Текст книги "M/F"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Продолжайте. Включите фантазию. Закройте глаза, если так будет проще.
Я вздохнул. Можно ли было винить меня, молодого, за мое искреннее убеждение, что все старшее поколение – сплошь сумасшедшие? Шампанское подали в ведерке со льдом, и некоторые из вкушавших завтрак вылупили глаза. Но таращились они недолго: в конце концов, это был сибаритский Майами. Я закрыл глаза и попытался представить картину, которую требовал Пардалеос. Двуспальная кровать, не совсем свежие простыни, жужжащие мухи. Лето в самом разгаре: этим и объясняется нагота. Над кроватью висит репродукция, которую я не могу разглядеть как следует: что-то сюрреалистическое, красная комната, забитая стульями и какими-то пляшущими огненными параклетами. Потом я опустил глаза. Лица у матери не было, но тело просматривалось очень четко – тяжелые груди, живот, ягодицы, потно лоснившиеся в утреннем свете. Сын тощий, костлявый, разгоряченный. Их совокупление было поспешным, сын кончил быстро, как молодой петушок. Потом лег на спину, запыхавшийся, мокрый, и его лицо было почти как мое.
– Ну? – сказал Пардалеос, покончив с кеджери.
– Это был просто секс. Будь это карикатура на тему нравственного упадка, под ней можно было бы поставить скандальную подпись: СЫН ЗАСАЖИВАЕТ МАТЕРИ. Первичные чувства не возмущены, разве что эстетически. Это именно мысли, слова, представления, абсурдные запреты, псевдоэтические добавки, из-за которых… которых…
– Слова? Очень умно. Все верно. А теперь попрощаемся с сыном и матерью и возьмем брата с сестрой. Продолжайте.
– Знаете, это уже совсем как-то…
Но, следя взглядом за пробкой, которую официант вынимал из бутылки шампанского, я мысленно видел все ту же кровать, только простыни теперь поменяли и свет изменился – он почему-то стал зимним, сумеречно-предвечерним, и было еще ощущение горячего электрического камина, – и на кровати теперь были мальчик и девочка, оба стройные и миловидные, и они занимались любовью жадно и ненасытно. Я не видел их лиц: они слиплись в поцелуе. Пробка выстрелила, официант налил шампанского в мой бокал, и пена вытекла через край. Я не смог не усмехнуться и сказал:
– Преждевременная эякуляция.
– Весьма остроумно. На этот раз то, что вы называете первичными чувствами, уж точно не было возмущено, да? А теперь представьте. Через девять месяцев у нее родится ребенок. Что-нибудь скажете по этому поводу?
– Это было бы несправедливо по отношению к ребенку. Вырождение. Наследственные болезни и прочие слабости рода передаются в двойном масштабе. Поступок весьма безответственный.
– Вы пейте шампанское, пока газ не вышел. И наливайте еще. Хорошо. Значит, вы говорите, что кровосмесительный секс недопустим при риске зачатия, но если предохраняться, то ничего предосудительного в нем нет. Я правильно понял?
Я залпом выпил шампанское, как было велено. В желудке случилось мгновенное извержение накопившего дурного воздуха, а потом пузырьки вырвались через нос. Одна из приятностей, связанных с потреблением шипучего вина, состоит в отделении назального пролога к рвоте от желания стошнить. Пардалеос уже приступил к пирогу с индейкой. Жевал, склонив ко мне голову, ждал ответа. Я осторожно сказал:
– У человека должно быть право на инцест с контрацепцией. Я имею в виду, должна быть возможность требовать осуществления этого права, так же как осуществления права есть дерьмо. Хотя можно съесть что-нибудь и получше. Зачем спать с матерью или сестрой, когда вокруг столько женщин? Выбирай – не хочу.
– Вы очень наивны, – сказал Пардалеос. – Вы мало читали. Мы осуждаем инцест, потому что он есть отрицание социальной общности. Все равно что писать книгу, где каждая фраза представляет собой тавтологию.
– Мой отец… – начал я.
– Ваш отец был убежденным противником социальной тавтологии. Но каждый сын восстает против отца. Молодой человек, протестующий против общества, построенного отцом, совокупляясь у всех на виду с незнакомкой, вполне способен…
– Нет. К тому же это вопрос чисто академический. Я бы не смог совершить инцест.
– А если бы могли?
– Все равно бы не стал. Я требую права иметь возможность, но воплощать это право не собираюсь. Стопроцентно надежного контрацептива не существует.
– Я хорошо знал вашего отца, – сказал Пардалеос. – Он был мне другом, не только клиентом. Мне очень жаль, что его больше нет с нами. Он выбрал свободу, которую выбрали бы не многие. Или, лучше сказать, он был принужден к этой свободе, которую превратил в рабство. Он совершил инцест.
Секунд через пять я осознал, что у меня отвисла челюсть. Еще секунд через пять до меня дошло, что, если я буду и дальше так сильно сжимать бокал, стекло просто рассыплется, и тогда все уже точно обратят внимание на мою отвисшую челюсть. Я посмотрел в совершенно спокойные, ничего не выражавшие глаза Пардалеоса, глянцевые из-за тонких линз. Его рот был занят пирогом с индейкой. Этот рот произнес:
– Он уже мертв, упокой Господи его душу. И она тоже мертва.
Я попытался выдохнуть вопрос, но не смог. Хлопнул еще шампанского. Оно было холодным, благословенным и бесполым. Я испытывал безумное ощущение чистого, холодного, благословенного приобщения к некоему призрачному отцу, не к моему, который благословлял меня из необозримого далека. Это был создатель шампанского, Дом Периньон. Пардалеос ответил на невысказанный вопрос:
– Его сестра, да. Ваша тетка-мать, говоря по Шекспиру. Только не думайте, что это был хилый невнятный шаг бунтарского эпатажа. Тут скорее эллинская страсть и трагедия. Он любил ее, она любила его, и они жили. Как муж и жена.
Прибыла ветчина, мертвая плоть со слепыми, широко распахнутыми глазами яиц пашот. Я попытался прочесть на тарелке тайное послание из потустороннего мира. Стоял и таращился точно такими же невидящими глазами. Слабость, разлившаяся по телу, как бы собралась по частям воедино, дабы пропеть дьявольский тропарь во славу Отца – Подателя всего благого. Я попробовал заговорить:
– То есть. Вот так. Не надо.
– Давайте еще по шампанскому, и продолжаем рассказ. Вы же крепкий молодой человек, представитель крепкого нового поколения, вы все сможете переварить. После вторых родов жену-сестру вашего папы охватило жестокое раскаяние.
– Ее вто. Ее втор. Ее в.
– Ее, как вам известно, нашли утонувшей. Но вы не знали причину. Тело было обезображено, но ваш отец его опознал.
– Ее. Вы сказали.
– Да. У вас есть сестра. Ваш несчастный отец понимал, что обстоятельства могут сложиться так, что однажды вы с нею встретитесь. Как говорится, мир тесен. Его мучил страх. Он боялся, что, если вы встретитесь с ней, вами тотчас завладеет – против воли, вне всяких сомнений, наверняка против воли – все та же противозаконная страсть. Опять эллинизм. Проклятие рода. «Мы для богов – что для мальчишек мухи»[17]17
У. Шекспир. Король Лир. – Пер. М. Кузмина.
[Закрыть]. Забава бессмертных. Вздор, говорил я ему. Лёве, замечу, знает далеко не все. Как и Ачесон в Сиэтле. И Шиллинг в Сакраменто. Как я уже говорил, мы с вашим отцом были очень близки. В любом случае, говорил я ему, вероятность практически нулевая. Я категорически отвергаю весь этот вздор насчет дома Атрея, равно как и прочие мифологические предрассудки моей древней нации.
– Сест.
– Молодая и, как я сам лично видел, прелестная девушка. Не очень здоровая, разумеется. Ей нужно тепло. Она живет на Карибах. Если вы собираетесь на Карибы, то нам ее нужно оттуда убрать. То есть придется перенести дату ее отъезда в Европу. В пансион благородных девиц в Ницце.
– Я. Что. Не могу.
– Еще шампанского?
– Бренди. Брен.
– У меня есть.
Он достал из бокового кармана серебряную фляжку. Она вспыхнула бликом света, тонкая, как портсигар. Пардалеос налил бренди в мой пустой бокал из-под шампанского, но я не смог опрокинуть его залпом – у меня тряслись руки, и еще на меня смотрел какой-то суровый и лысый толстяк в очках. Пардалеос сказал:
– Не нужно так волноваться. Ваш теперешний шок – это шок, сопровождающий любое внезапное обретение новых знаний. Что-то творится у вас за спиной, и это вас возмущает. Вам как бы напоминают, что даже молодость не обладает полной осведомленностью обо всей необъятности, обо всей тонкости и обо всем ужасе потайных механизмов жизни.
Он съел всю ветчину и оба яйца. На тарелке уже ничего нельзя было прочесть, кроме краткого сообщения мазком горчицы, которое я не смог расшифровать. Может быть, это было Homo fuge[18]18
Человек, беги (лат.). – К. Марло. Трагическая история доктора Фауста.
[Закрыть]? Наблюдавший за мной суровый толстяк атаковал огромное блюдо с чем-то кашеобразным и желтым. Между припадками дрожи я выпил бренди. Пардалеосу принесли клубничное суфле вкупе со счетом на много долларов. Хотя меня и подташнивало от зрелища, я все равно смотрел как завороженный на воздушный розовый холм в лоснящихся бородавках из сморщенных половинок больших ягод в россыпи черных точек. Пардалеос взял ложку и проговорил:
– Разумеется, у меня нет законного права задерживать вас здесь. Надеюсь, вы разделите мою точку зрения. Такая посмертная шутка. В конце концов, он ваш отец.
У меня было чувство, как будто я съел своего отца: мертвая плоть ветчины с яйцами пашот вместо глаз, мозги-суфле и ногти – живые и острые. Это все бренди.
– Вам понравится моя квартира. Лейжер-Сити[19]19
В оригинале Leisure City. Букв: город досуга, город свободного времени (англ.).
[Закрыть] – такое приятное название. Это совсем ненадолго. Пока мне не сообщат об их отлете в Париж. На самом деле, это не ограничение вашей свободы, правда? В конце концов, что есть время? У вас его много…
– Их? Они?
– За ней присматривает одна старая дама. Поверьте мне, эта глупость не будет тянуться вечно. Когда вам исполнится двадцать один, женитесь, остепенитесь…
Он зачерпнул ложкой розовые «мозги». Чувствуя мощный прилив тошноты, которая, я знал, была красной – намек на вязкий густой экстракт глубоко в горле, – я кое-как выдавил:
– Мне нужно сходить в…
– Да пожалуйста!
Он меня отпустил. На выходе из ресторана я заметил, как двое парней в веселеньких ярких рубашках и зеркальных очках поднялись из-за столика у двери. Так вот почему он меня отпустил. Я побежал, высматривая дверь с буквой М, расталкивая женщин в годах, которые возмущенно ойкали, пока их пузатые спутники готовились крикнуть мне: «Эй, молодой человек». Один мужчина, я видел, нес лыжи. Лыжи? Лыжи?! Я ворвался в мужской туалет и увидел, что там, слава Богу, полно народу: везде шумела вода, застегивались молнии, теплой водой мылись пухлые руки. Те двое последовали за мной. Они совсем не запыхались, улыбались слегка кривовато, но по-доброму. У одного были рыжие, ржавые волосы, расчесанные на прямой пробор и заправленные за уши; второй был в соломенной шляпе. Губы у обоих мягкие, совсем не жестокие. Согнувшись пополам, я выкашлял на кафельный пол плотный красный сгусток. Реакция была вполне ожидаемая: искреннее и напускное равнодушие, отвращение, замешательство, быстро подавленное возмущение, очень мало сочувствия. Я воскликнул слабо и коварно:
– Врача, отведите меня к…
Парни Пардалеоса не заставили просить себя дважды. Они подскочили ко мне, улыбаясь, согнули руки крюками. Уже не так слабо, но еще коварнее:
– Нет, нет, нет. Не подпускайте их, нет. Это они меня так, они.
Парочка начальственного вида дядек в рубашках, но без пиджаков сверкнули очками сперва на меня, потом – на этих двоих и вроде как принялись сурово закатывать рукава. А потом туалетный смотритель, крепкий чернокожий старик в белом, с серой сморщенной кожей, обнял меня за талию.
– Тебе к врачу надо, сынок? Ну пойдем.
Он вывел меня из уборной, но, что удивительно, парни Пардалеоса не бросились следом. На самом деле я видел, как рыжеволосый подошел к писсуару и взялся за молнию на ширинке. Я оказался в огромном, переполненном людьми вестибюле – свободный, но озадаченный. Озадаченный также и тем, почему я, слабый мальчик, еще больше ослабленный утренними откровениями, не хочу отдохнуть в Лейжер-Сити. Предложение Пардалеоса казалось более чем разумным. Если я двадцать лет прожил без младшей сестры, значит, она мне вообще без надобности. К чему такая спешка? Тем не менее я сказал:
– Мне уже лучше. Теперь я, наверное, справлюсь. У меня самолет. Просто временное…
– Ты уверен? Выглядишь ты неважно, сынок. Куда летишь?
– На Каститу.
– На Каститу? А это где?
Я понял, к чему эта спешка. Я жадно стремился к Сибу Легеру как к единственному островку здравого смысла в этом безумном мире. И тут я увидел того человека из Бронкса, во всем черном, memento mori для беззаботных и радостных отдыхающих в ярких летних одеждах, оживленно-подвижный предупредительный знак, напоминание о том, что ждет всех нас там, по ту сторону этого краткого спазма отпускного солнца. Он толкал перед собой, держа в скрытом захвате, невысокого смуглого человечка, яростно шевелящего губами, – с большими усами, в желтовато-коричневом костюме. Стало быть, человек в черном взял Гусмана, как собирался, и не дал ему вернуться в… британский городской глашатай звонит в колокольчик, на нем треуголка, штаны до колен и камзол с фигурными клапанами на карманах, с наложенным саундтреком русского подхалима: у меня бессознательно отложился в голове этот образ.
– То есть в Охеду. Чартерным рейсом.
Ведь Охеда, если не ошибаюсь, в четырехстах милях к западу от Каститы?
– Тогда следи вон за тем телевизором, сынок. Там будет выход на посадку. Ну а мне надо обратно в сортир. Ты уверен, что у тебя все хорошо?
– Спасибо, – сказал я и добавил: – Мы, Гусманы, крепкие.
5
И вот, спустя пару дней, я держу курс на восток на элегантной новенькой яхте под названием «Загадка II», нарядной красавице тридцати футов в длину и десяти в ширину. Принадлежала она человеку по имени Фрэнк Эспинуолл, дядьке лет сорока пяти, тучному и брутально лысому, как восточный монах или палач, родом из Гаррисберга, штат Пенсильвания, бывшему дизайнеру средней руки, занимавшемуся дамской модой, но отошедшему от дел ради привольной, зависящей только от собственных настроений жизни в непрестанных морских круизах. Он ненавидел женщин и, когда говорил о своей яхте, никогда не называл ее яхтой, а только судном. У него был компаньон, такой же радикальный женоненавистник, по имени Пин Шандлер, двадцати с чем-то лет, поэт, который, насколько я понял, периодически бросал Эспинуолла то в одном, то в другом карибском порту, но потом каждый раз возвращался, весь в синяках, полумертвый от голода и полный раскаяния.
А я все гадал, как зовут мою сестру. Анна-Мария, Кларинда, Офелия, Джейн, Пруденс, Черити, Карлотта? Нет, не Карлотта. Вообще-то мне было по барабану. Если я об этом задумывался, то исключительно из праздного любопытства. С другой стороны, разве мне не придется взять эту самую сестру под опеку, когда я достигну совершеннолетия? Обеспечить ей все условия, так сказать. Вот пусть закончит учебу в своем благородно-девическом пансионе, а потом мы ее благородно спровадим замуж. Впрочем, подобные мысли предполагали, что мне вроде как предстоит облачиться в суровый саван главы семьи. А мне оно надо? Эспинуолл и Шандлер были свободны, хотя и безысходно привязаны друг к другу в сексуальном смысле. Я сам научился относиться к сексу как к чему-то преходящему. Пришло – ушло, и Бог с ним. Я мог бы стать абсолютно свободным, как воображаемые работы Сиба Легеру. Свободным даже от ропота и нытья своего собственного тела. Сейчас я себя чувствовал гораздо лучше, проходя обработку всем этим озоном, под Карибским солнцем, льнущим к спине. Как будто теперь, уже зная причину всех своих мелких хворей, я мог закрепить их за этой причиной как движимое имущество. Я отписал их обратно отцу.
В тот конкретный момент я готовил обед: что-то вроде буйабеса из консервированной селедки, моллюсков и кальмаров, сваренных в рыбном бульоне из сухого концентрата, с луком и перцем, а потом, на десерт, – дольки персика в крем-карамели. Мой камбуз располагался на корме, в большом кубрике, который использовался в основном для хранения парусов – по левому борту, с не особенно разнообразным запасом продуктов в кладовке, прямо напротив гальюна и перехода на правый борт. Еще на корме располагался салон с кожаными диванчиками вдоль стен, с большим столом посередине и маленьким штурманским столиком у передней переборки. На одном из диванчиков возлежал Пин Шандлер, блондинчик с прямыми длинными волосами, в очках с круглыми стеклами, с выпяченными по-рыбьи губами, каковые сейчас шевелились в вокальной отладке строчек из длинной псевдопоэмы, которую он сочинял: Взварево пены, дряблые жилы, уравнение доказано, равенства знак. – Ни слова об окружающем море: сплошной едкий, удушливый бред с сексуальным уклоном. – Долго дула труба, но поникла теперь, наконец отдохнет. Он был в легких слаксах цвета вареного шпината и в футболке, которая сперва показалась мне обыкновенной «газетной», но, присмотревшись поближе, я обнаружил, что, по какому-то грязному замыслу, ее украшали страницы из произведений писателей-мистиков. Эспинуолл с мрачным видом стоял за штурвалом, полностью голый, но с трубкой в зубах.
Доротея, Маргрит, Фредерика, Рикарда, Эдварда. Да черт с ней, с сестрой. И черт с ней, с ответственностью.
Все было на удивление просто. Я безо всяких проблем сел на тот чартерный рейс в Охеду. Такая гремучая смесь пассажиров всех цветов кожи, столько расового разнообразия в Охеде, что я сошел за самого заурядного карибца. Никто не просил предъявить билет. Смуглый дядька с седыми кудрями не глядя вычеркивал фамилии из списка. Кортес, хорошо. Корти, хорошо, хорошо. Кортес. Кредите. Мандукастис. Хорошо, хорошо, хорошо. Гусман, Гусман, Гусман, хорошо. Большинству пассажиров было действительно хорошо. В смысле они пребывали в изрядном подпитии. Они провели отпуск во Флориде и сейчас возвращались на остров, где действовал строгий «сухой закон» – тяжелое наследие английских отцов-основателей-мусульман, которые в 1647 году уплыли из Англии с ее пуританской нетерпимостью. Один из пассажиров, страдающий старческой дальнозоркостью, усугубленной виски, принял меня за настоящего Гусмана и заговорил о том, как мы с ним замечательно провели время на ипподроме в Хайалиа-Парке. И все же на всякий пожарный я почти весь полет просидел в туалете. Где очень серьезно обдумывал свое будущее.
План был такой: ознакомиться с произведениями Сиба Легеру, как было задумано изначально, потом каким-то образом вернуться в Соединенные Штаты и выудить деньги у хранителей отцовской казны, чтобы этих денег хватило примерно на год – может, чуть больше – скромного, бережливого существования, пока я буду искать себя и проверять на наличие творческого таланта. Я решил быть понятливым и послушным в том, что касается посещения запретных зон – например юга Франции, где находится Ницца и где скоро окажется моя сестра. Мне просто не нравится, когда мне пудрят мозги, вот и все. Расскажите мне правду, и, какой бы безумной она ни была, я отреагирую благоразумно. Сестра: я никак не мог свыкнуться с мыслью, что у меня есть сестра. И со всеми уловками и неправдами, с этим связанными. Впрочем, выбросить из головы это знание об имеющейся сестре было довольно легко. В конце концов, что такое иметь сестру? По сути, вообще ничто. Если оно и имеет значение, то столь же малое – хотя между нами есть некая связь, я не мог отрицать, что какая-то связь все же есть, – как и рождение от кровосмесительного союза. Потому что в мире есть люди: талидомидные дети, жители зобных долин, заядлые курильщики, сладкоежки на цикламате, – которые действительно нездоровы, а мои мелкие недомогания и слабости вряд ли потянут на то, чтобы записать меня в пожизненные инвалиды. Все глупое прошлое – наш отец, а весь мир – наш лазарет, место многих мучений и горя, многих забот и страданий. Этот последний речитатив – из кантаты Баха на четырнадцатое воскресенье после Троицы, тупо вспомнилось мне. И это была, безусловно, еще одна моя слабость, но уже иного свойства.
Махну, скажем, в Мексику, в какое-нибудь симпатичное грязное местечко типа Идальго или Мансанильо и там, живя на тортильях и текиле, как раз и проверю, сможет ли мой бесформенный разум, этот средневековый квартал, где сплошь лавки старьевщиков, бессвязно и нелогично породить нечто значимое и осмысленное. На самом деле у меня уже были кое-какие задумки. Я хотел написать пьесу. Распознавал в себе определенный театральный талант – другое название эксгибиционизма. Мог представить себе бессчетное множество сценических ситуаций. Их воплощение в действии, в моем собственном действии, могло быть захватывающим и волнующим, как мое выступление с Карлоттой, но также могло быть весьма утомительным и опасным. Пусть лучше театр творится там, где ему полагается быть – на театральных подмостках. У меня еще не было четкого представления о сюжете будущей пьесы, зато было множество ситуаций, которые можно связать воедино. Там, в туалете, освежая лицо самолетной туалетной водой, я очень отчетливо вообразил одну сцену:
ДЖОРДЖ. Почти вернулся Симон, краб-паук.
МЕЙБЕЛ. Рыба-пеликан геркулесовых пропорций. Три Евсевии в баскетах, то есть в баскских беретах.
ДЖОРДЖ. Да-да. Вооруженные молнией легионы.
Эти слова говорятся в постели, в процессе совокупления. Смысл, разумеется, кроется в бессвязности и нелогичности. Я был очень молод и еще не знал, что подобное уже давно написано.
Мы прибыли в аэропорт Охеды, почти у самого Блейксли, захудалой дыры, которую здесь называют столицей. Теперь мне нужен был морской транспорт, где я мог бы отработать проезд на Каститу. В кофейне напротив входа в аэровокзал я попытался узнать, к кому мне вообще обратиться по этому поводу, и меня направили в бар отеля «Бессон» рядом с пристанью для яхт. Там-то я и познакомился с Эспинуоллом и Шандлером, на которых мне указал бармен как на яхтсменов, намеревавшихся ради разнообразия и за неимением более увлекательных вариантов сходить на Каститу на праздник Святой Евфорбии – сплошные процессии со статуями, фейерверки, сахарная вата, чудеса и спиртное рекой. Поначалу Эспинуолл и Шандлер были не слишком уверены, нужен я им или нет, но когда я сказал, что умею готовить, они признались, что их уже малость подташнивает от собственной и «другдружной» стряпни. Я сказал, что мне надо срочно. Ладно, можно и срочно. Им, в общем, без разницы.
К чему такая спешка? К чему, Бога ради, такая спешка? А все потому, что Лёве и Пардалеос так настойчиво убеждали меня, что никакой спешки нет. Выходит, они ничего не знали о юношеском упрямстве, не понимали, что, если они используют оружие в интересах неспешности, я – опять же из чистого упрямства – использую поспешность в качестве своего собственного оружия?
Я сказал:
– Думаю провести там неделю.
– Неделя нам тоже подходит. Можешь спать на борту.
– А вы?
– Иногда на борту, иногда где-то еще. Там видно будет.
И вот теперь, в окружении двух стихий – жаркого пламени и бирюзы, – но среди комфортабельных артефактов в салоне яхты мы выпили по бурбону с лаймовым соком, а потом принялись за обед. На левом рукаве Пина Шандлера я прочел: «Чем больше Бога во всех вещах, тем больше Его вне их. Чем больше Его внутри, тем больше Его снаружи». Эспинуолл с отвращением перемешивал ложкой свой рыбный суп, искал что-нибудь поосновательнее – что-то такое, что, с его точки зрения, еще хоть как-то годится в пищу. Потом он сказал:
– Барометр упал на два миллибара ниже, чем надо. В книге написано, что так не должно быть.
– И что это значит? – спросил Шандлер, продемонстрировав серый кусок пережеванной рыбы. Он всегда разговаривал за столом, демонстрируя окружающим куски недожеванной пищи. Привычка дурная, как и его стихи. «Эта глубина и называется первоосновой, или самым глубоким дном души».
– Это значит, что где-то поблизости, сука, шторм. Необычно для этого времени года.
Он все знал про море, ту еще суку. Я кивнул. Еще там, в жарком камбузе, я чувствовал легкую слабость – отдаленное предвестие тошноты. Стало быть, папа тут ни при чем.
– После обеда поставим трисель.
Похоже, Эспинуоллу не понравился буйабес. Я принес десерт, дрожащий на блюде. Эспинуолл деликатно расковырял его ложкой и выудил тоненький серп – дольку персика. Тщательно осмотрел, словно выискивая изъяны. Густой вязкий крем ощутимо дрожал. Эспинуолл сказал:
– Хорошо.
Пин Шандлер ел с большим аппетитом, а покончив с обедом, вернулся на свой диванчик, к своей псевдопоэме. А мы с Эспинуоллом вытащили через форлюк на палубу тяжеленный парус, подняли и поволокли к мачте. Эспинуолл спустил к талям лини, фалы и шкоты, а я за ним наблюдал. Да, действительно – ветер крепчал. Эспинуолл поднял парус, а я туго принайтовал шкот к утке на кокпите. Мы спустили и уложили спинакеры, он – с подветренной, я – с надветренной стороны. Потом он поставил штормовой кливер и сказал:
– Ну ладно, нормально. Как насчет кофе?
Я сделал кофе, растворимый, лиофилизированный, бодрящий. Шандлер так и лежал на диване, вперив невидящий взгляд в потолок. У него на животе: Атман пронизывает всю Вселенную, но сам не пронизывается ничем. Он заставляет сиять все вещи, но самого его сиять не могут заставить даже все вещи, вместе взятые. Когда я принес кружки с кофе, он сказал:
– Ненавижу бури.
– Я думал, поэтам они как раз нравятся.
– Только не мне. Вот Фрэнку – да, нравятся. Он их любит. Когда сражается с бурей, чувствует себя властелином стихий. Как Летучий Голландец или кто там еще. Уж он-то справится, вот увидишь.
Я крикнул, что кофе готов. Эспинуолл хотел, чтобы Шандлер встал к штурвалу. Шандлер сказал:
– Я не встану к штурвалу. Тут буду лежать. Я цепенею от бурь, даже в перспективе.
Так что у штурвала встал я, а Эспинуолл спустился в салон выпить кофе. Ветер неуклонно крепчал, тонкая пелена облаков затянула солнце, превратив его в луну. Я замерз в легкой рубашке и слаксах. Вскоре Эспинуолл поднялся на палубу, чтобы задраить форлюк и закрепить ставни на световом люке каюты.
Он сказал:
– Ветер, сука, шесть баллов, не меньше.
Да уж, и вправду сука. Эспинуолл снова спустился вниз – за штормовкой. Вернулся угрюмый и сосредоточенный, отобрал у меня штурвал и сказал:
– Иди вниз, делай сандвичи. Много сандвичей. Мне побольше горчицы. Дижонской. Разлей по термосам кофе. Очень крепкий, без сахара. Добавь чуточку бренди. Только не «Кордон блю». Его жалко в кофе.
– Сильная намечается буря?
– Да уж, сука, не слабая.
– А что будет делать твой… э… друг?
– Лежать. Просто лежать.
Внутренний Свет не ведает ни восхвалении, ни осуждений; подобно космосу, он не знает границ.
Я сделал целую гору сандвичей из нарезного хлеба с консервированной свининой, салями и сыром. Шандлер лежал и стонал. Я заварил кофе, крепкий и черный, как пес, рычащий и лающий, только что не кусающийся от коньяка. Но я быстро загнал его в конуру, то есть в два больших термоса. Потом надел куртку и пошел на бак – хотел поискать для себя штормовку. Комплект штормовой одежды там был только один и, уж если на то пошло, всего два спасательных жилета: тошнотворно-оранжевого цвета. Шандлер увидел, как я одеваюсь для тяжких моряцких трудов, и ему это совсем не понравилось.
– А как же я?
– А ты все равно будешь лежать.
– Ох.
Во всех вещах следуй за Первопричиной, ибо следствие уведет тебя в сторону.
Я пошел помогать Эспинуоллу. Ветер усилился, к мрачному удовлетворению последнего. Зарифить трисель оказалось непросто. Эспинуолл ослабил стаксель и лег на правый или, не помню уже, левый галс. Крен был небольшой, и яхта без всяких усилий делала около двух узлов в подветренную сторону. Потом мы спустились вниз. Шандлер принес из камбуза сандвичи и с жадностью их пожирал, запивая дымящимся черным кофе, щедро замешанном на коньяке. Он прочавкал:
– Мне, когда страшно, всегда жутко хочется есть.
Называйте Бога великим и всеблагим, говорите, что Бог есть добро, свет или мудрость, все это значит лишь одно: Он есть.
– Святой Бернар, – сказал я.
– Э?
– У тебя на правом соске.
– Оставь человека в покое, – рявкнул Эспинуолл.
– Я только сказал, что…
– Оставь человека в покое.
– Прошу прощения, – сказал я, не желая нарываться. Я знал, что они оба неуравновешенные.
Шандлер взял еще сандвич и спросил:
– А это что у меня над пупком?
Это Бог содержит в себе сокровище и любовь. Божественность же настолько пуста, словно ее и нет вовсе.
Я сказал:
– По-моему, Майстер Экхарт.
– Экхарт, – мрачно подтвердил Эспинуолл. – Не упоминай здесь это имя. Нам нужна вся удача, какая есть.
– Но Экхарт был великим мистиком, – сказал я.
– Великим сукиным сыном он был, этот Экхарт. Тот еще прохиндей и обманщик. Если бы не этот ловчила Экхарт, я бы не оказался там, где сейчас.
– А где ты сейчас? – спросил Шандлер. – Или, лучше сказать, где мы сейчас?
– Где бы мы ни были, все равно это где-то в Карибском море.
Прихватив по пути сандвич, Эспинуолл склонился над картой на штурманском столике. Погруженный в горестные раздумья, он откусил от сандвича, долго жевал, а потом объявил:
– Маловато горчицы.
– Ну извини, – сказал я.
– А ты у нас прям богослов, этакое дитя Божье, – сказал Шандлер. – Святой Бернард у меня на соске, все дела.
– Да ты весь в Бога наряжен. Ходишь в Господнем исподнем. Это что, вроде как апотропей? Чтобы отпугивать бури и прочих злых духов?
– Ты помолчал бы о Боге, – невнятно проговорил Эспинуолл сквозь хлеб, салями и «маловато горчицы». – Нам нужна вся удача, какая есть.
Бог, как дог, услышавший свое имя, прыгнул на нас в своей непомерной слюнявой радости. Море взревело и вгрызлось в кости яхты в пароксизме разыгравшегося аппетита. Мы раскачивались на сотрясающейся крыше волн, как на лошадке-качалке. Эспинуолл воскликнул:
– Господи Боже, Иисусе милосердный.
На нас обрушился апокалиптический грохот, а потом раздались глухие удары крыльев взбешенного, обезумевшего архангела. Эспинуолл побежал на палубу, держа в руке сандвич, а я зачем-то пошел за ним. Шипящая морская пена накинулась на нас в исступленном экстазе. Эспинуолл яростно сунул в рот сандвич, но тот тут же вывалился обратно, когда у Эспинуолла отвисла челюсть и он потрясенно уставился на лохмотья изорванных в клочья тряпок, бьющиеся на ликтросах, на съеденный заживо штормовой стаксель, на громыхающие шкот-блоки. Потом он с ненавистью взглянул на меня и принялся выкрикивать приказы, которые ветер глотал не жуя. Сверни, сверли, как-то так. Нет, перлинь. Знать бы еще, что такое «перлинь». Эспинуолл сам побежал на бак, нецензурно ругаясь, а я что есть силы вцепился в поручни. Потом увидел, что такое «перлинь»: что-то вроде каната. Мы с Эспинуоллом, который продолжал беззвучно, но крепко ругаться, главным образом – на меня, спустили трисель и прикрутили его этим самым перлинем к грота-гику. Теперь не осталось вообще никаких парусов. Яхта просто вприпрыжку неслась по волнам, как слабоумный ребенок. Это было замысловатое, изощренное издевательство над малолетним дурачком, одна шайка шпаны подбрасывала его на одеяле, другая громко орала песни, причем каждый из хулиганов пел что-то свое, а третья забрасывала его – ее, яхту, – кусками льда, которые тут же превращались в теплую воду. Ночь, как говорится, опустилась на землю. У штурвала я оставил Эспинуолла, под потоками хлещущей теплой воды, рассыпавшейся комьями яростного снега, и пошел вниз, опасаясь, как бы меня не смыло за борт.