Текст книги "Когда ты закрываешь глаза (СИ)"
Автор книги: Эшли Дьюал
Жанр:
Мистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Эшли Дьюал
КОГДА ТЫ ЗАКРЫВАЕШЬ ГЛАЗА
АННОТАЦИЯ
Ты должен отличать темноту от убежища. Должен понимать, чего ты точно хочешь: уйти или спрятаться, испариться или спастись. И неважно, каким именно образом ты провалишься в эту мглу, главное, каким образом ты попытаешься из нее выбраться. И попытаешься ли вообще. Ведь закрыть глаза куда проще, чем открыть их.
Раньше мои мечты были в моей голове: если я открывал глаза – они тут же исчезали. Однако теперь все иначе. Теперь я открываю глаза и вижу их перед собой, и, кто знает: сошел ли я с ума или, наконец, достиг своих звезд.
I
Это странно – не помнить. Идти по улицам и не узнавать лиц. Приходить в себя от внезапных вспышек страха. Открывать глаза и теряться, не осознавая, что с тобой, кто ты и где находишься.
Диссоциативная амнезия. Расстройство личности. Кажется, именно так называется заболевание, проглотившее целиком все мое будущее.
Что уж тут сказать. Жизнь – смешная штука, не находите? Я ведь даже понятия не имею, что со мной случилось; почему я такой стала; в чем причина? Однако интернет мне в помощь, и я отыскала нечто ужасающе отвратительное. Например, то, что в детстве, возможно, меня изнасиловали; или я перебрала с алкоголем; или сидела на игле до-о-олгое количество времени; или меня прокляла женщина из пятого подъезда – у нее нос в точности такой же кривой, как и у ведьмы на картинке из Википедии. Ну, а если говорить серьезно, хорошего я вычитала мало. Полное выздоровление невозможно. Иногда выскакивают фразочки об эпилепсии, раздвоении-троении-четверении личности и наследственной передаваемости. Вот и думайте, как это понимать: то ли меня кто-то из дальних родственничков заразил, то ли я кого-то заражу из своих детишек. Что так, что эдак – все плохо. Хоть иди и вешайся. Что, конечно, глупо. Папу я одного не оставлю – ему и так сложно приходится после развода.
Иными словами, я – ходячий аккумулятор. Иногда меня передергивает, и я попросту разряжаюсь: как батарейки. Экран перед моим носом тухнет, и открываю глаза я уже в совсем другом месте. Так что, хотите вы этого или нет, но верить мне определенно не стоит. Источник информации из меня – так себе. Мои мысли давно предали мою голову, и если захотите прознать правду, лучше спросите о ней у кого-то другого, так как мой ответ – не всегда истина. Однако я стараюсь просто не обращать на это внимания. Жить, как есть. С тем, что имею. И без того, чего никогда не обрету – например, долговременную память.
По правде говоря, в моей странной философии пунктов не так уж и много. Между «да» и «нет» выбирать – да. Есть много сладкого, соленого, кислого – чтоб из крайности в крайность. Слушать ту музыку и смотреть те фильмы, которые нравятся вне зависимости от веяний человечьих мыслей. И исполнять мечты. К слову, не только свои. Но и ваши. Да любого, кого я на своем пути встречу. Ведь кто знает – завтра меня на этой земле уже может и не быть. Черт подери, я вновь отключусь и больше никогда глаза не открою! Это ведь пугает до коликов. Правда? Жить, дышать, ходить и умереть. Вот так просто: взять и исчезнуть. По мановению волшебной палочки. Что ж, иногда мне кажется, незнание простых истин бывает полезно. Как бы мы жили, не боясь смерти? Как бы мы жили, не догадываясь о ее существовании? Теряли бы попусту время – скажете вы, и, собственно, окажетесь правы. Однако почему бы не вспомнить о тех, кто так безмерно обеспокоен своим будущем? Как вам то, что они – вечно занятые зомби, совершенно забывают о настоящем, не живут им. Разве они не теряют попусту время? Разве они не прозябают в песках? Раньше у людей от силы было лет тридцать, но они успевали сделать куда больше, чем все мы вместе взятые за полвека. И дело ведь ни в том, что у них не было страхов, ценностей или законов. Они просто брали от жизни не только то, что она им давала, но и то, что приберегала для себя; то, что сжимала в своих тернистых ладонях. И мне кажется, сейчас самое время пробираться сквозь эти тернии. Самое время рвать и метать, тянуться к лучшему. Мой стимул – скоропостижная кончина. Но ведь можно и не пускаться в такие крайности. Ловить момент способен каждый, надо лишь подумать о чем-то. Прямо здесь и сейчас. Вот, о чем вы думаете? О чем вы думаете, когда смотрите в окно, когда разговариваете с мамой, когда поедаете самый вкусный в мире бутерброд, сооруженный из всего, что только было в холодильнике? Ни о чем – скажете вы. Учитесь – посоветую я. Учитесь жить. А иначе отключитесь так же молниеносно и безвозвратно, как и я, даже не имея нарушений в своем гипоталамусе.
Слова словами, но процессу они помогают скудно. Полчаса назад я согласилась сделать то, что даже обезумевшему Брэду Питту из двенадцати обезьян показалось бы сущим кретинизмом. Но сейчас отступать поздно, ведь позади спину прожигают испуганные, горящие глаза подруги. И я знаю этот взгляд: он питается моей уверенностью и категоричностью, будто бесстрашие действительно можно поедать ложками, как мороженое.
– Не дрейфь, – говорю я, выглядывая из-за стены. На улице холодно, а у меня ладони такие мокрые, что ими можно было бы сейчас поливать растения. – Народ спит. Нас никто не увидит.
– Ага. Конечно…
– Ты сама этого хотела.
– Я передумала!
– Передумала? – разворачиваюсь и хватаю подругу за трясущиеся плечи. Ее глаза маленькие. Носятся туда-сюда, туда-сюда, словно Маринка дикая, и у нее серьезные проблемы с тем, о чем, там, в фильмах рассказывают. Ну, подростковая истерия, невроз или, не дай Боже, акропарестезия. – Он гулял со шпалой?
– Гулял.
– Он говорил тебе об этом?
– Не говорил.
– Шпала его троюродная сестра?
– Точно неизвестно, ведь слушок пустила Настя, а она…
– Ох, Господи прости их и помилуй!
– Ааааа, Мия, – Маринка хватает меня за локоть, когда я достаю из кармана сложенную вдвое бумажку, и подгибает кривые колени. – Пошли домо-о-ой!
– Нет. Я выслушивала тебя почти две недели, я видела, как ты рыдаешь, как жадно поедаешь конфеты, как разговариваешь с кошкой. И мне даже пришлось посмотреть с тобой «Дневники памяти».
– Но ты любишь этот фильм!
– Не пять же раз подряд? – Осматриваюсь и со стуком кладу ладони поверх ее угловатых плеч. – Послушай, подруга, пора уже делать что-то, что оставило бы после нас след. Хандрить бесполезно, когда есть способ поднять нам настроение. А главное – никто ведь даже не пострадает. Мы просто покажем этому кретину, что с тобой шутки плохи. Вот и все.
– Вот и все? Вот и все?! Мия, посмотри на меня! Да, мне никогда не стать такой же смелой, ясно? Черт, о чем я только думала? Ох, пошли домой. Просто, все, пошли. Я хочу спать.
– Шутишь?
– Нет. Правда. Пойдем, – Маринка хватает меня за руку и начинает усиленно тащить в сторону папиной машины. – Это идиотизм. Мне крупно попадет, ведь родители Жени обо всем узнают. Он расскажет, он же сосунок, забыла? У него вместо щетины, еще мамино молоко не высохло. Меня наверно током ударило, когда я купилась на его фразочки. Надо ж было? Ну, честно! Вот как это объяснить? Почему человека узнаешь только после того, как он гадость какую-то сделает? Ведь в хорошем никто не познается. Только в дерьме. Согласна? Только в подлянке какой-нибудь можно увидеть морды настоящие, как мама прямо говорит. Вот она если узнает – житья мне не будет. Ей Женя сразу не понравился. Она как увидела его пирсинг в носу, тут же сказала – животных с улицы подбирать не позволю. И мы поссорились тогда жутко, помнишь? Ах, черт, вот же ей умора будет! Весь мозг промоет, да еще и…
Тут я не выдерживаю. Хотите – верьте, хотите – нет, но даже с моей атрофированной памятью, я эту тираду наизусть выучила. Я в курсе, что людям свойственно бояться. Это норма. Но эта норма загоняет нас в такие дикие рамки, что мы даже постоять за себя не можем. И я вдруг отчетливо слышу в своей голове тот голос, тот самый голос, который отвечает за безрассудность: он всегда появляется, когда я нахожусь рядом с Маринкой и хочу сделать ее жизнь немного лучше. Ну, или хотя бы немного интересней. Черт подери, надо ведь будет что-то детям рассказывать!
Выдергиваю руку. Подбираю с асфальта кирпич, прицепляю скотчем к нему листочек и размахиваюсь.
Где-то за спиной верещит Маринка. Где-то над головой пролетает самолет. А я во все глаза наблюдаю за булыжником и за тем, как прозаично он вписывается в окно на первом этаже многоэтажки.
Мы слышим ор. Затем за искорёженным стеклом вспыхивает свет, и к раме подбегает ошарашенный Женя. Я думаю, Маринка уже унесла ноги, или под землю провалилась, или стала Сьюзен Шторм, однако за окном появляется еще один персонаж – Шпала – и я вдруг слышу:
– Мать вашу, ну, ты же его сестра!
У всех такой вид сделался: подруга-то, оказывается, ругательства знает, однако отнюдь не это замораживает время. Я выпрямляюсь, достаю телефон, направляю камеру на голых родственничков, и тут же наши лица освещает белая вспышка. О, да. Их физиономии я запомню навсегда, даже в забвении, даже в кромешной темноте и в смерти, мне будут видеться буфера шпалы и красное лицо Жени. Начинаю хохотать. Помахиваю телефоном и тяну:
– А мамочка догадывается, чем ты ночью, пупсик, занимаешься?
Женя внезапно кидается вперед. Открывает тонкое, вытянутое окно и просовывает бардовую голову: умно, через осколки больно прыгать.
– Я ВАС УБЬЮ! Пусти меня, Катя, пусти! Я прикончу их! Прикончу вас!
– Бежим!
Маринка хватает меня за руку, и мы, будто полоумные, несемся к машине. Где-то позади орет Женя, мне кажется, он даже выбирается на улицу и начинает топать босыми ногами по лужам, но я не оборачиваюсь, ведь уверена, что, притормозив, споткнусь и предстану перед ним в виде жаркого на блюдце, что уж слишком глупая развязка для наших приключений. Запрыгиваем в минивен.
– Ходу, ходу! – кричу я, закрывая за собой дверь. Маринка скулит что-то. Бренчит ключами, орет, нажимает на газ так сильно, что меня впечатывает в сидение, и я неуклюже ударяюсь локтем о подлокотник.
– УБЬЮ!
– Мия! Осторожно!
Женя вдруг врезается в правое крыло – то есть туда, где сижу я – и тянет на себя ручку. Его лицо дикое. Рот мокрый то ли от слез, то ли от слюней. Фу, господи! Но главное, на нем лишь семейники, и что-то мне подсказывает, что надеты они были на скорую руку.
Парень остается позади, рыча и размахивая ладонями, а я довольно открываю окно, высовываю голову и кричу:
– Ты трусы задом наперед надел, урод!
Возвращаюсь на место и громко выдыхаю. В груди приятное, колющее ощущение победы, будто только что я укротила ветряные мельницы; догадалась о том, что доктор и есть убийца в одном из самых запутанных детективов Агаты Кристи; застрелила Марка Чепмена до того, как тот застрелил Джона Леннона; или спасла Гвен Стейси, схватив ее за руку до того, как та расшибла голову о дно треклятой башни.
– Ты сумасшедшая! Просто больная! Нам попадет, боже, нам попадет. Мои родители – они же убьют меня. И тебя! Да всех нас, и…
– Ты видела его лицо? – покатываюсь со смеха и вновь смотрю на злосчастную фотографию. К счастью, качество терпимое. – Черт подери, он был похож на ту сову с «Дженерал Плэнет». Помнишь? У нее голова еще поворачивалась на сто восемьдесят градусов, и хохолок раздувался.
– На какую сову? Мия, – Маринка сжимает руль и издает очередной собачий вой, – это неправильно. Мы ему окно разбили.
– Я разбила.
– Но мне пришла в голову идея с запиской.
– Которую, опять-таки, я написала. Успокойся. Никуда он не пойдет жаловаться. Его мамаше вряд ли дырявое окно понравится, но еще больше ей не понравится семейный инцест, уж поверь мне.
Двигатель работает так громко, что кровь внутри подогревается, вибрирует, и я вдруг отчетливо улавливаю у себя в груди то самое чувство, за которым люди могут гнаться всю свою жизнь. Сейчас я – часть чего-то большего, я – широкая, бесконечная. Вскидываю на приборную панель ноги, включаю радио и шире открываю окно. Оно впускает в салон ледяной воздух, веяние свободы, и вместо того, чтобы задрожать от холода, я делаю музыку громче и пою, что есть мочи. Маринка как всегда скованна и похожа на статую. Я лезу к ней, щекочу ее подмышки, задираю вязаную кофту, кладу голову на ее колени и высовываю кроссовки через окно. Ноги приятно обдает ветром. Мои глаза сверлят дыру в том, что видят – то есть в Маринином подбородке, и я исполняю со всей страстностью, со всей свойственной мне горячностью припев Нирваны, надеясь вызвать на лице подруги хотя бы намек на улыбку. И я уже вижу, как подрагиваю ее губы. Уже чувствую, как она начинает шевелить мышцами на ногах, попадая в такт музыке. И она уже даже говорит что-то, улыбаясь, взмахивая волосами, морща лоб. Однако вдруг меня пробирает дрожь.
Темнота падает, словно ширма, словно мешок. Вот я вижу Маринку, вижу ее каштановые волосы, ключицы, вязаный свитер, локти, подбородок, глаза. И вот я не вижу ничего. Абсолютно. Я хочу закричать. Вытягиваю вперед руки, испуганно осматриваюсь в кромешной тьме, и, кажется, валюсь вниз, правда, не чувствую удара. В этом мраке нет стен, нет ему ни конца, ни края. Мне будто запихивают в горло тону кирпичей, будто кидают меня на дно безвольно странствующих волн, и я отнюдь не плыву по течению, а погружаюсь все глубже и глубже. На самое дно. Туда, где меня поджидает, возможно, скверная старуха. А, может, и не поджидает, а, действительно, ждет. И туда, где так светло, что ничего не видно. Ведь приятнее думать об ослепляющем глаза до черноты свете, чем о поглощающей их полной темноте.
Включаюсь. Вижу толпы незнакомых лиц, чьи-то глаза, руки, перекрестные дома, мосты, и вновь вырубаюсь.
Включаюсь. Сталкиваюсь лицом к лицу с каким-то человеком, однако у него нет ни рта, ни носа. Он смазан и похож на уродливую куклу, и меня тут же ведет в сторону от страха и безумной паники. Я пытаюсь сорваться с места. Пытаюсь заорать, позвать на помощь. И вновь вырубаюсь.
Включаюсь. И на этот раз оказываюсь там, где должна быть. Перед открытой дверью.
– О, боже. – Протираю руками лицо. Сдерживаю в груди рыдания и, пьяно пошатываясь, врываюсь в квартиру. Перед глазами до сих пор мельтешат черные пятна, и мне приходится остановиться, чтобы привести себя в чувство. Запускаю пальцы в волосы, выпрямляюсь и вдруг замираю: что-то не так. Что-то не так со мной. Растерянно рассматриваю свои кудри, хочу отыскать зеркало, стекло, да что угодно, как вдруг натыкаюсь на отца. – Пап. – Из меня будто воздух выбивают.
Трудно переключаться, когда в голове творится такое. Я, правда, пытаюсь жить с тем, что имею, как и говорила, но это, чертовски, сложно. Трудно не понимать, что происходит, не осознавать свои поступки, не обращать внимания на дырки то ли в памяти, то ли в сознании, то ли в воображении. А ведь, что смешно, доктора клянутся: проблемы с головой чаще всего психического характера. Стоит только перепрограммировать себя на новую волну, и жизнь тут же изменится! Однако каждый из них нагло скрывает этот сладкий рецепт перепрограммирования. А я, между прочим, с радостью бы отыскала его, пусть даже был бы он иголкой, и рыскать бы пришлось в стоге сена.
Отец заключает меня в медвежьи объятия. Отстраняется и смотрит в глаза так, как смотрит уже несколько лет подряд, будто жутко боится потерять.
– Пойдем?
– Пойдем.
Я привыкла делать все, что он мне говорит. Привыкла не сопротивляться. Я говорю себе, что от того наши поступки так идентичны, что желания абсолютно одинаковы. И в это легко поверить, ведь я заканчиваю его фразы, а он отвечает на незаданные мной вопросы. Мы можем молчать и одновременно говорить. Смотреть друг на друга и беседовать, не произнося и звука. И мне хочется быть для папы не просто дочерью, но и другом, ведь я знаю, как ему сложно. Знаю, что он не говорит, а внутри переживает и безумно скучает по маме. Скучает по ее помощи. По ее молчанию.
Садимся за стол.
– Как у тебя дела? – я отпиваю чай и вскидываю брови. У отца работа почти круглосуточная, а с этими моими «отключениями», я стала видеть его еще реже.
– Потихоньку. А ты как?
– Тоже хорошо.
У нас не принято говорить о моей болезни. Да и не только у нас, а вообще не принято. Я предпочитаю не поднимать данную тему ни с папой, ни с Маринкой, ни с кем бы то ни было еще. Слишком уж личное. Прямо до мозга костей.
– У меня в институте скоро экзамены начнутся. Сразу после нового года.
– Так еще больше месяца.
– Ну, для подростков это скоро. Поверь мне. Скоро – настало уже второго сентября.
– Хорошо, что это «скоро» никак не влияет на твою подготовку. Ты как садишься за тетради прямо перед сессией, так и продолжаешь это делать.
– Так и есть. – Мы усмехаемся. Папа никогда не отчитывает меня за плохую учебу – что греха таить, отчитывать-то не за что – и всегда обсуждает институт с некой долей иронии. Мол, ты вот будь хорошенькой девочкой, и я говорю это не потому, что ты плохая девочка, а потому что я твой отец, и я должен тебе говорить, чтобы ты плохой девочкой ни в коем случае не стала. – Что у тебя завтра? Поздно будешь?
– А есть какие-то предложения? – он улыбается, и морщины на его лице тут же исчезают. Испаряются. Теперь на меня смотрит совсем другой папа: папа со старых фотографий, где у него пушистые, объемные волосы и смешные, высокие брюки. – Я могу приехать пораньше.
– А я могу выбрать фильм.
Киваем друг другу, будто скрепляем договоренность вербальным подтекстом. Теперь ничто не помешает нам завтра в очередной раз не спать до утра. И мы будем обсуждать фильм даже после его титров, и будем говорить, говорить, говорить…
Доедаю макароны и усмехаюсь:
– Вчера я скачала мультик – Принцесса Лебедь. Тот старый, помнишь? Который я в детстве могла каждый день смотреть. С лягушкой и черепахой…
– Помню, конечно. – Он закатывает глаза и смеется, – достала ты им тогда прилично.
– Так вот, я его включила, начала смотреть и вдруг подумала: черт подери, что я вообще делаю? Мне двадцать лет! А я смотрю мультик про принцессу, про говорящих птиц, да еще подпеваю песням. Это ведь ненормально. У моих однокурсниц совсем другие мысли в голове, да и мне пора, наверно, вырасти, пора переключиться на что-то иное.
– И зачем? Чтобы что?
– Чтобы стать взрослой.
– Умоляю тебя. Вот эти взрослые – мнут своим задом диван на день рождение, новый год, восьмое марта, день победы, и отказываются с него встать. И главное – не потому что не хотят, а потому что уже попросту не могут стащить свои разъевшиеся конечности с мебели, так как намертво к ней приклеились.
– И когда же надо прекратить придаваться мечтам?
Папа усмехается. Отставляет в сторону тарелку и резковато пожимает плечами:
– А зачем прекращать?
Мне нравится его слушать. Он говорит все с такой легкостью: не готовясь и не думая. Просто выдает то, что на уме, и попадает точно в яблочко. Иногда заставляет задуматься. Вот и сейчас, я хмурю лоб: есть ли прок во взрослении? И что именно обозначает это слово. Ограничить себя, поставить в рамки, связать все то, что не соответствует общепринятым элементам зрелости? Или же научиться принимать себя таким, какой ты есть, опираясь на то, каким ты быть должен; найти золотую середину; постараться стать лучше, но и не потерять того, что существует и растет только в тебе. Наверно, ответ на этот вопрос заложен в голове у каждого из нас, и все мы понимаем его по-своему. Однако мне хочется верить, что я могу быть взрослой и высовывая в окно ноги, и решая собственные проблемы, и пересматривая мультфильмы, и заботясь об отце.
Мы убираем грязную посуду. Затем папа идет в зал, а я подхожу к раковине: мойка на мне, как бы прискорбно это не звучало. Оглядываюсь через спину, вижу, как отец садится в свое огромное, бардовое кресло и улыбаюсь: он отлично держится. И он сумеет пережить развод. Ведь именно это так его удручает?
Разворачиваюсь к посуде и неохотно намыливаю тарелки. Мычу себе что-то под нос, какую-то мелодию, и краем глаза замечаю, как папа за мной следит. Может, он думает, что я тоже переживаю на счет мамы? Не могу смириться с ее уходом? Что ж, это странно, но я не ощущаю буквально ничего. Будто матери у меня и не было. Да, это неправильно и пугает. Но я принимаю этот факт за дар, ведь страдать одновременно с отцом было бы невыносимо. Возможно, хотя бы здесь дыра в моей памяти имеет под собой какой-то смысл. И стоит не корить амнезию, а сказать ей спасибо. Пожать ей руку, как достойному сопернику, сумевшему не только ослепить меня, но и избавить от плохого.
Когда я разбираюсь со всей посудой, я подхожу к отцу и целую его в лоб. Он касается пальцами моих плеч и держит их пару секунд, словно не хочет отпускать, страшится потерять меня снова. И я борюсь со странным желанием крикнуть ему прямо в лицо, что никуда не уйду, никуда от него не денусь. Но я молчу. Ухожу, а по пути думаю: несказанные слова, будто раковые клетки. Они накапливаются в наших телах, и приводят лишь к тому, что умирать становится больнее. Ведь чтобы сказать то, о чем думаешь даже не надо сворачивать горы, переплывать океан, доставать звезду с неба. Надо просто открыть рот. И насколько это сложно. И как редко мы это делаем.
Я иду по коридору, когда вновь ощущаю головокружение и дрожь по всему телу. Первый инстинкт броситься обратно к отцу. Я оборачиваюсь, хочу закричать: папа! Но не успеваю. Темнота падает на мои плечи и взваливает перед собой на колени, будто безвольную куклу. Я исчезаю вместе с очертаниями своего тела, и, возможно, превращаюсь в пыль. А, возможно, продолжаю что-то делать, просто не осознаю этого, не понимаю, не вижу. И не помню.
Открываю глаза уже на улице.
Испуганно оглядываюсь. Что за здание? Как я здесь оказалась?
– Черт, – едва сдерживаю в горле рычания. Смотрю то в одну сторону, то в другую и абсолютно не могу сориентироваться. По бокам тротуар, перед лицом дорога, над головой ясный, морозный день, а позади – небольшой антикварный магазинчик. С моей любовью к приключениям, прыжки – отличная основа для чего-то интересного, однако даже храбрецы иногда устают рисковать своей жизнью. В конце концов, грань между безрассудностью и безумием очень тонкая. Одно может принести удовольствие. Второе – тоже, правда, в придачу с неожиданной смертью.
Выдыхаю и ищу сотовый. Проверяю карманы пальто, сумку и недовольно поджимаю губы: еще один минус моей болезни – не помнишь, а точнее даже не знаешь, где и что лежит. Откидываю назад голову и вновь осматриваюсь. Интересно, сколько я пробыла в отключке? Надеюсь, не десять лет, и это не фильм «Пока ты спал».
Что время терять, решаю забежать в антикварный магазинчик. Заодно спрошу, где я нахожусь. На двери звенят колокольчики. Усмехаюсь: черт подери, где еще остались дверные колокольчики в нашем городе? Уверенно шагаю вперед и удивленно вскидываю брови, понимая, что внутри довольно-таки мило. И пахнет приятно. Вокруг гигантские стеллажи с пластинками, кассетами, дисками, и мне кажется, будто я столкнулась лицом к лицу с млечным путем музыки. С ее детством, отрочеством и юностью. Забываю, зачем пришла. Подхожу к полке с виниловыми пластинками и с любопытством прикусываю губу: сколько же здесь добра! И Элвис, и Битлз! И даже Депеш Мод! Всегда хотелось послушать музыку через патефон, не смотря на то, что патефона у меня никогда не было, как и самих виниловых пластинок. Однако папа говорил, что настоящую музыку диски воспроизвести не способны, поэтому стоит убиться головой о стену, но добыть граммофон. Я ему тогда поверила, но со временем про патефон забыла. Сейчас давняя мечта вновь вспыхивает перед моим носом, и мне ничего другого не остается, кроме как поддаться искушению.
Вытаскиваю из ряда один из тонких чехлов и изучаю список песен. К сожалению, мне известны только две из них: Enjoy The Silence и Personal Jesus. Надо будет освежить память и найти Депеш Мод в интернете.
– Что-то приглянулось?
Растерянно оборачиваюсь и вдруг вижу перед собой продавца в смешном, зеленом новогоднем свитарке под горлышко. Он переминается с ноги на ногу, пытается держаться уверенно, даже не смотря на вышитого красными нитками на его груди Санта-Клауса, и выдавливает фальшивую улыбку. Бедный. Видимо, для него Новый Год – целое испытание.
– Я нашла это, – помахиваю перед узким лицом парня пластинкой и неуверенно пожимаю плечами, – правда, здесь почти нет знакомых песен.
– Давай поищем что-нибудь еще. Вдруг найдем то, что придется по вкусу.
Продавец ведет меня вглубь магазинчика, а я виновато поджимаю губы: покупать пластинку нет смысла, да, и к тому же, кто знает – может, кошелек я посеяла вместе с телефоном. Однако почему-то мне становится жутко интересно, и я послушно ступаю за незнакомцем, то и дело, осматривая стеклянные стеллажи с патефонами и граммофонами разных размеров.
– Ты ищешь именно Депеш Мод?
– А есть что-то еще?
Парень оглядывается через плечо и усмехается.
– Да все, что душе угодно. Тут самая большая коллекция виниловых пластинок во всем городе. И если мы не найдем нечто подходящее, дальше искать тебе попросту нет смысла. Поверь. Уж я-то знаю.
– То есть ты работаешь здесь не потому, что отыскал единственное свободное место, на которое приняли подростка. А потому, что, действительно, любишь музыку.
– Я люблю музыку, – мы останавливаемся около широкого, высокого стеллажа, и парень улыбается, – да и деньги были как кстати.
Отвечаю на его улыбку и смущенно поправляю ремень сумки. Смотрю на пол, в потолок, и только через несколько секунд решаюсь вновь перевести взгляд на молодого продавца в смешном свитере. Он невысокого роста, может, слегка худоват, но за таким толстым вязанием сказать сложно. Волосы черные, прямые, а глаза…, в глаза я посмотреть боюсь, поэтому и тайно гадаю какого они цвета.
– Кроме Депеш Мод еще есть Нирвана, Битлз, Радиохэд…
– Радиохэд? – парень достает пластинку, и протягивает мне. Я медленно прохожусь по ней пальцами, изучаю список песен и едва заметно улыбаюсь. – Отличный альбом.
– Ага.
Голубые. Наконец, мы встречаемся взглядами, и я вижу его голубые, светящиеся глаза. Глаза человека, которые занимается тем, что любит. Глаза человека, который, возможно, не грустит и старается во всем видеть только хорошее, даже в таком уродском и смешном свитере, как этот.
– Мне пора. – Смущенно возвращаю пластинку. Делаю шаг назад и внезапно опрокидываю на пол несколько компакт-дисков. – Прости!
– Ничего, я подниму.
– Я…
Одновременно присаживаемся, сталкиваемся лбами, и я так удачно отлетаю назад, что вновь сбиваю локтем диски.
– О, боже.
– Все хорошо.
– Они целы? Черт.
– Не переживай. – Незнакомец потирает лоб и выпрямляется. Снизу вверх он кажется мне огромным великаном с широченными плечами, но едва я поднимаю задницу с грязного пола, как тут же он вновь становится обычным, слегка худоватым чудаком с лыбящимся Санта-Клаусом на груди. – Никто не пострадал. Все живы и здоровы.
Нервно поправляю сумку и собираюсь сбежать, когда вдруг парень говорит:
– У нас распродажа предновогодняя намечается.
– Распродажа?
– Да, все за полцены. Если хочешь, я могу отложить тебе пару пластинок. Только если ты захочешь, конечно.
– Захочу.
– Правда?
– Наверно.
– Отлично. Тогда до скорого?
Он спрашивает? Я неуклюже киваю и помахиваю ему рукой. Лишь бы сейчас ни во что не врезаться. Медленно отступаю назад, пытаюсь ровно держать спину и выглядеть более-менее адекватно, несмотря на идиотское фиаско. Однако у жизни отличное чувство юмора. И именно поэтому, вместо того, что спокойно выйти из магазина, я ощущаю сильное головокружение и, споткнувшись на пороге – под звук этих прекрасных колокольчиков – вырубаюсь.
II
Я никогда не знаю, сколько нахожусь в отключке. Могу открыть глаза, будто тут же, однако узнаю, что прошло уже несколько недель. А могу странствовать в волнах забвенья томительными часами, и прийти в себя уже через пару секунд. Что ж, если честно, мне безумно интересно увидеть себя со стороны: что я делаю, как двигаюсь, о чем говорю? Неужели мое тело продолжает жить отдельно от разума? Неужели ему не нужен штурман, советник? И неужели никто не замечает, что со мной что-то не так? Или же выгляжу я нормально, живу нормально, говорю нормально, однако в какой-то момент мозги переклинивает, и память расщепляется на миллиарды крошечных частиц. Как бы мне хотелось понять себя. Понять проблему, найти решение. Или хотя бы выяснить причину, проникнуться смыслом той жизни, в которой я живу, ведь просто так ничего не бывает; это, наверняка, предписано мне или суждено. Или звезды так сошлись. Или все та же женщина из пятого подъезда хорошенько постаралась. Ох, найти бы хоть одну зацепку, хотя бы один знак.
Меня бросает из стороны в сторону, словно я волейбольный мяч, а реальность – сетка. Вот, я пролетаю над ней и вижу чьи-то лица. Вот, я нахожусь в кромешной тьме. Вот, я вновь возвращаюсь обратно, разглядывая совершенно новые места, улицы, дома, деревья. И вот, я опять погружаюсь в черную, зыбкую речку из вечных вопросов, изнуряя от жажды жизни и заботясь о том, что непременно потеряю, пребывая в ней.
Я открываю глаза на морозе. Ветер обволакивает ноги, живот, щеки. И мне хочется завернуться в шерстяное одеяло, повременить еще минуточку, чтобы успеть прийти в себя, привыкнуть к холоду. Однако тело внезапно сковывает страх. Над головой небо, по бокам, будто клетка, гигантские рельсы, и я лежу на деревянных перегородках, поджидая то ли смерти, то ли славы. То ли поезда, разрывающего диким дребезжанием ледяную землю вокруг меня и подо мной. Кричу. Приподнимаюсь, вижу нос состава и со стуком плюхаюсь обратно. Вагоны проносятся над моим телом с такой силищей, что все камни одновременно замирают в воздухе. А я ору, что есть мочи, однако слышен лишь безумный скрежет колес о рельсы, их хруст со звоном, будто они перемалывают чьи-то кости. Надеюсь – не мои, и думаю об этом несколько вечных, ужасных минут. И даже когда поезд проносится дальше, когда замирает земля, и вновь перед глазами появляется серое небо, мне не удается закрыть рот.
В ушах еще звенят вагоны. В голове еще живет мысль, будто меня больше нет. Будто я умерла. И единственное, на что еще способны мои нервные клетки – это самовозгораться и исчезать, вытворяя из меня безобразного, неадекватного человека, не способного даже нормально дышать.
– Обожаю тебя!
Меня хватают за плечи и начинают трясти, я отмахиваюсь, и сопротивляюсь, и бурчу что-то, и вдруг замираю, увидев перед собой лицо Марины. Она такая довольная. Лыбиться, хихикает. Что ее так развеселило? Состав, проехавшийся над моей головой?
– Руки убери. – Вскакиваю. Пошатываюсь, осматриваю мутным взглядом толпу и недоуменно замираю. – Что происходит? Где я? Что это, черт подери, было?