355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Этти Хиллесум » Я никогда и нигде не умру » Текст книги (страница 1)
Я никогда и нигде не умру
  • Текст добавлен: 5 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Я никогда и нигде не умру"


Автор книги: Этти Хиллесум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Этти Хиллесум
Я никогда и нигде не умру
Дневник 1941–1943 гг

Предисловие

Восемь тетрадей, исписанных убористым, мелким, трудным для чтения почерком. Так выглядело то, что потом почти непрерывно не давало мне покоя: жизнь Этти Хиллесум. В этих тетрадях разворачивалась история 27-летней женщины, проживавшей в южной части Амстердама. Это был ее дневник 1941–1942 годов, то есть дневник военных лет, но для читателя это годы личного развития и парадоксального освобождения Этти Хиллесум. Те годы, когда в Европе разыгрывался сценарий окончательного уничтожения евреев. Этти Хиллесум была еврейкой, она написала другой, свой сценарий.

В попытке не потерять связь с «диким, хаотично раздробленным миром» она ищет источники своего существования и в конце концов приходит к жизненной позиции, исповедующей радикальный альтруизм. Последние слова ее последней записи в дневнике: «Хочется быть пластырем на стольких ранах». Так кто же она, Этти Хиллесум?

Между записью от 10 ноября 1941 года: «По всем направлениям страх жизни. Совершенная подавленность. Отсутствие уверенности в себе. Отвращение. Страх» и записью от 3 июля 1942 года: «Ладно, эту новую, желающую нашего тотального уничтожения реальность я выдержу. Теперь я это знаю. Я не буду нагружать своими страхами других, не буду огорчаться, видя, как люди не понимают, что с нами, с евреями, происходит. Одна реальность не должна ни навязываться другой, ни отвергать ее. Я работаю и продолжаю жить с прежними убеждениями и нахожу жизнь полной смысла. Полной смысла, несмотря ни на что», между этими двумя записями – жизнь Этти. Жизнь со множеством разнообразных оттенков: ее отношения с S. (о нем позже) и другими мужчинами, отношения с семьей, размышления о «женском вопросе», ее взгляды на русскую и немецкую литературу, прежде всего на Рильке, ее понимание истории и еврейства, ее постоянное стремление к жизни, защищенной от отравляющей и друзей, и врагов ненависти; ее честность и искренность, касающаяся даже эротики, ее полная лиризма чувствительность и постоянно пугающие события с кричащей очевидностью разрушенной вокруг нее жизни. Погружаясь в глубь всего этого, Этти интенсивно, с явным литературным талантом ведет свои записи.

Начало дневника приходится на воскресенье, 9 марта 1941 года. В феврале этого года Этти познакомилась с человеком, занявшим центральное место в ее мыслях и чувствах. Этот человек – психоаналитик и хиролог, доктор Юлиус Шпир, известный в то время «эксперт по чтению линий рук». Шпир – впоследствии обозначенный Этти как S. (Spier) – был евреем, эмигрировавшим из Берлина. Он родился 25 апреля 1887 года во Франкфурте и в зрелые годы работал там директором банка. С течением лет Шпир открыл в себе талант распознания способностей и характеров людей по линиям их рук. В 1925 году он создает издательство «Iris», берет уроки классического пения и едет в Цюрих для двухлетнего обучения психоанализу у самого Карла Густава Юнга. Именно Юнг вдохновил его на серьезные занятия психохирологией. Куда бы в дальнейшем Шпир ни попадал, он организовывал курсы. В 1939 году он эмигрировал в Голландию, в Амстердам, где жила его сестра. Дочь Рут и сын Вольфганг остались с его женой не еврейского происхождения, с которой в 1935 году он развелся. Шпир был совершенно необычным человеком, «магической личностью», как его характеризовали многие, и прежде всего женщины. Ошеломляющей, завораживающей была его способность, читая по рукам, проникать в тайны человеческой жизни и затем все прочитанное подвергать психологическому анализу.

Эти достаточно скупые данные о докторе Шпире не дают возможности представить масштаб того благотворного эффекта, который его работа оказывала на людей.

Во всяком случае для Этти он стал катализатором самоанализа. Непрерывного, принимающего часто универсальный характер самоанализа, которому она с воскресенья 9 марта начала придавать форму. Этим я хочу сказать, что в своем дневнике Этти Хиллесум описывает не только самое себя, но и возможности каждого человека в любой момент жизни.

В это же самое время у Этти развивается религиозное сознание, некоторым читателям могущее показаться непонятным или даже отпугивающим. Этти была богоискателем, который в конце концов приходит к выстраданному выводу, что Бог действительно существует. Слово «Бог» можно встретить уже в ее первых записях, хотя там оно, по всей видимости, употребляется неосознанно. Медленно, но уверенно в ней происходит почти непрерывное движение в сторону познания Бога. Эттины наброски, где она прямо, без смущения обращается к Богу, приобретают совершенно особый стиль. Ее религиозность нетрадиционна, поскольку Этти не была связана ни с синагогой, ни с церковью, она жила в своем собственном религиозном ритме. Говоря с Богом, как с самой собой, она была очень далека от догм, теологий, систем. В течение этих лет, благодаря глубокому проникновению в действительность окружающего мира, Этти чувствует, как эта действительность ведет и питает ее. Она говорит: «Когда я молюсь, никогда не молюсь за себя, всегда за других. Или же веду сумасшедший, детский, или смертельно серьезный диалог с тем, что во мне является самым глубинным и что удобства ради я называю „Богом“» (курсив мой. – Я. Г. Г.). И позже: «Благодаря этому, мое ощущение жизни совершеннее всего передается словами „погрузиться в себя“. И это „в себя“ – это самое глубокое и ценное во мне, я называю „Богом“». В других местах – пассажи, напоминающие любовную лирику: «…они говорят: я не попадусь в их когти, забывая, что, находясь в твоих руках, невозможно попасть ни в чьи когти». Есть фрагменты, читая которые кажется, что Этти полностью, с головой уходит в диалог с Богом. Была ли Этти мистиком? Возможно, но вот что она пишет: «Мистика должна основываться на кристальной искренности. Но сначала нужно проникнуть в самую, вплоть до голой реальности, суть вещей». Имя Бога у Этти ничем не обременено. Создается впечатление, что столетия иудаизма и христианства не оставили в ней никакого следа. Как мне кажется, в этом и выражается «необремененность» ее веры, которая с одной стороны узнаваема другими верующими, а с другой – без больших трудностей может быть понята неверующими людьми.

Как выглядела жизнь Этти до войны? Биографические сведения, относящиеся к этому времени, довольно скудны. Эстер Хиллесум родилась 15 января 1914 года в Мидделбурге. Ее отец, преподаватель классических языков, был очень образованным человеком с большим количеством контактов в научном мире. Книги и учеба занимали центральное место в его жизни. Он преподавал в Тиле и Винсхотене, после чего в 1924 году вместе с семьей переехал в Девентер. С 1928 года он работал там сначала заместителем директора, а потом директором городской гимназии. Мать Этти родилась в России. После очередного погрома она бежала в Голландию. Отношения в семье были неуравновешенными. Юные годы Этти, прошедшие в большом доме на улице Герта Гроте, 9, были очень насыщенными. Она и оба ее младших брата, Михаэль (Миша) и Яап, были чрезвычайно одаренными детьми. Миша был гениальным пианистом и, по мнению современников, если бы не погиб, принадлежал бы к числу выдающихся пианистов Европы. Правда, его одаренность была сопряжена с большими проблемами, порой ведущими даже в психиатрическую клинику.

Яап был врачом, о нем мало что известно. Несмотря на то, что дедушка Этти был главным раввином трех северных провинций, она не получила никакого или всего лишь незначительное воспитание в иудейской вере. Насколько все же сильна была ее связь с еврейским народом и насколько сильно было в ней осознание Бога, показали последующие годы.

В 1932 году Этти оставляет учебу в школе своего отца, с легкостью сдает в Амстердаме экзамен по юридическому праву и наряду с этим посвящает себя изучению славянских языков. Когда она принимается за изучение психологии, уже полным ходом идет Вторая мировая война и ее жизнь постепенно приобретает те измерения, которые открываются нам в ее дневнике.

Пятнадцатого июля 1942 года Этти Хиллесум получает место в отделе культуры при Еврейском совете(«юденрате»). Четырнадцать дней она пешком ходит на Амстел, 93 и обратно и называет это место «адом».

Когда в начале августа приходит повестка, Этти, не колеблясь, отправляется в Вестерборк, где хочет пережить судьбу, «массовую судьбу» евреев, которая видится ей неотвратимой. Она понимает, что для простых евреев нет никакой возможности спастись, и из солидарности решает разделить их участь. Она верит в то, что ее жизнь может быть оправдана только тем, что она не оставит людей в смертельной опасности и использует свой талант, дабы принести им облегчение.

Пережившие лагерь люди подтверждали, что Этти действительно до самого конца была «излучающей свет личностью». По особому разрешению она еще несколько раз возвращалась из Вестерборка в Амстердам.

7 сентября 1943 года Этти вместе со всей семьей была отправлена в Освенцим. Вероятно, речь идет о штрафной депортации, так как ее брат Миша, при посредничестве Виллема Менгелберга получив статус «еврея от культуры», мог избежать депортации, но он не захотел воспользоваться своим положением, поскольку оно не освобождало от этой участи всю семью. Из сообщений Красного Креста известно, что Этти Хиллесум погибла 30 ноября 1943 года в Освенциме. Погибли также ее родители и братья.

Ян Герт Гарландт

Дневник

Воскресенье, 9 марта 1941 года. Ну, давай! Как же это мучительно, как непреодолимо трудно на невинном листе разлинованной бумаги оставить на произвол судьбы свое стыдливое нутро. И хотя мои мысли и чувства временами так ясны, так глубоки, – записать их пока никак не удается. Думаю, причиной всему – стыд и сильная внутренняя скованность. Я все еще не осмеливаюсь дать мыслям свободно вылиться наружу. Но если я хочу с удовлетворением прожить свою жизнь – это должно произойти. Как и в любовных отношениях, последний, освобождающий крик всегда робко остается внутри. В эротике я достаточно утончена, и поэтому любовь со мной может казаться совершенной. Однако это всего лишь игра, скрывающая суть. Внутри меня всегда что-то остается запертым. Да и в остальном тоже так. Интеллектуально я достаточно одарена, чтобы все ощутить, все облечь в понятную форму, во многих жизненных ситуациях я произвожу превосходное впечатление. При этом глубоко во мне спрятан сжатый ком, что-то крепко держит меня, так что, вопреки всем своим ясным мыслям, временами я кажусь себе всего лишь маленьким боязливым существом.

Удержать бы момент этого утра, хотя он уже почти ускользнул от меня. В одно мгновение, благодаря четкому строю мыслей, я победила S.

Его прозрачные, чистые глаза, чувственный рот, по-бычьи массивная, но с легкими пружинными движениями стать… Пятидесятичетырехлетний мужчина, у которого еще полным ходом идет борьба между материей и духом. И, кажется, я сломлена тяжестью этой борьбы, подавлена этой личностью, не могу от нее освободиться; мои собственные, по моим ощущениям приблизительно того же порядка проблемы остаются в стороне. Конечно, речь о чем-то другом, о чем-то, что не поддается точному описанию. Наверное, моя искренность еще недостаточно безжалостна, и к тому же словами пока не удается добраться до сути вещей.

Первое впечатление после нескольких минут: лицо не чувственное, не голландское; и все же чем-то близкий мне тип, напоминает Абрашу[1]1
  Еврейский юноша, с которым Этти дружила до войны. – Здесь и далее примеч. Я. Г. Гарландта, если не указано иное.


[Закрыть]
, но тем не менее не вполне приятный.

Второе впечатление: умные, невероятно умные, древние серые глаза, на некоторое время отвлекающие внимание от тяжелого рта, но не совсем. Сильное впечатление от его работы: распознание моих самых глубоких внутренних конфликтов посредством чтения по моему второму лицу – рукам. Еще одно, какое-то очень неприятное впечатление, когда я по невнимательности подумала, что он говорит о моих родителях: «Нет, это все вы, вы одарены философским мышлением, интуицией»[2]2
  Здесь и далее курсивом выделены слова, записанные в дневнике по-немецки. – Примеч. ред.


[Закрыть]
, и еще добавил всякие пышности. Это было сказано так, словно маленькому ребенку суют в руку печенье. Ты, что ли, не рад? «Да, вы владеете всеми этими прекрасными качествами, разве это не радует вас?» В этот миг я почувствовала отвращение, было это как-то унизительно или, может, просто было задето мое эстетическое чувство. Во всяком случае, в тот момент он показался мне каким-то приторным. Но потом на мне снова покоились завораживающие, лучистые, глядящие из серой глубины человеческие глаза. Глаза, которые мне хотелось целовать. Раз уж я об этом: был еще один момент в то же утро понедельника (теперь уже пару недель назад), когда он был мне неприятен. Его ученица, г-жа Хольм, несколько лет назад пришла к нему с головы до ног покрытая экземой. Стала его пациенткой. Полностью выздоровела. Поклоняется ему. Какого рода поклонение, пока не разобралась. В определенный момент, когда мое честолюбие, сводящееся к желанию самой решать свои проблемы, выступило на передний план, г-жа Хольм многозначительно сказала: «Человек на свете живет не один». Это прозвучало и доброжелательно, и убедительно. А потом она рассказала мне о своей экземе, которой было покрыто не только все тело, но и лицо. Тут S. повернулся к ней, сделал какой-то очень неприятно задевший меня жест, который в точности мне не передать, и сказал: «И какой цвет лица у нее сейчас, а?» Это прозвучало так, словно он на рынке расхваливал свою корову. Не знаю почему, но в тот момент он показался мне отвратительным, немного циничным, и опять же было это не совсем так.

И потом, в конце сеанса: «А теперь давайте подумаем, как мы можем помочь этому человеку». А может, он сказал: «Этот человек нуждается в помощи».

К тому времени он уже покорил меня своим талантом, и я действительно испытывала острую необходимость в помощи.

Потом были его лекции. Я шла туда, чтобы посмотреть на этого человека с некоторого расстояния и, прежде чем передать ему свою душу и тело, оценить его издали. Хорошее впечатление. Высокий уровень.

Человек с шармом. Даже смех, несмотря на множество искусственных зубов, – с шармом. В тот день я была под сильным впечатлением от исходящей от него внутренней свободы, от мягкости, покоя и совершенно своеобразной грации этого тяжелого тела. Его лицо тогда снова было совсем другим. Впрочем, оно каждый раз выглядело иначе. Когда я дома, когда одна, у меня не получается представить его. Пытаюсь, как кусочки мозаики, собрать воедино все знакомые мне части, но нет, все расплывается от сплошных противоречий. Временами отчетливо вижу его перед собой, а потом опять все распадается на множество частей, и это очень мучительно.

На лекцию пришло много милых женщин и девушек. Трогательна была явно витавшая в воздухе любовь некоторых «ариек» к этому эмигрировавшему из Берлина еврею, приехавшему сюда, чтобы помочь им обрести внутреннее равновесие. В коридоре стояла одна юная девушка[3]3
  Лизл Леви. Она пережила войну и впоследствии переехала в Израиль.


[Закрыть]
: худенькая, хрупкая, не совсем здоровое личико. Мимоходом, был как раз перерыв, S. обменялся с ней парой слов, и она из самой глубины души, с такой отдачей подарила ему полную преданности улыбку, что мне стало почти больно. Во мне поднялось неопределенное – или же вполне конкретное – чувство протеста: этот человек украл улыбку, чувства, все, что этот ребенок нес ему навстречу. Тем самым он ограбил другого мужчину, который позже станет ее мужем. Это, в сущности, нечестно, непорядочно, и он – опасный человек.

Следующее посещение. «Я могу заплатить только 20 гульденов». – «Хорошо, тогда вы можете приходить в течение двух месяцев, и потом я тоже вас не оставлю».

И вот я у него со своим «психоэмоциональным затором». Направляя действующие внутри меня противоречивые силы, он наводит порядок в этом внутреннем хаосе. Он как бы взял меня за руку и сказал: «Смотри, вот так ты должна жить». Долгое время мне хотелось, чтобы пришел кто-то, взял меня за руку и занялся мною. Я кажусь сильной, делаю все сама, но как охотно вручила бы себя другому человеку. Именно так сейчас ведет себя со мной этот чужой мне господин S. с его сложным лицом. И, вопреки всему, за одну неделю он сотворил чудо. Гимнастика, дыхательные упражнения, разъясняющие слова о моих депрессиях, о моем отношении к другим и т. д. И я вдруг зажила иначе, свободнее, легче. Ощущение затора исчезло, внутри установился определенный порядок и покой. Все, что должно еще психически укрепиться и стать осознанным, пока находится под влиянием его магической личности.

А теперь – «Тело и душа едины». Наверное, основываясь на этом тезисе, он спортивной борьбой начал измерять мои физические силы. Как оказалось, они были достаточно большими, и произошло удивительное: я повалила его, эту громадину, на пол. Все мое внутреннее напряжение и сжатые силы освободились, а он лежал, побежденный физически и, как он мне позже говорил, психически тоже. Никогда с ним такого не случалось, и он не понимал, как это у меня получилось. Его губы кровоточили. Я должна была промокнуть их одеколоном. Необыкновенно доверительный жест. Но он был такой свободный, такой же простодушный, открытый и естественный в своих движениях, как когда мы вместе катались по полу. А когда наконец-то укрощенная, плотно зажатая в его руках, я на миг поддалась физическому влечению, он оставался «беспристрастным» и чистым. И все-таки эта борьба была мне необходима. Она была новой, неожиданной и довольно раскрепощающей, хотя позже этот эпизод сильно будоражил мою фантазию.

Воскресный вечер, в ванной комнате. Настоящее внутреннее очищение. Сегодня вечером его голос по телефону вызвал в моем теле целое восстание. Но, ругаясь как простолюдин, говоря себе, что я уже не истеричная девица, я взяла себя в руки и неожиданно хорошо поняла монахов, усмиряющих свою грешную плоть. Это была интенсивная борьба против самой себя, я была совершенно выжата, после чего наступило сильное просветление и покой. И сейчас я чувствую себя изнутри сияюще-чистой. S. в очередной раз побежден. Как долго это продлится? Я не влюблена в него, не люблю его, но как-то чувствую, что его еще развивающаяся, еще спорящая с собой личность сильно довлеет надо мной. Но не в настоящий момент. Сейчас я вижу его со стороны: живой человек с прозрачными глазами и чувственным ртом, человек, в котором все еще идет борьба между первичным и духовным.

День так хорошо начинался, голова была ясной, об этом надо позже еще написать. Потом очень сильный спад, давление на череп, от которого я не могла избавиться, и тяжелые, слишком тяжелые для меня мысли, и за всем этим повисшее в пустоте «зачем». Но с этим тоже нужно бороться.

«Мелодично катится мир из Божьих рук» – эти слова Вервея[4]4
  Альберт Вервей (1865–1937) – нидерландский поэт, переводчик, эссеист. – Примеч. ред.


[Закрыть]
весь день не идут из головы. Я бы сама хотела мелодично катиться из Божьих рук. А теперь – спокойной ночи.

Понедельник [10 марта 1941], 9 часов утра. Дорогая моя, начни же наконец работать, не то я тебя убью. И пожалуйста, не думай, мол, побаливает голова, немного тошнит, и поэтому тебе не по себе. Это в высшей степени неприлично. Ты должна работать, и все. И никаких фантазий, «грандиозных» мыслей и великих предчувствий; куда важнее, работая над одной темой, искать нужные слова. Надо будет научиться насильно изгонять из головы всякие фантазии, мечтания, научиться переламывать себя и вычищать изнутри так, чтобы освобождалось место для изучения маленьких и больших вещей. Собственно говоря, по-настоящему я еще никогда не работала. Это снова как в любви. Если кто-нибудь производит на меня впечатление – могу день и ночь наслаждаться эротическими фантазиями, даже не представляя, сколько при этом расходуется моей энергии, а когда действительно что-то происходит – наступает сильное разочарование. Мое пылкое воображение уводит меня так далеко, что реальность не поспевает за ним. Однажды так было с S. Натянув под шерстяное платье гимнастическое трико, я в определенном радостном возбуждении настроилась на встречу с ним. Но все вышло не так, как думалось. Он опять был деловым, отстраненным, и это сразу сковало меня. Гимнастика тоже не удалась. Я стояла в своем тренировочном трико, и мы смотрели друг на друга с таким смущением, как отведавшие яблоко Адам и Ева. Он задернул гардины, запер на ключ дверь, но непринужденность его движений исчезла. Это было настолько ужасно, что мне хотелось с воем бежать оттуда. А когда мы катались по полу, я, сопротивляясь, в то же время чувственно и крепко прижималась к нему. В какие-то моменты и его движения не отличались целомудрием. Мне все казалось отвратительным. Не будь тех фантазий, все наверняка вышло бы иначе. Это было внезапное столкновение моего распущенного воображения с отрезвляющей действительностью, съежившейся в одном мужчине, который после всего, смущаясь и потея, приводил в порядок измятые рубашку и брюки.

Точно так у меня и с работой. Бывает, просмотрев какой-то материал, могу едва уловимыми мыслями так ясно и цепко ухватить его суть, что на меня нисходит сильное чувство собственной значимости. Но когда пытаюсь записать, эти мысли сворачиваются в ничто. Потому-то и не хватает мужества писать: заранее предчувствую незначительность результата.

Пойми же наконец, что конкретизация твоих больших смутных идей не даст тебе ничего. Маленькое, незаметное, записанное тобой сочинение – важнее потока великих мыслей, которыми ты наслаждаешься. Естественно, ты должна сохранять свои предчувствия, свою интуицию. Ты многое черпаешь из этого колодца. Но будь осторожна, не утони в нем. Наведи порядок в делах, займись умственной гигиеной. Твои фантазии, твое внутреннее возбуждение и т. д. – огромный океан, и ты должна отвоевать в нем маленький кусочек суши, который впоследствии, может быть, снова будет затоплен. Эта стихия потрясающе велика, но речь идет о покоренном тобой маленьком участке земли. Тема, над которой ты сейчас работаешь, важнее посетивших тебя недавно среди ночи грандиозных мыслей о Толстом и Наполеоне. А часы, что ты в пятницу вечером уделяешь той прилежной девочке, важнее всех философий, с которыми ты витаешь в облаках. Помни об этом. Не переоценивай свое внутреннее возбуждение. Благодаря ему ты легко чувствуешь себя причастной к чему-то возвышенному и считаешь себя значительней других, так называемых заурядных людей, о чьей внутренней жизни ты, в принципе, ничего не знаешь. Если будешь продолжать умиляться собой, ты – просто нуль и безвольная тряпка. Не теряй из виду землю, не барахтайся беспомощно в океане! Ну, все – за дело!

Среда [12 марта 1941], вечер. Мои длительные головные боли – мазохизм; мое выходящее из берегов сострадание – сладострастие.

Сострадание может быть плодотворным, но оно может и полностью проглотить тебя. Опьяненность большими чувствами. Нет, лучше объективность, умеренность. Требования к родителям. Родителей нужно рассматривать как людей с собственной завершенной судьбой. Желание продлить восторженные моменты – ошибка. Понятно же: испытал час очень сильных духовных или душевных переживаний, – потом, естественно, следует спад. Обычно при таком спаде я была раздражена, чувствовала себя уставшей и всякий раз вместо того, чтобы заняться простыми каждодневными делами, стремилась вернуть эти «возвышенные» мгновения. Вот они, мои «амбиции». Все, что попадает на бумагу, должно сразу быть совершенным, не хочу заниматься рутинной работой. В своем таланте я тоже не уверена, нет органично созревшего чувства. В почти экстатические моменты я способна на удивительные вещи, но потом снова погружаюсь в глубокую бездну сомнений. Из этого следует, что я не работаю регулярно над тем, к чему, как я думаю, у меня есть дар.

Теоретически я знаю это давно. Несколько лет назад на клочке бумаги я однажды написала, что нисходящая на нас милость, при ее редких посещениях, должна опираться на хорошо подготовленную технику. Но эта мысль все еще не стала моей плотью и кровью. Действительно ли в моей жизни началась новая фаза? Вопросительный знак уже неуместен. Началась! Борьба идет уже вовсю. Слово «борьба» – неверное в данный момент. Сейчас я чувствую себя насквозь поздоровевшей, мне так хорошо, так гармонично, что лучше сказать: полным ходом идет становление моего сознания. И все, что до сих пор в моей голове накопилось в виде безупречных теоретических формулировок, теперь должно войти в мое сердце, стать моим естеством. А затем должна исчезнуть и чрезмерная осознанность. Пока что я слишком наслаждаюсь состоянием перехода. Все должно стать проще, само собой разумеющимся, и, возможно, когда-нибудь я почувствую себя взрослым человеком, способным помочь другим страждущим на этой земле тем, что своими сочинениями принесу в их жизнь ясность. Речь ведь об этом.

15 марта [1941], половина десятого утра. Вчера днем мы вместе читали его записи. И когда дошли до слов: «было бы достаточно одного-единственного человека, достойного называться этим словом, чтобы поверить в людей, в человечество», я в неожиданном порыве на мгновение обняла его. Это проблема нашего времени. Сильная, отравляющая собственную душу ненависть к немцам. Когда каждый день слышишь: «Подонки, их надо было бы уничтожить до последнего…», то порой кажется, что в это время больше невозможно жить. Но несколько недель назад до меня вдруг дошла спасительная мысль, она взошла, как дрожащий молодой росток в полной сорняков пустыне: останься лишь один-единственный порядочный немец, стоило бы защитить его от всей этой варварской орды и ради него не сметь выливать свою ненависть на весь народ.

Это не значит быть равнодушным к определенным течениям, не возмущаться происходящим, не пытаться его понять. Но нет ничего хуже глобальной, всеобъемлющей, недифференцированной ненависти. Это болезнь души. Моему характеру ненависть не свойственна. Начни я действительно ненавидеть, была бы ранена в самую душу и должна была бы стремиться к скорейшему выздоровлению. Раньше мой внутренний конфликт мне виделся иначе, но как же это было поверхностно. Когда во мне возобновлялся изнурительный спор между моей ненавистью и другими чувствами, мне казалось, что он происходит между моим врожденным, инстинктивным страхом еврейки перед угрожающей гибелью и моими приобретенными рациональными идеями социализма. Идеями, учившими меня рассматривать народ не в его совокупности, а как хорошее по своей природе большинство, введенное в заблуждение плохим меньшинством. То есть врожденный инстинкт против приобретенной рациональной формы мышления.

Но конфликт глубже. Через заднюю дверку социализм все-таки снова впускает ненависть ко всему, что не является социалистическим. Выражено грубо, но я знаю, что имею в виду. В последнее время я стремлюсь сохранить гармонию в этом разнородном семействе: трогательно, как мать, заботящаяся обо мне немка крестьянского происхождения, христианка; еврейская студентка из Амстердама; Бернард – осмотрительный старый социал-демократ с чистыми чувствами, достаточно неглупый, но ограниченный вследствие своего «мещанского происхождения»; и еще молодой студент-экономист – честный, добрый, настоящий христианин, полный кротости и понимания, но также и непримиримости, негибкости, столь свойственных сейчас христианам[5]5
  Этти перечисляет своих соседей: Кэте (Франсен), Марию (Тейнзинг), Бернарда (Мейлинка) и Ханса (сына Хана Вегерифа).


[Закрыть]
. Это был и есть маленький бурлящий мир, подверженный угрозе разрушения внешней политикой. Моя цель: сохранить наше маленькое содружество как доказательство против всех судорожных, безумных, расовых, националистических и т. п. теорий. Как доказательство того, что жизнь не позволяет втиснуть себя в одну заранее выстроенную схему. Однако за этим стоит много внутренних усилий, досады, взаимно причиняемой боли, волнений, раскаяния и т. д. Когда при чтении газет или от пришедших с улицы новостей меня вдруг охватывает ненависть – наружу, в адрес немцев, вырывается ругань.

И мне ясно, что делаю я это намеренно, чтобы обидеть Кэте, чтобы психологически освободиться от ненависти, вылить ее на кого угодно, пусть даже на эту замечательную женщину, которая любит свою родную землю, что для меня совершенно естественно и понятно. Но, несмотря на это, не могу смириться с тем, что она в этот момент не так сильно ненавидит, как я. Хочется, чтобы в этой ненависти со мной были солидарны все окружающие. Мне известно, что она к «новому менталитету» испытывает такое же точно отвращение, как я, и так же тяжело страдает от того, что творит ее народ. Внутренне она, конечно, принадлежит ему, я это понимаю, но выдержать это в данный момент не в силах. Они должны быть вырваны с корнем, и из меня злобно вырывается: «Нелюди!», хотя при этом мне до смерти стыдно. Потом чувствую себя глубоко несчастной, не могу успокоиться и появляется ощущение, что все, абсолютно все неправильно.

А потом снова, и это действительно очень трогательно, мы дружелюбно, ободряюще говорим Кэте: «Да, безусловно, есть и порядочные немцы, ведь, в конце концов, солдаты ни при чем, среди них есть вполне хорошие ребята». Но это только теоретически, только чтобы несколькими приветливыми словами сохранить еще хоть немного человечности. Ибо, если бы мы действительно это ощущали, не было бы нужды так настойчиво это утверждать, тогда бы немецкую крестьянку и еврейскую студентку воодушевляло общее чувство, тогда вместо изнурительных политических разговоров, годных лишь на то, чтобы избавиться от нашей ненависти, мы бы беседовали о хорошей погоде и овощном супе. Поскольку размышления о политике, попытки познать и обосновать ее со всех сторон, разобраться в том, что за ней кроется, все это вряд ли возможно прояснить в разговорах, все остается на поверхности. И поэтому мало радости от общения со своими соседями, и поэтому S. – оазис в пустыне, и поэтому я внезапно обхватываю его своими руками. Об этом можно было бы еще многое сказать, однако сейчас надо снова подумать о работе. Сначала ненадолго на свежий воздух, а затем – за старославянский.

Воскресенье [16 марта 1941], 11 часов. В моей жизни понемногу меняется распорядок дня, иерархия действий. «Раньше» на пустой желудок я жадно начинала с Достоевского или Гегеля, а в момент растерянности могла нервно штопать чулок, если уж по-другому не получалось. Теперь день в буквальном смысле слова начинается со штопки, и постепенно, через всякие другие необходимые ежедневные дела я подтягиваюсь к вершине, где снова встречаюсь с поэтами и мыслителями. Если я хочу когда-нибудь создать что-то стоящее – надо срочно избавиться от этого пафоса в моей манере выражаться. Но по правде говоря, я просто ленюсь искать точные слова.

Половина первого, после прогулки, ставшей уже настоящей традицией. Во вторник утром, работая над Лермонтовым, я записала, что позади него все время всплывали черты S. и что я с этим дорогим мне лицом разговаривала, хотела его гладить и поэтому не могла работать. Но это уже в прошлом. Все опять немного изменилось. Сейчас его лицо тоже здесь, но оно больше не отвлекает меня, оно просто стало знакомым, родным фоном. Черты размыты, вижу его нечетко, оно перешло в видение, дух, назовите как угодно. И здесь я столкнулась с чем-то существенным, с чем-то важным. Раньше, если я находила красивый цветок, мне больше всего хотелось его прижать к себе или съесть. Труднее было, если речь шла о прекрасном виде, пейзаже, но ощущение было такое же. Я была слишком чувственной, я бы сказала, слишком настроенной на «безраздельное обладание» тем, что находила красивым. Это была сильная физическая потребность обладания. Отсюда и болезненное чувство тоски, неудовлетворенность, стремление к чему-то недостижимому, что я назвала «творческим порывом». Думаю, эти сильные чувства и навели меня на мысль, что я рождена для творчества, для искусства. И вдруг все изменилось, не знаю, благодаря какому внутреннему процессу, но все стало иным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю