355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрве Базен » Встань и иди » Текст книги (страница 2)
Встань и иди
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:57

Текст книги "Встань и иди"


Автор книги: Эрве Базен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)

2

Влажные, чуть выщербленные по краям шиферные крыши за окном были такого же синего цвета, как и пробитая лента пишущей машинки. Дождь по крыше и пальцы Матильды на клавишах старого «ундервуда» мягко выстукивали минорные гаммы. Каждые пятнадцать секунд раздавался звонок ограничителя. Унылый скрип оповещал о возвращении каретки к упору, о который она ударялась почти без шума. И опять слышалось неутомимое мягкое постукивание никелированных клавиш. Сорок пять слов, четыре строчки, восемнадцать вдохов и выдохов в минуту. Раз навсегда установленный ритм. Раз и навсегда установлены также потери скорости из-за откашливаний – отметок времени в тишине – или из-за движений бедрами, когда Матильда усаживается поудобнее на своей надувной подушке. Раз и навсегда установлены даже две непременные опечатки на страницу и минута, отводимая аккуратному стиранию ластиком через одну из дырочек в красной пластмассовой трафаретке, любезно прилагаемой к товару поставщиком копирки.

А я считывала материал. Не люблю поднимать голову от работы, но молчание тети начинало меня тревожить. Как правило, у болтливых людей молчание – признак гнева. Неужели Люк после двух недель размышлений все-таки ей рассказал? Тем не менее профиль Матильды оставался обычным: притворно суровый и деланно-торжественный, в стиле Людовика XIV, отягощенный пучком и бородавкой на веке; уродливые, обвислые, как у разжиревших кроликов, складки на шее переходили в бесформенную студенистую массу, втиснутую в корсаж. Как и всегда, масса эта постепенно оседала на стуле и, казалось, плавилась, пока каждые пять минут резкое движение плечами не поднимало ее, принуждая снова бороться с жиром, утомлением и бедностью. Я подумала: «Милой старушке приходится слишком много работать, чтобы меня прокормить». И со смутным ощущением вины опять принялась за считку.

– Поверни-ка голову, я нарисую тебя в три четверти. Ах, правда, ведь он же здесь, неизбежный Миландр! Я его уже больше не замечала. Покусывая свои карандаши, он в сотый раз пытался нарисовать мой портрет. Если не говорить о некоторых возможных вариантах, я, даже не глядя, хорошо представляла себе это выдающееся произведение искусства: голова анемичного ангела с соломенными волосами, розовыми губами типа «поцелуй меня, душечка» и синими неправдоподобными зрачками, упавшими на бумагу, как мыльные пузыри в белый соус. При мысли, что этот портрет просто выражает его характер, что он, сам того не сознавая, смеет навязывать мне лицо, отвечающее его собственным жалким вкусам, я почувствовала, как во мне проснулся демон доброго совета.

– Неужели же тебе совершенно нечего делать? Мне казалось, что ты получил заказ.

Прежде чем ответить, Люк вытащил изо рта сначала два карандаша, потом окурок.

– Заказ от книжного магазина с улицы дю Пон на почтовые открытки: сто экземпляров «Поздравляем с рождеством» с непременными атрибутами – омелой, остролистом и снегом! Тоже мне работа для художника!

– Тоже мне художник!

– Сегодня ты мила, как папаша Роко, – пробормотал Люк. – Кстати, твоего любезного соседа что-то совсем не видно. Забился в свою нору. Даже занавеска в окне не шевелится. У него кончились шпильки или его доконала неврастения?

– Оба они мастера на шпильки – что один, что другой! – заметила Матильда, бросая на меня неодобрительный взгляд.

Я чуть было не ответила: «Я колю только ослов», но вовремя прикусила язык, сохраняя во рту этот привкус скисшего молока, ласкового презрения, всегда отравлявшего мои отношения с Люком. Меня бесили жалкие претензии этого бедняги, неспособного на большие свершения и пренебрегающего малыми. Можно ли отказываться от полезного дела, даже если оно не сулит славы, даже если вся приносимая им слава состоит в том, что ты полезен в меру своих сил? Считываю же я то, что печатает тетя! Хорошенькое занятие для человека со степенью бакалавра.

Ворча, я возвращаюсь к чтению. Слово за словом сверяю пять экземпляров докторской диссертации, начиненной тяжеловесными специальными терминами: «При рентгеноскопии обнаруживается легкое затемнение под ключицами. Налицо небольшой фибирозный канал…» Нет, надо «фиброзный». «Затемнения в легких (маленькие коверны)…» Нет, каверны. И так страница за страницей: пропущена запятая, случайное повторение, переставлены слова, не та буква. Мой карандаш стоил не меньше, чем карандаш Люка. Однако я не чувствовала себя униженной. По-прежнему стучали дождь и тетин «ундервуд». Прошло два часа.

* * *

Без четверти двенадцать я чихнула. Как можно неприметнее: просто звук «ч», произнесенный в нос и почти заглушенный носовым платком. Тем не менее Матильда повернулась всей своей массой и, погрузив подбородок в многочисленные складки на шее, подрагивая бородавкой на веке, долго меня рассматривала.

– Интересно, где это ты схватила насморк? Последние две недели ты все время кашляешь!

Я пригнулась и сделалась совсем маленькой. Я ждала. Но тетя уже говорила о другом:

– Люк, спустись за почтой. Сегодня утром консьержка к нам не поднималась.

Миландр, не угадавший в себе призвания мальчика на побегушках, не заставил повторять просьбу и ушел, волоча свои плоскостопные ноги. Вздохнув, Матильда протянула руку к деревянной чашке с булавками и скрепками.

– В прошлом месяце ты чувствовала себя куда лучше, – грустно говорила она, аккуратно скрепляя экземпляры. – А теперь что-то не ладится. Да, да, я прекрасно вижу, что-то не ладится. Ты… ты…

Широко раскрыв рот, она глотнула слово из пустоты и потом выплюнула его вместе с брызгами слюны:

– Тебе скучно, девочка!

Второе издание: Миландр мне это уже говорил. Я нахмурилась. Если мне не закатят сцену, то что-нибудь начнут предлагать. Что еще изобрела моя слишком добрая тетя с ее мелочной, не знающей предела опекой?

– Я встретила нашу районную уполномоченную по социальному обеспечению. Мы говорили о тебе. Ей так хотелось бы тебе помочь…

– Уволь меня от этого, пожалуйста!

Ухватившись за спинку стула, я разом поднялась на ноги. В подобных случаях, когда я хотела положить, конец всякому обсуждению, у меня был только один способ: прикинуться оскорбленной и удрать в свою комнату. Мое неодобрение выражалось уже тем, как я волочила парализованную ногу, не скрывая своей хромоты.

– Мадемуазель Кальен придет сегодня вечером, – поспешила добавить Матильда.

Толкнув дверь, я была уже у себя, в комнатке, которую выбрала потому, что она самая маленькая из наших трех комнат в мансарде – настоящая келья, выложенная плитками морковного цвета, обмазанная ослепительно белой штукатуркой, без всяких рамок, безделушек, двойных занавесок и печки, меблированная только железной кроватью и шкафом из неполированного бука. Я с облегчением погрузилась в эту пустоту, которая помогает мне отдохнуть от беспорядка общей комнаты, от болтовни, от чрезмерной заботливости тети. Я подошла к окну и тыльной стороной руки протерла запотевшее стекло. Неба уже совсем не было видно. Тучи опустились на самые крыши, блестящие от стекающего с них дождя. Вдали, между домами улицы Блан, едва угадывалась Марна: река из ваты текла к Парижу над рекой из ртути, затопляя баржи и заглушая гудки. Невозможно разобрать, какое время показывают ажурные башенные часы на церкви Сент-Аньес, растворившейся в тумане по другую сторону набережной. Этот своеобразный компресс, под которым умирала осень, это преходящее уничтожение пространства и времени подействовали на меня успокаивающе, и на какое-то мгновение я почувствовала удовлетворение от того, что живу, стою прямо, опрятная, одинокая, спрятавшаяся в свое платье.

Хлопнула дверь, и шаги Миландра разрушили очарование.

– Только одно письмо, – сказал Люк, – да и то по ошибке, адресованное бедняге Марселю. Где Констанция?..

– Дуется.

Я вернулась в общую комнату (ту, что прозвала «первозданным хаосом»). Тетя освободила стол от бумаг, переложив их на комод, и поставила на клеенку корзину с овощами. Я не выношу сидеть без дела и поэтому, вооружившись кухонным ножом, схватила картофелину.

– Прочти его. Люк, – коротко попросила я.

– Не надо, – запротестовала Матильда. – Писем, адресованных мертвецам, не читают. Я всегда сжигала письма, которые приходили на имя бабушки после ее кончины.

Не выпуская тряпки из рук, она принялась разыгрывать дуэнью из трагедии. Выбившаяся из пучка сальная прядь моталась с одного плеча на другое. Глубокие вздохи поднимали и опускали огромную грудь, прозванную нами «авансценой» и разделенную на две половины ручейком серебряной шейной цепочки. Люк в нерешительности грыз ноготь большого пальца.

– Читай же, – невозмутимо повторила я, срезая со своей картофелины толстую и широкую спираль кожуры.

Люк выбрал компромиссное решение и, положив письмо возле меня, шепнул Матильде в виде извинения:

– Это письмо под копирку… Вчера я получил такое же.

Тетя нахмурилась и ушла за ножом для чистки картофеля, а потом за своим незаменимым резиновым кругом, на котором она вынуждена сидеть из-за геморроя. Усевшись, она буркнула:

– В конце концов дело твое… Но как ты чистишь! Послушай, не срезай так помногу! Какие у тебя стали неловкие руки!

Смерив ее взглядом, я подумала: «А ведь у очищенной картофелины цвет ее лица. А кожура, которую срезает она, прозрачна, как кожица около ее ногтей». Потом я распечатала конверт, и из него выпал листок желтоватой бумаги – бланк лицея Жан-Жака Руссо. Текст, размноженный на ротаторе, украшала подпись, сведенная к росчерку в форме кнута. Письмо было кратким:

«Дорогой мосье!

С большим опозданием возобновляя прерванную войной традицию, мы организуем во второе воскресенье ноября вечер встречи бывших учеников лицея. В соответствии с нашим обычаем особо приглашаются лица, окончившие лицей десять лет тому назад, то есть выпускники тридцать восьмого года. Воспользовавшись этой встречей, мы также возобновим работу общества дружбы и выпуск его ежеквартального бюллетеня. Очень рассчитываем на вас, и в ожидании…»

Коротким движением я скомкала письмо в кулаке. Моя рука нервно мяла бумажный мячик «Жан-Жак Руссо»! То была пора, когда я, живая – вся живая, – посещала курсы Севиньи. Пора плоских чернильниц, до краев наполненных красновато-коричневой бурдой, черных лакированных пеналов (шедевр имитации японских лаков), толкотни и беготни по переходам метро. Пора быстрых решений и прекрасных иллюзий, итогом которых было признание, доверенное тетрадке в клеенчатом переплете: «Обязательно стану летчицей».

– О чем письмо? – пробормотала Матильда, когда любопытство взяло у нее верх над щепетильностью.

– Лицей приглашает Марселя на встречу выпускников.

– Бедняжечка!

Ну нет! Только без нытья! Поверх головы тети я обратилась к Миландру, как в дни нашей юности:

– Ты пойдешь, Филин?

Люк пожал плечами. Я продолжала настаивать:

– Но ведь выпуск тридцать восьмого года – ваш выпуск… словом… твой.

– Да, – согласился он. – Ну и что из этого? Хотя, понимаешь, вечером после устного экзамена по философии мы дали друг другу что-то вроде клятвы. Мы поклялись прийти на этот юбилей, а потом собраться в «Дюпон-Латэне», в подземном зале – знаешь, в том, с аквариумами – чтобы встретиться, моя дорогая, и об-ме-нять-ся о-пы-том! В восемнадцать лет обожают громкие фразы!

Я подняла руку, стараясь заставить его замолчать. Но Люк уже закусил удила.

– Если говорить об опыте, то, надо признаться, мы его получили сполна. Война, трупы, разрушенные города, плен, упущенные возможности, незаконченное ученье, в большинстве случаев загубленное будущее… что за прелестные темы для легкой беседы! Нет, право, не думаю, что все мы еще хотим рассказывать друг другу о своих успехах. Даже те, кто чего-то добился в жизни, – два-три человека, не больше, и то одному богу известно, как они это сумели! – даже они, и прежде всего они, не придут исповедоваться, как им это удалось. К тому же мы забыли друг друга, жизнь расшвыряла нас в разные стороны: я в какой-то мере поддерживал знакомство с тремя-четырьмя парнями, которые, насколько мне известно, корпят в конторе или продают зубную пасту. Да и само место не подходит для встречи: в зале с рыбками теперь ресторан.

– Ну, это уже мелочи.

Меня удивил собственный голос. Но Люк, не обратив на него внимания, продолжал громоздить одно на другое возражения, которые выдавали его страх – вполне оправданный – послужить для своих бывших соучеников выгодным фоном. Я его уже не слушала, Я напевала – про себя. И при этом машинально вырезала из картофелины нечто вроде головы монаха, оставляя часть кожуры для капюшона и две черные точки для зрачков. Но главное, я прикидывала. Задумано неплохо, не правда ли? Неплохо. И только часы у соседа внизу, пробив двенадцать раз, вывели меня из состояния оцепенения. Я увидела, что Люк наконец собирает свои рисовальные принадлежности.

– Я убегаю, – сказал он, одним рывком запирая от пояса до воротника застежку-«молнию» на своей ужасной куртке.

Истолковав мое молчание по-своему, он подошел ко мне ближе и положил на мою руку свою грязную ладонь, от которой пахло льняным маслом.

– Ты в самом деле хочешь, чтобы я пошел на этот вечер?

Я ответила не сразу. Мои мысли были далеко. Привычным движением я откинула волосы, потом тряхнула головой, как довольная дорогой лошадь. И наконец без всякого перехода объявила:

– А вот я обязательно пойду.

3

Передо мной сидела мадемуазель Кальен, особа неопределенного возраста, в черном костюме, перчатках, шляпке мышиного цвета, с портфелем из чешуйчатой фибры под мышкой. Сидела в позе, свойственной людям, для которых благотворительные визиты – профессия: довольствуясь самым краешком стула, только касаясь его, уже готовая бежать к другому стулу, по другому адресу. Я говорю об этом со знанием дела! Тот, кому выпало быть инвалидом, имеет возможность повидать благотворителей всех сортов. Подобно тому как существует тип мясника или молочницы, существует и общепринятый тип милосердной дамы.

Матильды нет – ее неожиданно вызвали по срочному делу к клиенту, – и мадемуазель Кальен вот уже четверть часа изрекает избитые фразы утешений, журча, словно ручеек с тепловатой, непригодной для питья водой. Я, как обычно, заняла оборонительную позицию, уйдя в свою неблагодарность, и, не произнося ни слова, вежливо киваю головой, снова и снова поражаясь тому, как жалость, тягостная даже тогда, когда ее проявляют близкие люди, становится совершенно невыносимой, когда ее не оправдывают дружба или родство.

– Значит, вы и в самом деле отказываетесь от моего кота? Но ведь кот – идеальный компаньон для хронического больного: верный, малоподвижный, привязчивый. Раньше этот кот жил у восьмидесятилетней старушки, больной раком, которую мы вынуждены были отправить в приют для неизлечимых.

Кот восьмидесятилетней старухи и малоподвижный! Кот по мерке для паралитика. Одним выстрелом убить трех зайцев: спасено котов – один, успокоено неизлечимых больных – одна, щедро одарено Констанций – одна! Моя покровительница продолжала настаивать:

– Очень красивый кот, знаете, очень нежный, очень чистоплотный и очень хорошего здоровья…

Шутка достаточно затянулась. Наконец я открыла рот:

– Нет, благодарю вас. Будь ваш кот гадкий или паршивый, он еще мог бы меня заинтересовать. Но на кота – совершенство легко найдется желающий. Он во мне не нуждается.

Мадемуазель Кальен казалась сбитой с толку. «Он во мне не нуждается…» Эта девчонка путает роли, испытывает натренированное терпение.

– Тогда, может быть, я принесу вам книги? У нас есть хорошие романы и несколько отличных пособий для самообразования, которые были бы вам небесполезны. Вы много читаете?

– Не очень. Четыре-пять книг в год. Это почти все, что стоит читать. Современная литература занимается проблемами, которые кажутся мне или скучными, или надуманными. Что касается трудов, предназначенных специально для инвалидов, то я никогда не беру их в руки… Пускай любитель дынь читает «Маленький садовод», а холодный сапожник – «Сапожное ремесло во Франции»… Но паралич не профессия. И еще меньше любительское занятие, ручаюсь вам. Напоминания о моем состоянии мне не нужны: я слишком хорошо помню о нем и без того.

Мадемуазель Кальен вздрагивает. Серые перчатки нервничают. Раздуваются крылья учуявшего бунт носа. Но ведь твердость – не правда ли? – тоже может стать одной из форм сочувствия.

– Вы себя знаете, но не принимаете. А между тем вам было бы легче…

Увы! Меткие ответы – мой худший порок.

– Конечно, легче. Но я не люблю того, что легко. И я спрашиваю себя: почему от инвалидов и бедняков всегда требуют, чтобы они принимали свое положение, а не забывали о нем?

– Принять себя – значит заслужить право быть собой.

– Велика заслуга поддакивать всему, что нас принижает!

– Не надо громких фраз.

К счастью, я сумела удержаться от резкости: «А вы увольте меня от фраз банальных», – в конце концов эта особа желала мне добра и не заслужила такого отношения. Мадемуазель Кальен, запыхавшись от долгой перепалки, к которой ее отнюдь не подготовили вкрадчивые благословения и хныканье обычной ее клиентуры, опустила веки с видом обескураженной святой. Готовясь уйти, она проверила, все ли пуговицы застегнуты. Но деликатность удержала и ее тоже.

– Послушайте, дитя мое, меня послали сюда, чтобы вам помочь. По крайней мере, я так полагала. Чудес мы не творим, но иногда облегчаем людям жизнь. Если вам что-нибудь надо, скажите.

– Мне ничего не надо.

Смягчившись (несмотря на это «дитя мое»), испытывая некоторое смущение и понимая, что совесть моя не совсем чиста, я постаралась сделать свой отказ менее категоричным:

– Конечно, после смерти моего отца наше материальное положение изменилось. Но тетя сумела достать пишущую машинку и ротатор, и они дают нам средства к существованию. Кроме того, я получаю небольшое пособие по инвалидности. Маленькая квартирная плата, немного изворотливости и скромный рацион одиноких женщин…

Ответная реакция как нельзя лучше: моя посетительница уселась на стуле более основательно. Наши улыбки встретились. «Хорошо, что я осталась», – призналась одна. «О да! – говорила вторая. – Уйди вы на секунду раньше, моя храбрая барышня, и ваше уважение было бы для меня потеряно. Поймите этот дрянной характер, к которому совершенно не подступишься с вашими речами-отмычками. Чтобы меня приручить, надо говорить со мной на моем языке». Вдруг мадемуазель Кальен сощурила один глаз, словно прицеливаясь.

– Вы живете не одна. Не будьте чересчур бескорыстной.

Эта нескладеха попала в самую точку! Ничто и никогда не смущало мою душу так, как самопожертвование Матильды. Явно воодушевленная своим успехом, мадемуазель Кальен продолжала наступление.

– Я вам ничего не приношу, это решено. Но позвольте мне что-нибудь с собой унести. Чуточку вашего доверия…

Как легко меня этим подкупить! Я почувствовала, что моя скованность проходит. Поколебавшись с секунду, я бросилась в словесные хитросплетения так же решительно, как раньше – в волны Марны:

– Пожалуйста! Так вот: единственный способ помочь мне – это указать, как я могу еще оставаться сама собой.

Продолжительное молчание… Уполномоченная по социальной помощи покачивала головой со взволнованным (или скептическим?) видом. А я по своей гадкой привычке комментировала про себя ее поведение. В чем же дело? Что вас удивляет, мадемуазель? Ведь вы так утомлены всем этим, так все знаете заранее, вся эта болтология должна быть вам уже знакома. Наверное, она навязла у вас в зубах еще тогда, когда вы были помоложе, когда ваше призвание служить людям еще не заглушила рутина службы… Понимаю… Вас ошеломило, что подобные претензии могли возникнуть у колченогой девицы, которой уже трудно обслуживать даже себя. Но вспомните последние филантропические лозунги, рассчитанные на людей обидчивых: «Дарующий всегда платит долг!» (немножко переборщили, верно?). Или: «Благотворительность – только кружка для пожертвований». Или вот еще: «Помогите тем, кто вам помогает!» – формула, которой руководствуюсь сейчас я сама.

– Я думаю, вы и без того помогаете своей тете, – наконец осторожно произнесла мадемуазель Кальен, указывая подбородком на пишущую машинку.

Деликатный вызов: прежде всего, девочка моя, есть гражданский долг. «Куча скучных дел», – как сказал юморист. К этому можно добавить: дел, которых, как правило, к хватает, чтобы опустились руки даже у людей здоровых. Но, по мнению Матильды, мой гражданский долг состоит в том, чтобы его вовсе не иметь: ведь я инвалид, страдающий тяжелым физическим недугом. Ах, как бы все это выразить, не впадая в назидательный, ханжеский или наивный тон – три ненавистных мне стиля? Бывало, сетуя на то, что она называла «политикой каштана», директриса курсов Севиньи жалобно вздыхала: «Нынешняя молодежь! Она стыдится своих добрых чувств, выпускает колючки, иронизирует, делает вид, что насмехается над людьми и над собой. Я теперь просто не знаю, как к ней подступиться». Но уж мадемуазель Кальен наверняка знала, что не следует трогать скорлупу каштана до того, как она лопнет сама.

– Я хорошо понимаю, что, ничего у вас не прося, я прошу слишком многого. Извините меня за то, что я столь требовательна.

– Ну что вы! – простодушно ответила моя визитерша. Потом, изобразив на лице кривую улыбку, призналась:

– По счастью, с этим приходится сталкиваться не каждый день.

Добрый знак. Она не напустила на себя ни важности, ни испуга, ни даже таинственности, маскирующей неодобрение. Как неблагоразумно судить о человеке слишком поспешно! Люди, которых вы считали бесцветными, обладают даром хамелеона. Поняв, что я собой представляю, мадемуазель Кальен изменила выражение лица, приладив новую маску – маску добродушия. Разумеется, добродушия серьезного, но приправленного щепоткой иронии, которая делает эту серьезность выносимой. Покачивая шляпкой, она шутливо философствовала:

– Вот вам и ваши добрые чувства! Они и чуть-чуть горьки… и чуть-чуть навязчивы… и вдохновлены не столько любовью к ближнему, сколько любовью к самому себе. Но в конце концов в наш век, который их не жалует, это единственный способ добиться, чтобы они были приняты. Гордость выручает там, где святость уже не поможет. Да, но вот и я сама уже говорю громкие фразы… В принципе я одобряю все и даже готова предложить вам работу. Только…

Складка губ углубилась, растянулась до ушей. Ее «только» прозвучало протяжно, как звук органа, – водопроводные трубы успели исполнить за это время несколько тактов импровизации.

– Только, – повторила мадемуазель Кальен, – боюсь, что для начала я смогу предложить вам всего лишь скучное и невыигрышное дело.

Еще бы! Тяжелый труд, не сулящий славы, наверняка сразу отобьет желание, если оно несерьезно. Придумано неплохо. Мадемуазель Кальен продолжала:

– Всякие бумаги… Это вас не развлечет. В круг наших обязанностей входит и канцелярская работа, которая отнимает у нас много сил, сокращая время, отводимое посещениям на дому. Так, например, мне предстоит разослать воззвание к щедрости коммерсантов. Пока отпечатаешь восковку, размножишь ее в пятистах экземплярах, разложишь по конвертам… вот и половины рабочего дня как не бывало! Если, в ожидании лучшего…

– Я согласна.

Надо было не дать ей времени опомниться. Не позволить ей совершить оплошность – отслужить благодарственный молебен. Благодарность… благодарю покорно! Мне достаточно и того, что она оказалась в положении поставщика, явившегося предлагать услуги и уходящего уже в роли клиента.

– Я согласна. Доверьте мне это дело. Вам придется только оставить для меня канцелярские принадлежности у консьержки. Через два дня письма будут готовы.

Мадемуазель Кальен поднялась со стула. Прощаясь, она непроизвольно протянула руку слишком высоко, как для благословения – видимо, такой жест уже вошел у нее в привычку. Но она тут же спохватилась, опустила руку и обменялась со мной корректным рукопожатием.

– Кстати, – добавила она, – я целыми днями в бегах. Но есть место и час, где и когда вы можете меня наверняка застать. Это Центр социального обеспечения Мэзон-Альфор, с десяти до одиннадцати утра. Он помещается в том же здании, что и городская библиотека, вход со стороны сквера. До свидания, Констанция. Нет, нет, не вставайте…

Но я уже встала, и мадемуазель Кальен не могла помешать мне проводить ее до дверей.

* * *

Пять минут спустя в комнату ворвалась Матильда.

– Поздравляю. Я опоздала, но все хорошо. Мы с мадемуазель Кальен столкнулись нос к носу на улице Гранд.

Что ты ей такого сказала? Во всяком случае, похоже, что ты ее совершенно покорила. Как? Ты уходишь из дому? В такое время, одна! Это неблагоразумно, уже смеркается.

Я накинула пальто и вынула свои палки из подставки для зонтов.

– Мне надо в лицей, и на сей раз я возьму такси, – ответила я ей без дальнейших объяснений.

Я так торопилась, что на площадке чуть не сшибла седого карлика – сухонького, с плоской головой, черными глазками величиной с пуговки от ботинок, втиснутыми в узкие красные петли век. Мне удалось избежать столкновения, но я не избежала противного скрипучего замечания папаши Роко:

– Ага, Шалунья отправляется в экспедицию. Береги свои лапки, дочка. Ты сегодня премило выглядишь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю