Текст книги "Кики ван Бетховен"
Автор книги: Эрик-Эмманюэль Шмитт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Послания, отправленные Бетховеном
1. Увертюра «Кориолан». До минор, ор. 62
Колумбийский симфонический оркестр под управлением Бруно Вальтера – 7’57
2. Пятая симфония до минор, ор. 67,
I часть. Allegro con brio
Нью-Йоркский симфонический оркестр под управлением Бруно Вальтера – 6’11
3. Девятая симфония ре минор, ор. 125 (с хором), IV часть.
Presto – Allegro та non troppo – Vivace – Adagio cantabile – Allegro – Allegro mod era to – Allegro
Элизабет Шварцкопф, Эльза Кавельти,
Эрнст Хефлигер, Отто Эдельман.
Хор фестиваля в Люцерне,
Филармонический оркестр под управлением Вильгельма Фуртвенглера – 25’30
4. «Фиделио», op. 72. II акт: фрагмент финала «О Gott! О Welch ein Augenblick»
Леонора – Биргит Нильссон Флорестан – Ханс Хопф Дон Писарро – Пауль Шофлер Рокко – Готлиб Фрик Марцелина – Ингеборг Венглор
Хор и оркестр Кельнского радио под управлением Эриха Клайбера – 7’28
5. Четвертый концерт для фортепиано с оркестром соль мажор, ор. 58, II часть.
Andante con moto
Солист Эмиль Гилельс
Оркестр Ленинградской филармонии под управлением Курта Зандерлинга – 5’05
6. Пятнадцатый квартет ля минор, ор. 132,
III часть: Canzone di ringraziamento,
Molto adagio:«Heiliger Dankgesang eines Genesenen an die Gottheit, in der lydischen
Tonart» [4]4
Благодарственная песнь исцеленного божеству, в лидийском ладу (нем.).
[Закрыть]
Голливудский струнный квартет – 15’50
Кики ван Бетховен
Эта повесть была написана за несколько месяцев до эссе «Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…» Она в художественной форме повествует о том, что рассматривается в эссе в концептуальном виде. Премьера этой комедии-монолога состоялась 21 сентября 2010 года в театре «Лабрюйер» (режиссер Кристоф Линдон, в главной роли Даниэль Лебрен).
Несмотря на различие жанров, я предпочел соединить в одном издании пьесу и размышление – как дань уважения к первоисточнику: взыскательному, пламенному гуманисту Людвигу ван Бетховену.
Все началось, когда на блошином рынке я очутилась перед маской Бетховена. Зеваки сновали вокруг, не замечая ее, скользя по ней взглядом, я сама едва ее не пропустила.
Я подошла ближе, и тут, пока я ее рассматривала, случилось нечто невообразимое, неправдоподобное, просто скандал. Как такое стало возможным? Что же произошло?
Чтобы проверить, я купила эту маску. Еще одна неприятная неожиданность: маска стоила сущие гроши.
– И давно она у вас продается? – спросила я у продавца.
Он понятия не имел. Третье потрясение.
Без промедления я вернулась к себе и позвала приятельниц на чашку чая.
– Смотрите.
В центре круглого стола возвышалась маска Бетховена.
Кэнди (ее трудно с кем-то спутать – круглый год с нее не сходил загар: зимой – оранжево-красный, весной цвета карамели, а летом начиная с июля – цвета копченой скумбрии) удивилась:
– Какой бледный…
Зоэ провела по маске пухлыми пальцами, не осмеливаясь ощупать ее как следует. Я подбодрила ее:
– Знаешь, это только маска, она не догадается, что ты ее ласкаешь…
– Жаль, – прошептала вечно жаждавшая любви Зоэ и резко отдернула руку.
Рашель, вздернув подбородок, сухо спросила:
– И к чему ты приволокла нам это?
– «Это»?! Прошу проявить немного уважения. «Это», как ты выразилась, маска Бетховена.
– Я прекрасно знаю, что это маска Бетховена: у моей бабушки была точно такая! К чему ты выставила ее перед нами на чайный стол с таким видом, будто это нечто исключительное? Ты что, решила, будто лично выдумала эти маски? Надеюсь, нет. Помню, в детстве они были повсюду; бедняки, за неимением фортепиано, довольствовались маской Бетховена.
– Будьте повнимательнее, – сказала я, – наклонитесь и приглядитесь.
Они покорно склонились над маской.
– Ну, слышите что-нибудь?
У Кэнди сделалось недовольное лицо, Зоэ теребила слуховой аппарат, Рашель нахмурила брови и откашлялась.
– Девочки, сосредоточьтесь! Слышите что-нибудь? Да или нет?
Застыв, с поджатыми губами, они настороженно затихли над объектом. Зоэ поправила в ухе свой аппарат и горько вздохнула. Рашель покосилась влево, будто следя за жужжащим комаром, и вновь обратила взгляд к маске. Кэнди призналась:
– Ничего не слышу.
– Я тоже, – поддержала Рашель.
– Ох, вы меня успокоили! – выкрикнула Зоэ. – Я уж думала, что только мне ничего не слышно.
Рашель взглянула на меня подозрительно:
– А ты, дорогая, ты что-то слышишь?
– Ни звука.
Все стало понятно. Произошло грандиозное, волнующее событие, и мы оказались настолько старыми и проницательными, что осознали это.
В моем детстве из бетховенских масок звучала музыка. Достаточно было взглянуть на них, чтобы услышать возвышенные, потрясающие мелодии; возле них всегда звучал симфонический оркестр, который исполнял гимн, пламенные взлеты струнных, страстные звуки фортепиано… Если у вас была маска Бетховена, комната наполнялась музыкой.
– Прежде, в родительском доме, – сказала Кэнди, – на мраморной консоли у камина стоял бюст Бетховена. И я его слышала, слышала лучше, чем радио.
– Мой учитель музыки поставил такой бюст на рояле, – подхватила я. – Великолепный бюст, воодушевлявший меня. Когда пальцы путались в клавишах, его взгляд побуждал меня выразить свои чувства. Зато от другого бюста не было никакой помощи. Это был бюст Баха.
– Ах, эти ужасные, терроризировавшие нас бюсты! – подтвердила Рашель. – Мой отец водрузил Баха возле метронома: тот взирал на меня с суровым видом – Бах в прокурорском парике судил и выносил мне приговор, он ставил мне в вину фальшивые ноты. А вот Бетховен, напротив…
– Вот это был настоящий мужчина, – уточнила Кэнди, – мужественный.
– А еще казалось, что он бесконечно страдал, – шепнула Зоэ.
– Следует признать, – примирительно сказала Рашель, – это было прекрасно – и музыка, и чувства, которые она пробуждала.
– Итак, девушки, почему мы больше ничего не слышим?! – воскликнула я. – Почему бетховенские изваяния умолкли? Что произошло?
Мы вчетвером воззрились на маску Бетховена, которая и впрямь молчала. Это было жестокое, язвительное, оскорбительное молчание.
– Кто же переменился – он или мы?
После паузы Рашель, которая охотно отпускала неприятные замечания, пробурчала:
– Разумеется, мы.
– В таком случае что случилось с нами? Как мы умудрились настолько измениться, сами того не заметив? Ведь потеря такой иллюзии не могла остаться незамеченной?
– Кики, я поразмыслю над этим, – пообещала Кэнди.
– Я тоже, – кивнула Зоэ.
– Почему бы не подумать, – заметила Рашель, пожав плечами.
Ну вот, заметив первые симптомы, мы решили определить причину болезни, чтобы найти пути к выздоровлению.
Что касается меня, то на обещания типа «с понедельника сажусь на диету» или «после отпуска берусь за китайский» я не клюю. Я взялась за лечение Бетховеном без промедления. Купила стопку дисков и в тот же день приступила к процедурам.
Это было просто невыносимо.
Поначалу я думала, что это все из-за моей квартиры. Стоило поставить запись, как я начинала задыхаться, мне хотелось выйти из дому, я придумывала, что необходимо срочно что-то купить, или же бросалась к телефону, готовая звонить кому угодно, пусть даже невестке (ничего себе!), и навязывать ей свою болтовню. Однако разум побеждал, я не позволяла себе покидать любимое кресло, то самое, где обычно блистательно разгадывала кроссворды. В результате после нескольких тактов Бетховена пол начинал раскачиваться, стены шатались, и я теряла равновесие. С ума сойти! И это происходило только во время звучания Бетховена; стоило сменить пластинку: поставить танго, эстрадного певца со слащавым голосом, – переборки не шатались, стеллажи стояли прочно, паркет тоже; но как только раздавалась бетховенская музыка – оп-ля! – арена вращалась – штормовое предупреждение! Я пришла к выводу, что живу в квартире, у которой Бетховен вызывает аллергию.
И все же я продолжила! Неподалеку от нашего дома в парке (трава и бетон) устроили прием для молодежи из городка Юри Гагарин, по ту сторону транспортного кольца. Возле северных ворот парка какие-то парнишки исполняли хип-хоп. Я спросила у них, где они покупают свои музыкальные аппараты, такие здоровые хромированные бандуры, работающие на батарейках, и купила себе такой, напоминающий бульдога: колонки как отвислые щеки, а кнопки похожи на глазки. Я окрестила его Ральфом и отправилась в Париж вместе с Ральфом и Бетховеном.
Я слушала музыку повсюду. Даже в метро в ожидании поезда. Однако вскоре стала предпочитать более спокойные места: скверы, пешеходные улицы, паркинги – те места, где можно было различать нюансы пианиссимо, а не только тройное форте. Вы скажете, что, надень я шлем или наушники, это выглядело бы скромнее; только вот скромностью я никогда не страдала; и потом, здесь не обошлось без политики, социологии, журналистики и т. п.: я это затеяла, чтобы узнать, неужели все сделались так же глухи к Бетховену.
Мне открылась страшная правда: сидя на скамейке вместе с Ральфом, извергавшим Пятую симфонию, я создавала вокруг себя пустоту, люди пугались и удирали со всех ног. Конечно, Ральф выглядел сущим громилой, да и у меня самой, признаю, далеко не всегда был располагающий вид, но прохожих разгоняло не это… Нет, их гнал от меня именно Бетховен.
Однажды рядом остановился мужчина лет сорока – столько было бы теперь моему сыну. Он прослушал все четыре части симфонии, а после заключительного аккорда принялся шарить в кармане.
– Мадам, где ваша чашка?
– Чашка?
– Ваша плошка для милостыни? Куда мне положить деньги? – уточнил он, протягивая мелочь.
– Я не попрошайничаю. Я слушаю Бетховена, и все. Это бесплатно.
– О…
– Впрочем, лучше уж так, ведь прочие вообще сматываются отсюда. Можете сказать почему?
– Ничего удивительного. Красота – это невыносимо. – Он изрек это как очевидную истину. – Если хочешь жить обычной жизнью, от красоты лучше держаться подальше; иначе – по контрасту – ощущаешь свою посредственность, постигаешь меру собственного ничтожества. Слушать Бетховена – все равно что примерить обувь гения и осознать, что она сделана не по твоей мерке.
– Тогда почему вы не ушли?
– Из мазохизма. Я не люблю себя, но эта нелюбовь доставляет мне определенное удовольствие. А как вам, мадам, удается переносить Бетховена?
– Не знаю. Я тоже терпеть его не могу. Но помнится, в прежние времена я находила этот тарарам великолепным.
– Ностальгия, – шепнул он, удаляясь.
Ностальгия? Нет. Гнев. Досада. Ненависть.
Вновь слушать эту музыку через сорок, пятьдесят лет – еще более жестоко, чем разглядывать себя в зеркале, поставив рядом снимок, сделанный в юности: понимаешь, до какой степени ты переменился, причем переменился внутренне. Я сделалась старой, иссохшей и бесчувственной козой; меня уже не волнует Лунная соната; я больше не плачу при звуках Патетической, да и Героическая симфония уже меня не возбуждает. Я не танцую под Пасторальную симфонию. Что касается Девятой, чья «Ода к радости» некогда казалась мне способной воскрешать мертвых и поднимать паралитиков, то ныне я воспринимаю ее как грохот, ярмарочную толчею, как лозунг объединенной Европы, как отвратительный и гротескный звуковой цирк.
Да, с тех пор как я прописала себе музыку Бетховена, во мне нарастала ярость.
– Скажи, старушка, ты можешь приглушить свою церковную музыку?
Это был юный брейк-дансер в болтавшейся на нем футболке, в штанах, чудом не спадавших с тощего зада. Мы с Ральфом и Бетховеном сидели на скамейке в парке.
– Балда, это не церковная музыка, а «Фиделио»! [5]5
Опера «Фиделио», ор. 72, акт I: «Mir ist so wunderbar».
[Закрыть]
– Чего?
– Сядь и прочисти уши.
– Не прокатит.
– Почему? Хорошей музыкой не испачкаешься. Разве это плевок? Я что, харкнула на тебя своим Бетховеном? На самом деле ты просто боишься, что тебе понравится.
– Ох, не наседайте!
– Вот невежа – ни черта не знает и счастлив этим. Валяй, кружись! На твоей могиле напишут: «Всю жизнь он трясся, оглушая себя идиотской музыкой».
– А ты, что напишут на твоей могиле? «Она ненавидела молодых»?
Он удрал прежде, чем я открыла рот. Зря торопился, его упрек лишил меня дара речи. Что же у меня будет за эпитафия? И в чем был смысл моей жизни?
Такие вопросы заразны… Этим вечером, за аперитивом, я разглядывала каждую из своих приятельниц, представляя себе… Я посмотрела на Зоэ, поглощавшую пирожные, и мысленно вывела: «Отныне она почиет с миром, ибо больше не испытывает голода». Посмотрела на Кэнди, с ее цыплячье-желтыми волосами, поджаренной кожей, приталенными костюмами, напоминавшими о некогда покоренных ею мужчинах и тех, кого она еще надеялась завоевать, и написала: «Наконец охладела». Посмотрела на гордячку Рашель с ее вечным снобизмом; под маской молчания та скрывала, что ни беседа, ни пирожные, ни чай недотягивают до должного уровня, и начертала: «Наконец-то одна».
– А ты?
– Что я?
– Ты ничего не говоришь, – прицепилась Рашель. – А ведь ты редко отмалчиваешься.
– Что стряслось с чемпионом страны в разговорном жанре? – воскликнула Кэнди.
– Я всегда говорила, что если Кики молчит, значит, она мертва, – уточнила Зоэ.
И вот благодаря моим милейшим приятельницам я нашла ответ. На своем надгробии я напишу: «Наконец-то безмолвна».
Спустя несколько дней я вновь сидела на своем месте, на скамейке с Ральфом, отбывая наказание Бетховеном. Следует уточнить, что я не упускала возможности покинуть свой квартал и дом. Каждый из обитателей дома престарелых занимал там крошечную отдельную квартирку со своей ванной и кухней; общими были игровая комната, где играли в карты, гимнастический зал – пустой! – и две медсестры, которые присматривали за нами. Вообще-то, здесь ухаживали за жильцами, пока те держались на ногах, но стоило кому-нибудь подохнуть, они тут же сдавали квартиру следующему. Это заведение называлось «Сиреневый дом», что довольно жестоко по отношению к чудесным цветам сирени, вовсе не заслуживающим того, чтобы их ассоциировали со старческой кожей. Если придерживаться растительных метафор, то его следовало окрестить Домом виноградной лозы или виллой Старых Пней. Лично я называю его Дом скелетов, но это никого не смешит. Впрочем, меня тоже.
Дом престарелых – это как интернат для подростков. Один в один! Живешь среди сверстников; входишь в свою тусовку и ненавидишь прочие, критикуешь одиночек; мы тоже думаем о сексе, но занимаемся им куда реже, чем говорим о нем; также действуем без ведома семьи. Единственное отличие – то, что старшими для нас являются не родители, а наши дети, считай внуки, которые приглядывают за нами и поругивают нас. Какое падение! Дети стали такими же серьезными и нудными, как некогда папаши и мамаши. «Питайся правильно, принимай лекарства, посещай занятия физкультурой, избегай опасных видов спорта, тренируй свои нейроны с помощью упражнений для развития памяти…» Вот зануды!
Так что я оттуда сбегаю. О, ненадолго, на несколько часов после обеда, я быстро устаю. Вместе с тинейджерами я слоняюсь по универмагам, примеряю платья; перед отделами белья я пасую, зато тщательно прочесываю парфюмерные отделы. Иногда я встречаюсь с приятельницами; мы с Кэнди, Зоэ и Рашелью садимся в кафе, лакомимся мороженым и часами злословим по поводу окружающих. Это еще одна точка пересечения с подростками: мы считаем, что взрослые – придурки (да, придурки – это вообще все, кроме нас). Вероятно, потому, что мы не работаем, нам необходимо высмеивать всех, кто занят делом.
Из обитателей «Сиреневого дома» я больше всех жажду уйти. Тем более что мне не нужно отчитываться перед родителями, поскольку у меня больше нет родных. Впрочем, есть – моя невестка Элеонора, но отношения между нами настолько охладели, что при такой температуре, по логике, жизнь уже невозможна.
Короче, сижу я на скамейке с Бетховеном, и…
– Эй, бабуля, что-то ты приглушила свою свадебную музыку!
Это был он, мой африканский брейк-дансер в чудом не спадающих штанах.
– Тупица, это Пятый фортепианный концерт Бетховена.
– Скажи, а с чего ты обзываешь меня тупицей? Я ведь к тебе уважительно обратился!
– Это бабуля-то уважительно?!
– Так ведь видно, что тебе уже не двадцать.
– А по тебе тоже видно, что твой коэффициент умственного развития отнюдь не сто восемьдесят.
Он долго молча изучал меня, будто оказался в зоопарке перед клеткой с диковинным зверем.
– Ты замужем? – спросил он.
– А что? Ты свободен? Ищешь пару?
Он расхохотался. Он воспринимал меня как новую игрушку, такую затейливую, точнее, забавную штучку. Меня начал не на шутку раздражать этот напыщенный петух.
– Мадам, тебя как звать-то?
– Ты что – из полиции? Может, нужно было заключить договор об аренде, чтобы сидеть на этой скамейке? Она твоя, что ли?
– Не психуй. Я просто не врубаюсь, откуда ты взялась.
– Бетховен. Меня зовут Бетховен.
Я ляпнула первое, что пришло в голову. Он серьезно кивнул и, усевшись рядом со мной, проглядел лежавшие на скамье конверты от дисков.
– О’кей, эту музыку написал твой муженек. Теперь понятно.
– Да что тебе понятно?
– Я понял, почему ты со своей магнитолой на коленях сидишь на скамейке с таким зачуханным видом. Твой Бетховен помер, ты овдовела, и тебе его не хватает. Так?
Почему-то у меня на глаза вдруг навернулись слезы… Меня расстроило, что, купаясь в океане патетических звуков, я выгляжу грустной в его глазах. Я этого за собой не замечала.
– Вероятно, ты в конечном счете не так уж глуп.
– А ты не так стара.
Бубакар взял первый попавшийся диск, я вложила его в пасть Ральфа, и мы прослушали последний квартет Бетховена, опус 135. Поди знай, почему мне это понравилось?! Взаправду! Как прежде! Может, из-за девственных ушей Бубакара, который сидел рядом, удивленный и внимательный, открывая для себя эту музыку? Его красивые полные губы приоткрылись, длинные руки поглаживали деревянную скамейку. Или, может, из-за его слов, выставивших меня несчастной вдовой, которая не в силах пережить горе?
Спустя какое-то время мы – Кэнди, Зоэ, Рашель и я – отправились на экскурсию. Мы были членами клуба, предлагавшего разные занятия – от вальса до йоги; обычно мы принимали участие в поездках, выбирая их в буклете. В этом году выбор за всю четверку сделала Кэнди. В феврале нам были предложены «Замки Луары», в марте – «Пляжи Сен-Тропе», в апреле – «Виллы Тосканы», а в мае – «Освенцим». Поскольку по замкам Луары мы уже проехались, а в марте-апреле Кэнди была занята, она записала нас на «концлагерь». Мне кажется, она просто перепутала его с обычным лагерем.
И вот мы бродили среди худших воспоминаний, оставленных человечеством. Странное дело, Освенцим – скверно построенное, временное сооружение, наскоро возведенные бараки, с бумажными стенами, ветхими крышами, дунет ветер – и нет их, – все же держался и мог, вероятно, простоять еще века! Меня пробила дрожь; я подумала: хотя смерть – это нечто прочное, окончательное, само место истребления людей, ведущее их к смерти, оказалось шаткой времянкой. Между тем предприятие некогда эффективно функционировало: бараки были населены тысячами людей, арестованных без суда и следствия; газовая камера с картонными стенками истребляла узников в промышленных масштабах. И потом, меня покоробила тишина, царившая на полях Освенцима. Тишина говорила обо всем, она напоминала о пропавших людях, тишина впитала голоса детей, которые так и не стали взрослыми, тишина заглушала страдания матерей и бессилие отцов. Я брела, а в голове моей взрывалась тишина.
Мы втроем не спускали глаз с Рашель, мы знали, что среди погибших здесь были и ее родственники.
Рашель держалась совершенно неподражаемо. Она шла впереди нас – в своем безупречном черном костюме с безукоризненной прической и макияжем – твердо, непринужденно, не теряя присутствия духа. Так владелица поместья обходит свои владения. Ни гримасы, ни жеста, выдающего волнение. Когда мы добрались до «мемориала», где были перечислены евреи, павшие жертвой нацизма, она спокойно указала нам имена двоюродных дедушек и бабушек. Там также была ее двоюродная сестра, она погибла в пять лет, и звали ее точно так же: Рашель Розенберг.
Когда мы проходили мимо тысяч пар обуви, принадлежавшей погибшим в концлагере, Кэнди остановилась перед детскими розовыми шелковыми туфельками с позолоченными пряжками.
– Представляешь, Рашель, у меня в детстве были такие же туфельки! В точности! Представь, если бы я была еврейкой…
Кэнди расплакалась, для нее эти туфли, которые она когда-то жаждала получить и потом с восторгом носила, были свидетельством невинности убитых детей. Рашель обняла ее, утешая.
Мне тоже было хреново. Эти башмачки, как ничто другое, несли отпечаток смерти. Мне казалось, что я вхожу в камеру, где высятся груды разлагающихся трупов. Что касается Зоэ, то она осталась снаружи, меж двух аллей, застыв неподвижно, глядя в серое небо и энергично нашаривая брецель в пакете.
По возвращении в автобус Рашель сломалась. Она плакала, уткнувшись мне в плечо, – медленно, тихо, почти спокойно, время от времени она шептала: «Почему?»
Вечером в отеле Рашель вошла в мой номер. Она вновь обрела свой гордый и величественный вид. Едва переступив порог, она потребовала:
– Дай мне Бетховена, я знаю, ты взяла его с собой.
Ее приказной тон заставил меня подчиниться.
Я извлекла из чемодана бетховенскую маску. Взяв ее, она уселась на мою кровать и, положив маску на колени, принялась изучать ее.
Я была уверена в том, что произойдет дальше. Рашель скажет, что после Гитлера она больше не может верить в Бетховена. Логично, ведь все нацисты преклонялись перед Бетховеном и обожали Вагнера. В те времена палачи посещали концерты и оперу, а потом вновь брались за дело: истребляли евреев. Культура не препятствует варварству, более того, она позволяет игнорировать варварство, подобно тому как духи маскируют, скрывают вонь… Поэтому для таких, как Рашель, Бетховен отдает запахом газа. А между тем Бетховен тут ни при чем: ко времени прихода к власти нацистов он уже давно почил. Но это рациональный довод, а там, где слишком много крови и страданий, рациональное уже не действует. У меня так было со спагетти карбонара… Мой первый жених однажды вечером объявил мне о своем уходе, а перед ним тогда стояла тарелка со спагетти карбонара. И вот на всю оставшуюся жизнь эти спагетти обрели для меня привкус разрыва!
Ладно, я понимаю, между расправой с миллионами людей и мной, двадцатилетней девушкой с хорошей фигурой, которая увлеклась придурком, нет ничего общего! Я вспомнила об этом, пытаясь объяснить, почему была готова к тому, что Рашель начнет осыпать Беховена оскорблениями.
Все вышло наоборот. При виде маски ее глаза медленно налились слезами.
– Ты слышишь?
– Что, Рашель?
– Слышишь, какая нежность? [6]6
Седьмая симфония ля мажор, ор. 92. Часть II. Allegretto.
[Закрыть]Вся сила в замедлении темпа. Успеваешь проникнуться красотой… Проникаешься красотой мужества, надеждой, она идет издалека – возвращаясь от смерти, отрываясь от ужаса, восходя к небытию. Мужество крепнет, неотвратимо набирает силу. Вглядись в лик Бетховена, моя дорогая: он знает, что он всего лишь человек, знает, что его ждет смерть, и слышит все хуже, знает, что ему никогда не выйти победителем из схватки с жизнью, и все же он не сдается. Он сочиняет музыку. Творит. До конца. Именно так вели себя члены нашей семьи после той трагедии. Героизм состоит не в том, чтобы мстить, но в том, чтобы час за часом, день за днем отвоевывать силы жить. Почему? Почему я выжила? Тебе меня не понять, никогда. Ты просто продолжаешь жить. Ты должен жить. Это и есть мужество. Упорство, настойчивое наступление на тьму, надежда на свет в конце тоннеля. Рожаешь детей, любишь их. У них появляются свои дети, и ты любишь их. Даже если, как в моем случае, ты не способна любить. Ты слышишь маску, милая?
– Мм.
– Слушай.
Она посмотрела на меня, и в ее широко раскрытых зеленых глазах я увидела эхо Бетховена.
– Я удивлена, Рашель. Покидая концлагерь, я подумала, что из-за этой войны, из-за холокоста, из-за миллионов погибших и миллионов убийц маска Бетховена замолкла.
– Взгляни на нее, Бетховен вовсе не молчит, дорогая моя: в тот момент, когда тебе кажется, что это гипс, он пробуждается; когда ты решаешь, что жизнь кончена, – он оживает.
Рашель поднесла руки к ушам, ослепленная, оглушенная, и я не понимала, то ли ее прижатые к ушам ладони нужны, чтобы защитить ее от звуков, то ли для того, чтобы сохранить их внутри.
– Я слышу, как прежде, лучше прежнего, потому что пришла сюда, потому что прикоснулась к нашему ужасному прошлому. До этого дня я отталкивала прошлое от себя, спасаясь от боли. Вот это, моя дорогая, и делает маски Бетховена немыми. Мы пытаемся уберечь себя от трагедий, предпочитаем забыть. Но, отвергая страдание, мы тем самым теряем мужество. Потому что, избегая молчания, мы перестаем слышать музыку, что рождается из молчания.
Мы были в восторге от нашей поездки в Освенцим, да, в восторге, как бы странно это ни звучало. В следующие дни я вновь заняла место на скамейке, и мне было уже не так неприятно слушать Бетховена. Я чувствовала себя живой, хотя бы отчасти. Рашель была права: пытаясь избегать того, что приводит нас в ужас, мы перестаем ощущать боль. А между тем я все еще была не готова последовать совету Рашель и отправиться на встречу с собственной бедой.
Брат решил навестить меня. Приятельницы подсказали ему, что он застанет меня в сквере – в обществе Ральфа, Бетховена и Бубакара.
– Ну, бедняжка Кристина, что с тобой?
– «Бедняжка Кристина»? У меня галлюцинации.
Обычно Альбер навещает меня, когда хочет похвастаться своими новыми приобретениями: любовницей, машиной, квартирой, загородным домом. Ему пора бы знать, что я от него не в восторге, но в свои семьдесят с лишним лет он так и не понял этого и все еще стремится удивить меня.
– Альбер, ты выглядишь очень довольным собой. Что такое ты купил на этот раз, чтобы я проглотила язык от зависти? Поезд, пакетбот, танк?
– Пикассо.
– Ни фига себе!
– Тебя все-таки пробрало! Спасибо!
– Целого Пикассо?
– Да, холст размером два с половиной метра на три, датированный тысяча девятьсот двадцать первым годом. Хороший период.
– Сдаюсь! – говорю ему я. – Показывай своего Пикассо.
– Ну уж нет, Кристина, размечталась! Я поместил его в банк. Я не могу рисковать подобными инвестициями и одаривать воров.
Я расхохоталась, успокоенная. Хоть у людей нет права мариновать Пикассо в сундуке, ведь картина должна дышать, нужно, чтобы ее видели, но я была довольна, что Альбер ничуть не поумнел. Ну да, я такая, люблю постоянство: север есть север, юг есть юг, клубника весной, яблоки осенью… а братец как был дурнем, так и остался.
Он оттеснил Бубакара на край скамьи, будто того вообще здесь не было, взглянул на мои диски, чтобы завязать беседу, и вдруг воскликнул:
– Кстати о Бетховене! Тебе известно, что он был настолько глух, что всю жизнь верил, будто занимается живописью?
И заквохтал, довольный своей шуткой.
Когда он успокоился, я вежливо спросила:
– Скажи мне, вот ты адвокат, возглавляешь адвокатскую контору, часто ли бывает, что люди становятся убийцами, совершая преступления против разума? Ну, когда один человек убивает другого, поскольку не переносит чужого идиотизма.
Подумав, он серьезно ответил:
– Хоть я и не специалист по уголовному праву, но, насколько мне известно, еще никто не лишал другого жизни за то, что тот дурак.
– Никто? Это приводит в отчаяние!
На этот раз расхохотался Бубакар. Глядеть на него было все же куда приятнее, чем на моего брата: живот у Бубакара был плоский, напрягшийся от смеха, мускулистый, упругий, ни грамма жира.
Назавтра, когда я описывала Рашель, как готовить говядину маренго с грибами и томатами, то воспользовалась случаем и попросила ее вернуть маску Бетховена, хранившуюся у нее еще с посещения Освенцима.
– Извини, дорогая, я доверила ее Зоэ.
– Зоэ?
– Да. Она умоляла меня одолжить ее.
– Зоэ?
– Я что-то не так сделала? Мне не следовало?..
– Зоэ…
Я заметила, что в последнее время Зоэ переменилась, но, застав ее с экстатической улыбкой на лице, перед маской Бетховена, стоявшей на выключенном телевизоре, поняла, что совершилась метаморфоза.
– Зоэ, не хочешь ли ты сказать, что…
– Да! Я смотрю на маску и слышу музыку.
Я подошла к маске, взглянула на бледные щеки, закрытые глаза, немые губы.
– Он играет для тебя?
– Патетическую сонату [7]7
Соната для фортепиано № 8 до минор, ор. 13 (так называемая Большая патетическая соната), часть II. Adagio cantabile.
[Закрыть]. Ты ее не слышишь?
Внезапно я почувствовала себя несчастной, во рту горчило. Сперва Рашель, теперь Зоэ… Но ведь это я отыскала эту маску! Я представила ее миру!
Зоэ поняла, что я обижена, и, бросив беглый дружеский взгляд на Бетховена (вроде «Погоди секунду, я разберусь с ней и вернусь к тебе»), взяла меня за руку:
– Идем.
Она привела меня в вестибюль нашего дома и усадила на банкетку перед почтовыми ящиками, между цветочными горшками и японским фонтаном со струящейся по камушкам водой.
– Дорогая Кики, уж и не знаю, с какого конца начать.
– Начни сначала, поскольку конец мне известен: маска играет для тебя музыку.
– Так вот, все началось, когда я поняла, что у меня с Бетховеном много общего.
Тут я едва не ляпнула: «Почему? Он что, тоже тучный?» – но in extremis [8]8
Здесь: в последний момент (лат.).
[Закрыть]сообразила, что лучше придержать язык.
– Да-да, Кики, у нас с Бетховеном одни и те же проблемы. Прежде всего, он тоже оглох. Потом, он был несчастлив в любви.
– Прости, Зоэ, но ведь глухота для тебя не столь трагична, как для него: ты не сочиняешь музыку.
– Согласна, но зато я острее переживаю то, что мне не везет в любви.
– Вот как? Почему?
– Потому что я не сочиняю музыку. Любовь – единственное, чем я живу, что позволяет мне состояться как личность, выразить себя. Когда у тебя нет никаких талантов, следует надеяться на то, что ты наделен ими в житейских делах. А мне не дано ничего. Я повсюду терплю фиаско.
– Рассказывай! Ты трижды была замужем.
– И трижды разводилась.
– Стало быть, пережила несколько любовных историй…
– Любовных историй, которые я сама себе напридумывала, и только их.
Этот пункт я не стала оспаривать, так как Зоэ умудряется влюбляться именно в тех мужчин, которые ее не замечают. Это не нуждается в доказательствах. Если объявится какой-нибудь холостяк, который не обращает внимания на женщин, Зоэ в него непременно втрескается. Если найдется тип, помышляющий лишь о своей работе, деньгах или будущем, Зоэ пошлет ему цветочки. Если попадется мужчина, у которого аллергия на флирт, она выставит ему выпивку. Безошибочный нюх. В свои шестьдесят она продемонстрировала нам пару двуногих особей, являющихся верными супругами. А я-то полагала, что таковых не существует на этой планете. Это признак гениальности – уметь попадать впросак с такой степенью точности. Еще в младших классах она всегда влюблялась лишь в тех, кто недосягаем. Из трех мужей Зоэ первый ее поколачивал, второй пил, а третий сбежал с почтальоном(!).
– Смотри, – прошептала Зоэ, – вот он!
В вестибюле показался Рауль де Жигонда. Рауль де Жигонда! Единственный достойный внимания самец в «Сиреневом доме»… Лично я дала ему прозвище Мистер Безупречность, так как в нем собраны все качества, которые женщины ценят в мужчинах: красавец-вдовец, чистоплотный и вежливый, блестящий собеседник, со вкусом одетый и изумительно пахнущий, по вечерам он любил отправиться в театр. Он и вправду был настолько совершенен, что отпугивал всех. Включая Кэнди.