355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрик-Эмманюэль Шмитт » Кики ван Бетховен » Текст книги (страница 3)
Кики ван Бетховен
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:55

Текст книги "Кики ван Бетховен"


Автор книги: Эрик-Эмманюэль Шмитт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Бетховенский оптимизм, напротив, подразумевает богатство природы и человека, верит в его щедрость, в тысячи сюрпризов, которые он нам готовит. Бетховен – это не покойник, расхаживающий по кладбищу. Он бодрствует, отыскивая благодать, распознавая сложность, обнажая величие. Фраза Ницше из трактата «Так говорил Заратустра»: «Мир глубок. Глубже, чем мог бы день помыслить», как мне кажется, прекрасно выражает эту вдумчивую благосклонность.

* * *

В то время как под надзором Бетховена я начал выздоравливать, жизнь неожиданно подстроила мне ловушку.

Мне стало известно, что та, которую я любил, влюбилась в другого.

Как я узнал об этом? От нее самой. Это было сказано тихо, без вызова, с решительной смелостью…

Это не было известие об уходе. Просто констатация факта.

Чтобы принять решение, я поднялся вверх, преодолев за двадцать секунд несколько ступенек. И вот писательский кабинет стал моим убежищем, ведь обычно здесь я не страдал, я счастливо сосуществовал с созданными моей фантазией образами, мне вольно дышалось над белым листом бумаги, между кремовыми стенами и нежной синью неба в высоких окнах.

Устроившись за столом, будто собираясь работать, я задумался о том, что со мной произошло. Какая ирония! Я посвятил столько страниц обличению ревности (гнусное чувство, признак скорее неуверенности в себе, чем любви!), и вот мне самому выпала участь оказаться в шкуре ревнивца.

Страдал ли я? Во мне разбилась мечта, мечта о неповторимой, вечной, небывалой, невероятной, идеальной любви, которой предстояло длиться до скончания века; пошлость этой возвышенной истории превзошла все пределы, мы оказались такими, как все. Мне припомнились различные соблазны, когда я сам готов был разрушить наш союз; в ярости я вспомнил боль, причиненную моими отказами, которые порой стоили мне печальных минут уныния, меланхолии. Наконец, я стал упрекать себя за свои отлучки и пренебрежение, которые могли случайно спровоцировать эту любовную измену.

Через несколько минут я принялся писать. Поначалу – чтобы выйти из болезненного состояния, мне необходимо было излить свое страдание, извергнуть эту горечь, исторгнуть то, что скрутило мне кишки. Потом по наивности: а вдруг мои слова смогут преобразить реальность, создать иной мир? Я взялся за подробное письмо в десяти пунктах, благодаря которому все переменится, прошлое будет разрушено и возникнет новое будущее. Затем до меня дошла вся нелепость затеянного. Нет, я не Бог и не творец собственной жизни. Нет у меня никакой власти, даже над собственными страданиями.

Разволновавшись, я отбросил записи и рухнул на кушетку, куда обычно укладывались наши псы, следившие за моей работой. Меня терзало чувство двойной потери: только что рухнул мой союз и только что я отринул другую священную часть моей жизни – писательство. Написанное несколько минут назад не имело отношения к литературе, нет, я пытался облегчить свои страдания; слова были обращены в никуда, это был лишь крик отчаяния…

У меня потекли слезы. О, я не пытался обмануться – я наслаждался ими. Это была печаль воспоминаний… Я плакал, чтобы снова стать ребенком. Я плакал, потому что хотел верить: кто-то придет меня утешить и моя печальная прихоть удивительным образом изменит мир.

Через два часа бесполезные колдовские уловки – писательство и рыдания – были исчерпаны.

Я понял, что наг и беспомощен и не будет мне утешения. Одиночество сразило меня наповал. Тишина казалась мне грозной.

Машинальным жестом я включил радио.

Кода какой-то пьесы. Тишина. Жду, когда диктор назовет имена исполнителей.

Но вновь звучит музыка.

Я узнаю ее. Медленная вторая часть фортепианного концерта номер четыре. Опять Бетховен! Я не решаюсь выключить радио…

Оркестр захватывает меня, встряхивает, приказывает слушать.

5. Четвертый концерт для фортепиано с оркестром соль мажор, ор. 58, II часть.

Сначала это конфликт. Две сферы противостоят друг другу: неистовые драматичные струнные и тихий рояль. Первые негодуют, скрежещут, угрожают, рокочут; второй шепчет. Тембровый антагонизм достигает кульминации. Мне, как и Морису Равелю, всегда казалось, что эти инструменты – струнные смычковые и рояль – плохо звучат в ансамбле, теперь я еще раз убедился в этом. Тяжелая масса струнных, звучащих собранно, твердо, напряженно, пытается одолеть хрупкое и одинокое соло фортепиано.

Между их вступлениями – тишина.

У нее двойной смысл, это тишина, где что-то умирает, и тишина, где что-то зарождается. Тишина, где смолкают раскаты струнных; тишина, где возникает, совсем еще слабый, звук фортепиано.

Я начинаю понимать…

Столкновение противоборствующих сил. Голиаф против Давида. Великан против мальчишки. На первый взгляд – или с первых звуков – результат предсказуем. И хотя струнные пытаются запугать рояль, он, не усиливая звука, остается удивительно спокойным, упорным.

Постепенно соотношение сил меняется. Грохочущие струнные, дрогнув, уклоняются, их вступления учащаются, но им не удается смутить приветливость рояля. И вот они затихают, превращаясь в собственный отзвук, в то время как звук солирующего рояля с нежностью распускается цветами аккордов. И в освободившемся пространстве с долгой трелью звучит все более уверенно и патетично. Струнные возвращаются, укрощенные, и постепенно сходят на нет.

Антагонизм смягчается. Благоговейная тишина повергла в смятение грохот. Отпущение грехов перевесило.

Быть может, в этом и кроется героизм? Не в агрессивности, игре мускулов, устрашающих гримасах фанфаронов, а в задушевной тишине, в толерантности и согласии?

Я ассоциирую себя с посмевшим шептать роялем с его слабым побежденным звуком. Звук этот хрупок, но он не заимствует чужие средства, не изображает силу, не кричит, не отвечает жестокостью на жестокость.

Это победа гармоничного шепота над монодическим грохотанием, победа надежды над унынием. Любовь зарождается, улыбается, растет, любовь раскрывается, наводняя все вокруг своей жизненной силой.

Я встаю, выхожу из комнаты и спускаюсь по лестнице, мне не терпится сообщить: я прощаю.

Меня поражает нелепость моих страданий. От чего именно я страдал?

Не от любви, но от самолюбия, ибо я хвастливо полагал, что принадлежу к высшему, непоколебимому, парящему над обыденностью союзу.

Не от любви, но от скупости, ибо я отказывался делить с кем-то любимое существо, стремясь сберечь для себя, узурпировать чужие чувства, запрятав их в свой сундук.

Не от любви, но от путаницы в мыслях: другого любят не оттого, что меня любят меньше, но потому что его любят иначе. Но возможно ли воплотить в себе всех мужчин? И все виды любви?

Я прощаю.

Бетховен очистил мои агрессивные порывы. Именно любовь придавала красоту нашей паре. И я не стану убивать эту любовь. Напротив, я усматриваю в этом вызов: доказать, что любовь существует.

На нижних ступеньках лестницы я уже не только прощаю, я принимаю.

* * *

– Вы преувеличиваете!

– Вы бредите…

– Вы выдумываете?

Кое-кто не сможет мне поверить. Откажется следовать за мной. Не только в моей концепции любви. Откажется следовать за таким проводником.

– Как вы осмеливаетесь утверждать, что Бетховен дает вам советы? Более того, приказывает вам действовать так, а не этак?

Мне напомнят, что Ференц Лист совсем иначе трактовал Четвертый концерт для фортепиано с оркестром, видя в нем битву фурий с Орфеем, когда те пытаются помешать поэту искать умершую жену в царстве Аида. Мне сообщат, что в любом случае мы с Листом несем чушь, ведь точно так же в этом конфликте можно усмотреть борьбу мужского и женского начал, инь и ян, взрослого и ребенка, жизни и смерти, добра и зла, Понтия Пилата и Христа…

– Музыка – это просто музыка! – воскликнут мои оппоненты. – Музыка ничего не изображает, не выражает и никогда не думает! Музыке присуща единственная логика – музыкальная. Она развивается вне смысла. Не пытайтесь привязать ее к духовной сфере.

Странный подход… Эти сторонники целостного восприятия, считая, что служат музыке, только вредят ей, поскольку уводят ее из нашей жизни, лишают власти над нами, она становится ненужной, малозначимой, второстепенной, ничтожной, не имеющей влияния.

Разумеется, я охотно подтвержу, что музыка ничего не изображает, хоть композиторы обожают описательные названия вроде «Времен года» или Пасторальной симфонии. Вивальди несопоставим с Боттичелли, рисующим цветы, Бетховен – с Коро, который пишет природу. Приклеивая к своей музыке «программу», они, по сути, признают неспособность музыки убедительно воссоздавать реальность: без их комментариев мы бы ничего не поняли.

И все же если музыка ничего не изображает – это еще не значит, что она не имеет смысла.

Музыка воздействует на нас, наводит на размышления. Она углубляет, потрясает и изнутри меняет человека.

Когда Лист говорит об Орфее и фуриях, когда мне удается избежать преступления на почве ревности, избежать разрыва, открыв для себя более достойное понимание любви, то ни Лист, ни я не открываем истину в последней инстанции, это наше личное открытие. Это свидетельство силы и жизнеспособности бетховенской музыки. Описывая его концерт, мы с помощью сравнений, образно рассказываем о личном потрясении, пережитом благодаря этой музыке, о ее животворящей силе. Это свидетельствует, что затронут не только наш отточенный сольфеджио слух или восприятие, но гораздо шире – все наше существо, все пережитое нами…

Смысл музыки не в точности значения, а в том, что она является метафорой множества смыслов. А если нет, к чему слова?..

И если поэзию рассматривают как музыку литературы, то только потому, что поэзия не ищет однозначности, она дает нам стимул, подсказывает.

Тайна побуждает к размышлению куда сильнее, нежели ясность. К тому же она не враг ясности, ибо, напротив, она ее проводник.

* * *

Я знаю музыкальное дерево.

Мы увидели его однажды, когда подыскивали загородный дом. Дерево, покрытое нежными листьями, с темным стволом, стояло посреди сада между увитой плющом средневековой башней и строением XVII века из серо-голубого камня. Вначале, как и подобает представителю растительного мира, оно держалось почти незаметно, позволило нам осмотреть здания, обойти участок, проверить крепостные стены; оно просто дожидалось, не сомневаясь, что после технической проверки мы устроимся под ним.

И действительно, укрывшись в прохладной тени, под его душистыми ветвями, мы обдумывали решение, обсуждая преимущества и недостатки этого владения. Очевидность медленно проникала в нас: нам было здесь приятно… Каждый раз, когда мы приезжали, дерево встречало нас, наполняя ощущением блаженства. Его разделяли даже наши собаки. Эта троица носилась друг за другом в траве, прыгала по склонам, прячась в кустах, потом псы, задыхаясь, разгоряченные, с бьющимся сердцем и развеселыми глазами, падали под деревом, чтобы перевести дух. Несколько недель спустя мы купили это поместье; хотя, как мне кажется, мы приобрели, скорее, право навещать это волшебное дерево, под кроной которого так хорошо дышалось.

Это была липа, то есть дерево двойственное, выглядящее двояко: зимой – плоско, летом – рельефно. С ноября по март, когда его голые ветки будто штрихами туши прорисованы на бледном небе, оно превращается в рисунок; но как только весна накрывает его листвой, округляя и уплотняя крону, дерево обретает третье измерение, становясь ожившей скульптурой.

Это липа, то есть не просто дерево, потому что оно одаривает нас цветом – бледно-зеленым и ароматом – нежным, сладким, размягчающим.

Это липа, то есть приют влюбленных, ведь по легенде под сенью его листьев в форме сердечка чувства усиливаются. «Задержись хоть ненадолго супруги в его тени, и им суждено любить друг друга до конца жизни, несмотря на годы», – уверял Лафонтен.

Это липа, то есть переписчик, спутник писателя, ведь из ее древесины делают карандаши.

Так вот, эта липа ведет себя иначе, чем ее собратья: в ней скрыт музыкант.

Когда я устраиваюсь в ее тени, она посылает мне скерцо, адажио, аллегро и анданте.

Поверьте, я говорю вовсе не о банальном родстве между деревьями и музыкальными инструментами – всем известно, что древесина – основной материал для их производства, усиливает их звучание, участвует в создании тембра; так орех обеспечивает резонанс фортепиано, скрипки и виолончели делают из ели, волнистого клена или самшита, из эбенового и палисандрового дерева вырезают деревянные духовые инструменты. Но вот липу с ее мягкой древесиной используют довольно редко, только для клавиш фортепиано, которые затем покрывают слоновой костью.

Однако мое дерево играет мне не на фортепиано.

В нем скрыт целый струнный квартет.

6. Пятнадцатый квартет ля минор, ор. 132, II часть

Когда я прислоняюсь спиной к его стволу, оно с минуту колеблется, а затем, убедившись, что я устроился тут на несколько часов, начинает играть, посылая мне плотный, гибкий, потрескивающий звук. Но заметьте, это музыка дерева, невидимая и неслышимая. Она не звенит в воздухе, не входит через уши, она проникает прямо в сознание.

Телепатическая музыка.

Сперва я не умел распознать музыкальные пьесы, которыми одаривала меня липа – они были не слышны мне.

Но благодаря поездке в Копенгаген и после того, как я вдоль и поперек исходил Великий Глухой континент, тогда мне открылось, что все это время дерево исполняет для меня последние квартеты Бетховена.

С 1823 года до его смерти в 1827-м, замкнувшись в молчании и одиночестве, Бетховен посвящал все время этим квартетам. Это пять опусов, где две скрипки, альт и виолончель рисуют душевный пейзаж.

Может, оттого, что я слушаю эту музыку под деревом, в мелодии проявляется что-то древесное, растительное. Она царапает, как кора; звуки сочетаются, вьются, связываются, переплетаются, словно ветви, что посылают концерт к горизонту. Бас, неспешный, мощный, нетленный, подобен корню, змеящемуся по земле. Он никогда не взмывает ввысь – ведь дерево не может подпрыгнуть. Иногда он колеблется – ветер колышет листву, – но остается земным, почвенным. Однако, чуть выше, дерево становится более воздушным, оно парит, его листва трепещет.

Суровые квартеты… Отставив свою симфоническую палитру подальше, Бетховен отказывается от цвета, от ярких звуковых контрастов, от разнообразия тембров, от их противопоставлений и чар. Кажется, что он отказывается даже от мелодии, предпочитая протяжность струнных, трели, проникновенность звука. Это медитация. Он избавляется от приемов, на которых строился его внутренний музыкальный язык.

И нас он призывает к подобному отказу: «Хватит вычитывать мелодии там, где я их не писал, не предвосхищайте развитие, не ждите от моей музыки светского изящества, уместного в салоне, но не возле ствола, в пустоте. Отдайтесь полноте непредвиденного звучащего мгновения».

Моя липа превосходно исполняет эти последние квартеты. Сквозь ее крону я и вглядываюсь, и вслушиваюсь в монохромные переливы неба, вольный полет птиц, колебания климата и чувств. Я постигаю плотность течения времени, чувствую, как кора впивается в мою кожу, плотная, материальная, как текущее время.

Нечто восходит из бездны, высвобождается из-под земли, бьет ключом из глубин. Это дерево? Музыка? Жизнь? Человек? Сознание? Все вместе, конечно. И мне еще предстоит все это познать.

Нынче осенью я понял, что мог бы состариться под этим деревом, так дивно играющим Бетховена. Более того, я хотел бы стареть под ним. Ибо пока я пребываю здесь, на поверхность всплывают идеи: мир не имеет ничего общего с покоем; мучения не ведают затишья; мудрость состоит в том, чтобы обручиться с жизнью, как она есть. Чего же еще?

Липа знает об этом больше, чем я. Бетховен тоже.

Они могут дать мне куда больше, чем я ожидал. Они указывают мне путь в годы, что мне предстоит прожить.

Мое общение с Бетховеном вовсе не закончено, все только начинается.

«Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…»

Мадам Во Тхан Лок была права: нам, как никогда, необходим Бетховен. После моего внезапного возвращения к прежнему ощущению жизни, на выставке в Копенгагене, я в долгу перед Бетховеном, ведь он помогает мне созидать современный гуманизм, тот оптимизм, которому удается согласовать смысл трагедии и надежду на будущее.

Нередко разницу между оптимистом и пессимистом поясняют, предлагая представить стакан воды: когда стеклянный бокал наполнен влагой на пятьдесят процентов, пессимист утверждает, что стакан наполовину пуст, а оптимист – что он наполовину полон.

Мне кажется, это сочная метафора.

Пессимист, считающий стакан полупустым, замечает то, чего нет, – пустоту, а не то, что есть, – чем он полон. Человек, настроенный ностальгически, пассеист, человек, обращенный в прошлое, станет оплакивать то, чего уже нет, – количество выпитого, вместо того чтобы оценить то, что есть, то есть то, что предстоит выпить, и то, что будет, – удовольствие пить.

Когда пессимист перетряхивает ушедшее, оптимист смотрит на то, что ему обещано. Для оптимиста характерны аппетит, удовольствие и уверенность. Для пессимиста – угрюмость, ощущение, что его чего-то лишили, и склонность жаловаться. «Лучше завоевывать радость, чем предаваться печали», – отметил Андре Жид 12 мая 1927 года в своем дневнике.

Что такое радость? Это способ ощущения полноты, удовлетворенности, признательности жизни.

Радостный человек не испытывает ни в чем недостатка. И все же у него есть далеко не все – а у кого есть все? С другой стороны, он доволен тем, что у него есть. Более того, он наслаждается этим.

Радостный человек не испытывает фрустрации. А у человека разочарованного, подавленного, усталого, у меланхолика, все идет наперекосяк.

Если печаль есть осознание чьего-то отсутствия, то радость – это сознание присутствия. Если печаль связана с тем, чего не существует, – с горем утраты, отвращением к тому, что ты слаб, смертен, бессилен, ограничен, то радость приходит от полноты. Она кричит о нашем счастье чувствовать себя живым, здесь и сейчас, восхищаясь тем, что нас окружает.

Радоваться и наслаждаться – в этом и проявляется радость. Она ничего не требует, ни о чем не жалеет, ни на что не жалуется. Она ликует. Благодарит. Радость полна признания.

Какую легкость приносит нам радость, освобождая от того, что нас тяготит: от груза амбиций, сожалений, раскаяния, навязчивых идей, от горечи, иллюзий, претензий!

Наша эпоха не умеет вкушать радость. Она предпочитает забвение и развлечение: две эти практики помогают нам избавиться от скуки или скорби. Радостный человек кажется нам тупицей, а отнюдь не мудрецом.

Но согласно Бетховену и его собрату философу Спинозе, есть мудрость радости. Я не только допускаю счастье жить, я его люблю, то есть принимаю все сущее и люблю все, что ощущаю всеми органами чувств. Я сочетаюсь браком с вселенной, обожаю ее. Кроме того, разве радость не есть суть музыкального опыта?

Слушая мелодию, я становлюсь более открытым, я смакую то, что звучит в моих ушах, в сознании, в сердце. Я с жадностью лакомлюсь переживаемым моментом. Даже мрачная музыка всегда дарит мне наслаждение, ведь она занимает меня, воодушевляет, переполняет. Неудивительно, что Великий Глухой создал «Гимн радости» как свое завещание, вершину своего творчества…

Помните, что радость, как и печаль, может передаваться окружающим. Бетховен хочет заразить нас этими чувствами.

Но какой смысл передавать печаль своим современникам и последующим поколениям? Это связано с местью или с жестокостью. Наиболее пессимистично настроены люди шизоидного типа: белое они называют черным, они рассуждают как пессимисты, а живут как оптимисты. Ведь к чему писать, сочинять, заниматься живописью, производить на свет детей, заботиться о них, обучать, если ты веришь лишь в небытие, а существование воспринимаешь лишь как предсмертную судорогу.

После нескольких месяцев, проведенных с Бетховеном, я смог сформулировать то, что он мне внушил.

Это было кредо.

Кредо гуманизма.

КРЕДО СОВРЕМЕННОГО ОПТИМИЗМА

Я оптимист,так как считаю, что мир жесток, несправедлив, равнодушен.

Я оптимист,так как считаю, что жизнь слишком коротка, ограниченна и полна страданий.

Я оптимист,так как ношу траур по познанию: отныне я знаю, что мне не суждено узнать.

Я оптимист,так как заметил, что любое равновесие непрочно и временно.

Я оптимист,потому что не верю в прогресс, точнее, я думаю, что не может быть автоматического прогресса, прогресс без моего участия, без нас, нашей воли и тяжкого труда.

Я оптимист,так как опасаюсь самого худшего, но сделаю все, чтобы этого избежать.

Я оптимист,так как это единственное разумное предложение, на которое меня вдохновил абсурд.

Я оптимист, так как только это отвечает тому, что мне нашептало отчаяние.

Да, я оптимист,потому что таково авантюрное пари: если судьба докажет, что я был прав, доверяя ей, я выиграю; если судьба докажет, что я ошибся, я ничего не потеряю, но зато прожитая мною жизнь будет лучше, благороднее, чем жизнь пессимиста, принесет больше пользы.

«Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…»

До нас вновь доносится послание Великого Глухого, хотя мы было забыли о нем. Теперь оно звучит сильно, ново, отчетливо, удивительно и задорно. Он будит нас.

По сути, скончался не он, а мы.

Смерть мозга. Духовная кома. Мы убили веру в человечество, основанную на благородных поступках, на добровольном порыве, на героическом оптимизме.

Не знаю, жива ли мадам Во Тхан Лок или же присоединилась к ангельскому хору, но, как бы там ни было, мне хотелось бы этими строками поблагодарить ее и еще сообщить благую весть:

– В конце концов, Бетховен, возможно, не умер. И я сомневаюсь, что кретины живы…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю