говорил, но помню, он сказал: «Работа, которую вы здесь исполняете, хотя вы и делаете ее добросовестно, противоречит вашей натуре». А потом себе под нос: «Этот молодой человек интроверт». Нет, это все-таки слишком трудно описать. Подыгрывая, как усердная школьница, я добавила: «В нем есть что-то женственное, чувственное». Похоже, этот молодой человек обладал непроявившимися ввиду недостающей ему веры в себя способностями. И еще S. сказал: «Если перед вами поставлена задача, вы с ней очень хорошо справляетесь, но, когда выбор нужно делать самому – вы теряетесь» и т. д. и т. п. В результате ошарашенный и окончательно смущенный молодой человек сказал: «Но, господин S., то, что вы мне здесь сообщили за две минуты, в точности показал тест, который я недавно прошел». И тут же договорился о консультации и надавал тысячу советов по поводу заполнения анкет.
Да, мне совершенно не удается передать комичность курьезных сцен. Позже, стоя у заснеженного канала, мы, как шаловливые школьники, давились от смеха из-за неожиданно гротескного исхода этого бюрократического дела: назначенная консультация и служащий, который от внезапной расположенности к нам вытащил бы нас из петли закона, если бы только мог.
11 января [1942], 11.30 вечера. Я рада, что с утра в неубранной кухне меня будет ждать гора немытой посуды. Своего рода наказание. Понимаю, почему монахи в грубых рясах становятся на колени на холодные камни. Надо очень серьезно задуматься над этими вещами. Сегодня вечером мне снова немного грустно. Но ведь я сама захотела этих объятий. Милый мой. При этом он как раз намеревался ввиду ожидающего его через несколько недель гестапо вести целомудренный образ жизни. Выражаясь простодушно, хотел излучать лишь добро и таким образом притянуть к себе из космоса добрых духов. Почему бы и не поверить во что-то такое. И тут пришла эта дикая «киргизка» и разбила все его чистые мечты. Я спросила, не будет ли он позже, вспоминая сегодняшний день, раскаиваться. «Нет, – сказал он, – я никогда ни о чем не жалею. Это было прекрасно, и к тому же показало, что даже сейчас во мне есть еще что-то „земное“. Для меня физическая близость всегда проистекает из „духовной“, и поэтому – все хорошо». И что при этом чувствую я? Опять же печаль. Я сознаю, что все чувства, которые к кому-то испытываю, не могу выразить в объятии. И отсюда ощущение, что именно в момент объятий он ускользает от меня. Лучше видеть его рот на расстоянии и томиться по нему, чем чувствовать на своем. В очень редкие моменты я бываю от этого по-своему счастлива, чтобы однажды все-таки использовать это громкое слово. Сегодня ночью просто от тоски лягу спать с Ханом. Все так сумбурно.
Вот теперь я наконец знаю: он молится после того, как вынимает свои искусственные зубы. В общем, логично. Сначала надо свести счеты со всеми мирскими делами.
Похоже, у меня период расцвета. Как утверждает S., я выгляжу прекрасно, и он радуется этому вместе со мной. Сравнивая этот год с прошедшим (с двухчасовым дневным сном и ежемесячным фунтом аспирина), можно сказать, что я была тяжело больна. Помню, все было действительно ужасно. Сегодня вечером еще раз полистала эту тетрадь, ставшую для меня чем-то вроде «классической литературы». Какими же далекими кажутся мне былые проблемы. Поиск близости с Богом, и по вечерам у окна – благодарение ему. В моем внутреннем царстве – мир и покой. Это был действительно тяжелый путь. Сейчас все кажется таким простым и само собой разумеющимся. Меня неделями преследует одна фраза: «Надо иметь мужество произнести то, о чем думаешь». Произнести имя Бога. Сейчас, в этот момент – вялая, уставшая, печальная и не вполне удовлетворенная собой – я ощущаю это не так остро, но все равно это не покидает меня. Сегодня вечером, наверное, разговора с Богом не будет, хотя меня тянет к холодным камням, размышлениям, к серьезности. К серьезности по отношению к телесным вещам. Но мой темперамент идет своей собственной дорогой и не находит гармонии с душой. И все же, несмотря на то, что все меньше верю, что для моего тела и моей души возможен один-единственный мужчина, я думаю, что в этих вещах во мне тоже есть потребность в гармонии. Все-таки мне сейчас не так тяжело, как раньше. Я уже не падаю так глубоко. В самой подавленности уже заключен подъем. Раньше я думала, что всю свою жизнь проведу в тоске, а теперь знаю, что и эти моменты тоже принадлежат моему жизненному ритму, и это хорошо. Во мне есть вера, большая вера, и в себя тоже. Я доверяю той серьезности, что есть во мне, и постепенно осознаю, что могу сама управлять своей жизнью. Бывают моменты, большей частью, когда я одна, в которые чувствую к нему глубокую и благодарную любовь: ты так мне близок, что я хотела бы делить с тобой твои ночи. И это – вершина моего к нему отношения. При этом вполне возможно, что в действительности такая ночь могла бы стать катастрофой. Не зияет ли здесь странная пропасть?
А теперь – спокойной ночи, а то от сонливости я начинаю много болтать. Завтра с утра – немытая посуда!
И все-таки: я не хочу физической близости с ним, хотя порой бываю безумно влюблена. Можно ли на основании этого сказать, что я его так глубоко, чуть ли не «космически» люблю, как физически любить вряд ли возможно?
Тидэ и я, хотя мы такие разные, – самые близкие ему люди. Мы должны очень беречь друг друга. Когда сегодня днем, провожая, Тидэ поцеловала нас обоих, между нами тремя на мгновение возникла странная интимность. Ну, когда ж ты наконец-то отправишься в постель?
19 февраля 1942 года, четверг, 2 часа пополудни. Сильнейшее впечатление сегодняшнего дня – большие, лиловые, замерзшие руки Яна Бола. Снова кто-то замучен до смерти. На сей раз это был тихий молодой человек из «Культуры»[33]33
Книжный магазин, специализировавшийся на распространении коммунистических публикаций.
[Закрыть]. Помню, он играл на мандолине, встречался с одной милой девушкой, ставшей потом его женой, и у них родился ребенок. «Изверги», – сказал Ян в переполненном университетском коридоре. Они искалечили его. Как и Яна Ромейна, и Тилроя, и еще многих преподавателей – пожилых, слабых людей. В том самом месте, в Велюве, где раньше в гостеприимном пансионате они проводили летние каникулы, теперь их держат в насквозь продуваемых бараках. Они даже не смеют носить собственные пижамы, не смеют иметь при себе свои вещи, – рассказывала в университетском кафе Алейда Схот. Их хотят совершенно раздавить, довести до ощущения собственной неполноценности. Морально люди достаточно сильны, но здоровье у большинства из них подорвано. Говорят, Пос живет в монастыре в Харене и пишет книгу. Сегодня утром на лекции было так мрачно. Но был и просвет. Короткий, случайный разговор с Яном Болом на трамвайной остановке в холодном узком переулке Лангебрюг. «Что это в людях такое, что они стремятся к уничтожению других?» – с горечью спросил Ян. Я: «Люди, да, люди. Но подумай, ты ведь тоже один из них». И, вопреки моему ожиданию, он, упрямый, ворчливый Ян, он согласился. «И низость других в нас тоже есть», – продолжала я дальше. «Я не вижу, действительно не вижу никакого иного выхода, кроме как заглянуть в собственное нутро и с корнем вырвать из него все плохое. Я больше не верю в то, что мы сможем что-либо улучшить в этом мире, пока сами не станем лучше. Мне кажется, что единственный урок этой войны – это необходимость поиска зла в самом себе». Ян как никогда соглашался со мной, он был открытым и вместо своего обычного проповедования твердокаменных социальных теорий задавался вопросами. Он сказал: «Это так мелко, предавшись жажде мести, настраивать на это всю свою жизнь, что в результате ничего нам не даст». Мы стояли на холоде и ждали трамвая. Ян с его большими, лиловыми, замерзшими руками и зубной болью. И мы не декларировали никаких теорий. Наши учителя арестованы, друг Яна убит, и можно еще много чего добавить, но мы говорили друг другу: «Месть – это слишком мелко». Для сегодняшнего дня – это в самом деле просвет.
Сейчас немного поспать, а потом заняться подругой Рильке[34]34
Имеется в виду немецкая поэтесса Ильза Блюменталь, чья переписка с Рильке была опубликована в 1935 году.
[Закрыть]. Все продолжается, почему нет! Нужно было бы регулярней писать в этой тетради, но не хватает времени.
25 февраля [1942], среда. Сейчас 7.30 утра. Я подстригла ногти, выпила чашку настоящего какао и съела ломоть хлеба с медом, все это, так сказать, с воодушевлением. Наугад открыла Библию, но в этот момент она не дала мне никакого ответа. Собственно говоря, это и неплохо, поскольку нет никаких вопросов, а только большая вера и благодарность за то, что жизнь прекрасна. И посему этот момент можно считать историческим: не потому, что именно сейчас я должна идти с S. в гестапо, а потому, что, несмотря на этот факт, нахожу жизнь прекрасной.
27 февраля [1942], пятница, 10 часов утра. Человек сам создает свою судьбу. Это высказывание кажется мне поверхностным. Но вот как внутренне к этой судьбе относиться, человек действительно решает сам. Нельзя постичь чужую жизнь, зная только о ее внешних проявлениях. Чтобы познать жизнь другого человека, надо знать его мечты, его отношение к близким, его настроения и его разочарования, его болезнь и его смерть.
Ранним утром в среду мы с большой группой людей стояли в помещении гестапо, и жизненные обстоятельства в этот момент были для всех нас одинаковыми. Мы все – и сидящие за столами, и те, кто пришел на допрос, – находились в одном месте. Но жизнь каждого была определена его внутренним отношением ко всему происходящему. Мне сразу бросился в глаза молодой человек, который носился туда-сюда с недовольным видом. Он никоим образом не скрывал своего недовольства, делал все так нервно, вымученно. Он постоянно искал предлог, чтобы только наорать на бедных евреев: «Руки – из карманов!» и т. п. На мой взгляд, он заслуживал сострадания больше, чем те, на кого он кричал. А их самих можно было жалеть настолько, насколько велик был их собственный страх. Когда подошла моя очередь, он вдруг заорал: «Что вы находите здесь смешного?» Мне хотелось ответить: «Кроме вас, ничего». Но из дипломатических соображений я решила промолчать. «Вы ведь беспрерывно смеетесь!» – продолжал он орать. И я, совершенно невинно: «Это бессознательно, это мое обычное лицо». Тогда он с миной, выражающей – я еще с тобой поговорю: «Не придуривайтесь. В-в-о-он отсюда!» Это, вероятно, был психологический момент, во время которого я должна была смертельно испугаться, но я быстро раскусила его маневр.
Мне вообще не страшно. Не оттого, что я очень смелая, а от чувства, что все еще имею дело с людьми, и хочу попытаться, насколько мне это удастся, понять ход мыслей каждого, от кого бы они ни исходили. И это был еще один исторический момент этого утра. Он состоял не в том, что я была обругана несчастным гестаповцем, а в том, что я не была этим возмущена, скорее я ему сочувствовала. Больше всего мне бы хотелось его спросить: «У тебя что, было несчастливое детство или, может, тебя бросила девушка?» Он выглядел нервным, измученным, впрочем, также по-настоящему неприятным и вялым. Мне очень захотелось тут же предложить ему психотерапию, поскольку я прекрасно понимала, что такие типы заслуживают сожаления лишь до тех пор, пока не могут причинить зла. Но если их спустить на человечество – становятся опасными для жизни. Преступна только система, использующая этих парней. И если речь идет об истреблении, то следует истреблять не самого человека, а зло, живущее в нем.
Кроме того, в это утро – необыкновенно сильное ощущение того, что я, вопреки всему горю и происходящей кругом несправедливости, не могу ненавидеть людей. И что все ужасающие, отвратительные события – не что-то далекое, полное таинственности и угрожающее нам снаружи, но находится вблизи нас и из нас, из людей, исходит. Поэтому оно кажется мне знакомым и не таким пугающим. Ужасающим является то, что выросшая над людьми система равным образом дьявольски поглощает и свои жертвы, и своих изобретателей. Возвышаясь и господствуя над нами, как построенные людьми огромные здания и башни, она может рухнуть и погрести нас.
12 марта 1942 года, четверг, 11.30 вечера. Это было неописуемо красиво. Макс, общая чашка кофе, плохие сигареты и наша, рука об руку, прогулка по затемненному городу. И еще – сам факт, что мы идем вдвоем. Посвященным в нашу историю эта встреча наверняка показалась бы в высшей степени странной, так как поводом для нее послужило то, что Макс хочет жениться и к тому же хочет услышать мое, смешно, именно мое мнение. И это было прекрасно: снова увидевшись с другом юности, отразиться с ним вместе в нашей зрелости. В начале вечера он сказал: «Не знаю что, но что-то в тебе изменилось. Думаю, теперь ты стала настоящей женщиной». А в конце: «Я бы не сказал, что ты изменилась к худшему, нет, твои черты, мимика такие же подвижные и выразительные, как прежде, но за всем этим стоит зрелость. Мне с тобой хорошо». Он посветил своим маленьким фонариком мне в лицо, засмеялся и, одобрительно кивнув, сказал: «Да, это ты». И прежде чем мы разошлись в разные стороны, наши щеки неуклюже и все же очень доверчиво коснулись друг друга. Было действительно неописуемо красиво. И пусть это прозвучит парадоксально, но, наверное, это было наше первое удавшееся свидание. Во время прогулки он вдруг сказал: «Я думаю, что спустя годы, быть может, мы сможем стать настоящими друзьями». Вот так ничто не пропадает. Люди возвращаются, а пока они годами не приходят, можно продолжать жить с ними внутренне.
8 марта я написала S.: «Прежде моя страстность была фактически не чем иным, как отчаянным цеплянием за… за что, собственно говоря? За что-то такое, за что физически зацепиться невозможно».
Когда-то это было тело мужчины, шедшего сегодня рядом со мной как брат, за которое я цеплялась с нечеловеческим отчаяньем. И хотя в прошлом мы буквально разрушили наши жизни, было радостно от сохранившегося доверительного, теплого общения, от проникновения в атмосферу друг друга и от не мучивших нас больше воспоминаний. Теперь-то можно совсем спокойно утверждать: да, под конец мы оба были совершенно истощены.
Но все-таки я узнала в нем прежнего Макса, когда он внезапно спросил: «У тебя в то время были отношения еще с кем-нибудь?» Я показала два пальца. А позже, когда я упомянула, что, возможно, выйду замуж за одного эмигранта, чтобы с ним вместе остаться в лагере, он поморщился. И при прощании сказал: «Ты ведь не сделаешь глупость? Мне так страшно, что ты погибнешь». И я в ответ: «Я никогда и нигде не погибну». Хотела еще что-то сказать, но мы уже слишком удалились друг от друга. Если живешь внутренней жизнью, то, наверное, нет большой разницы, находишься ты внутри или снаружи лагерных стен. Смогу ли я и дальше жить в соответствии с этими словами? Не будем строить больших иллюзий. Жизнь будет очень тяжелой. Думаю, недалеко то время, когда мы будем разлучены с теми, кто нам дорог. Надо уже быть внутренне к этому готовым.
Охотно прочла бы еще раз письма, которые в 19 лет писала Максу. Он сказал: «Я всегда гордился тобой, ждал от тебя толстых книг». Я: «Макс, ты торопишься? Они еще будут. Я умею писать, и мне есть что сказать. Но почему мы такие нетерпеливые?» Он: «Да, я знаю, ты умеешь писать. Время от времени я перечитываю твои письма. Ты действительно умеешь писать».
Утешает, что в этом разорванном мире все-таки еще возможны вот такие вещи. Предполагаю, что их может быть гораздо больше, чем мы сами себе в этом признаемся. Вновь встретить свою юношескую любовь, заглянуть, улыбаясь, в собственное прошлое и примириться с ним. Так и случилось. Сегодня вечером я задала тон, а Макс последовал ему, и это уже большой шаг вперед.
Теперь все уже не кажется случайностью, небольшой игрой, увлекательным приключением. Чувствуешь, есть «судьба», и в ней одно за другим следуют наполненные смыслом события. И когда при этом я думаю о том, как мы, повзрослевшие, растроганные собственным прошлым, шли вместе через темный город, шли с чувством, что мы друг другу еще многое бы рассказали, но оставляем это, наверное, на несколько лет, до нашего следующего свидания, меня охватывает чувство глубокой, истинной благодарности за то, что такое в жизни возможно. Сейчас почти 12, иду спать. Да, это было замечательно. В конце каждого дня у меня возникает потребность повторить: несмотря ни на что, жизнь прекрасна. Безусловно, это мое собственное мнение об этой жизни, мнение, которое я могу даже отстаивать перед другими, а это много значит для такого робкого ребенка, каким я всегда была. И существуют разговоры, как вчера вечером с Яном Полаком, в которых сказанное становится свидетельским показанием.
Вторник [17 марта 1942], 9.30 утра. Вчера вечером, когда ехала к нему на велосипеде, меня переполняло сильное весеннее томление. И, неожиданно почувствовав ласковое прикосновение теплого, свежего ветра, когда, замечтавшись, проехала по асфальту улицы Лересса, подумала: это тоже хорошо. Разве нельзя испытать сильное, нежное опьянение любовью к весне и ко всем людям? Можно подружиться с зимой, с городом или страной. Помню, как в юношеские годы у меня были особые отношения с одним темно-красным буком. Иногда по вечерам на меня нападало такое желание повидаться с ним, что я отправлялась на велосипеде в получасовой путь и потом ходила вокруг него плененная, заколдованная его кроваво-красным обликом. Да, почему нельзя влюбиться в весну? Весенний воздух так нежно обнимал и ласкал меня, что мужские руки, даже его, в сравнении с этим казались грубыми.
И вот я у него. Из кабинета в маленькую спальню падал луч света, и, войдя, я увидела его расстеленную постель и над ней – тяжело склонившуюся, душистую ветку орхидеи. А на столике около кровати стояли нарциссы, такие желтые, такие невероятно желтые и молодые. Расстеленная постель, орхидеи и нарциссы… в такую постель вовсе не обязательно ложиться. Ненадолго задержавшись в этой сумеречной комнате, я словно пережила долгую ночь любви. А он сидел за своим небольшим письменным столом, и мне опять бросилось в глаза, как сильно его голова напоминает серый, ветхий, древний ландшафт.