355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энрике Вила-Матас » Бартлби и компания » Текст книги (страница 4)
Бартлби и компания
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:05

Текст книги "Бартлби и компания"


Автор книги: Энрике Вила-Матас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

– Вот это мне нравится! Ну-ка, скажите сами, а почему, собственно, я должна писать?

Киоскер слышал наш разговор и, когда женщина удалилась, подмигнул мне:

– А вы времени даром не теряете!

Меня разозлил его одобрительный взгляд. Поэтому я решил и его тоже включить в круг опрашиваемых и задал тот же вопрос

– Почему вы не пишете?

– Я предпочитаю книги продавать, – был ответ.

– Это легче, да? – спросил я, начиная заводиться.

– Не в том дело. Мне, если угодно и если хотите знать правду, больше нравилось бы писать по-китайски, я люблю складывать цифры, зарабатывать деньги.

От такого признания я опешил:

– Что вы имеете в виду?

– А вот что: родись я в Китае, мне и вовсе не было бы нужды писать. Китайцы, они ведь настоящие мудрецы, рисуют свои буквы в столбик – сверху вниз, как будто для того, чтобы потом было проще подсчитать сумму написанного.

Ему удалось-таки вывести меня из терпения. Да еще жена, стоявшая рядом, расхохоталась над шуткой мужа. В отместку я купил у них на одну газету меньше, чем обычно, а потом решил и ужены тоже поинтересоваться, почему она не пишет.

Она с задумчивым видом помолчала, и у меня забрезжила надежда на то, что ее ответ окажется более вразумительным. Наконец она вымолвила:

– Потому что не умею.

– Не умеете что?

– Писать.

Тут мне окончательно расхотелось продолжать свои опросы. Что ж, отложим до завтрашнего дня. Вернувшись домой, я обнаружил в одной из газет удивительные заявления Бернардо Ачаги:[60]60
  Бернардо Ачага (наст. имя Хосеб Ирасу; р. 1951) – испанский писатель.


[Закрыть]
баскский писатель без лишнего лукавства так прямо и признавался, что писать ему неохота: «После двадцати пяти лет, проведенных в седле, как выражаются у нас певцы, все труднее найти в себе охоту писать».

Ага, значит, у Ачаги появились первые симптомы болезни Бартлби. «Не так давно, – развивал он свою мысль, – один приятель сказал мне, что сегодня, чтобы быть писателем, надо иметь не столько воображение, сколько физическую силу». Слишком много, на его взгляд, конференций, интервью, лекций и презентаций приходится выдерживать. Сегодня строго просчитывается, как часто писатель должен появляться на публике или мелькать в прессе и на телеэкранах. «Раньше, – продолжает он, – все это тоже было, но в меру, а сейчас стало играть первостепенную роль. Я чувствую, как все вокруг меняется, сама обстановка меняется. Вижу, как исчезает определенный тип авторов – таких, как Леопольдо Панеро,[61]61
  Леопольдо Панеро (р. 1948) – испанский поэт.


[Закрыть]
которые прежде могли претендовать на место в своего рода Салоне Независимых. Изменилась также и форма, в какой рекламируется литература. Изменились литературные премии – теперь это чистое издевательство и сплошной обман».

Поэтому Ачага решил написать еще одну, последнюю, книгу и уйти. И в таком финале не видит особого для себя драматизма. «Я не слишком огорчен – это нормальная реакция на перемены». Под занавес он сообщил, что снова будет носить прежнее имя – Хосеб Ирасу, которое он сменил на псевдоним Бернардо Ачага.

Меня восхитило бунтарство Ачаги, которым на самом-то деле пронизано заявление о скором уходе из литературы. И я вспомнил Альбера Камю. «Что такое бунтующий человек? Это человек, который говорит нет».

Потом я принялся размышлять над таким явлением, как смена имени, и вспомнил слова Канетти, который говорил, что страх заставляет нас выдумывать имена – это помогает отвлечься. Клаудио Магрис,[62]62
  Клаудио Магрис (р. 1939) – итальянский писатель, филолог-германист.


[Закрыть]
комментируя мысль Канетти, добавляет, что отсюда же вытекает и объяснение того, почему мы, путешествуя, читаем и записываем названия станций, оставляемых позади, – нам просто-напросто хочется двигаться вперед, чувствуя некоторое облегчение, удовлетворение такими вот разметкой и ритмом пустоты.

Эндерби, герой Энтони Бёрджесса,[63]63
  Имеется в виду герой трилогии Э.Бёрджесса (1917–1993) «Мистер Эндерби изнутри» (1963), «Мистер Эндерби снаружи» (1968) и «Завещание заводному миру» (1974).


[Закрыть]
путешествует, записывая названия станций, и в конце концов попадает в клинику для душевнобольных, где курс лечения предполагает смену имени, так как, по словам психиатра, «Эндерби – это имя затянувшегося отрочества».

Я тоже забавы ради придумываю себе имена. И с тех пор, как меня зовут Квази-Уотт, живу спокойнее. Хотя внутреннее возбуждение от этого не спадает.

20) Я вообразил, будто мне наконец-то написал Дерен. На самом деле автор «Литературных затмений» так и не удостоил меня ответом, поэтому я решил сам себе ответить – от лица Дерена.

Дорогой друг!

У меня создалось впечатление, что Вам хочется получить мое благословение, хотя Вы позаимствовали мою мысль, решив написать об авторах, которые отреклись от писательства. Я ведь верно понял, правда? Ладно уж, бог с Вами. Если Вы боитесь, что я стану протестовать против столь откровенного плагиата, то успокойтесь: когда Ваша книга будет напечатана, я сделаю вид, будто Вы ловко выторговали мое молчание. К слову сказать, я даже проникся к Вам симпатией – до такой степени, что готов подарить бартлби, которого явно не хватает в Вашей коллекции.

Включите в свою книгу Марселя Дюшана.

У Дюшана, как и у Вас, было плоховато с собственными идеями. Однажды в Париже художник Наум Габо спросил его в лоб, почему тот бросил живопись. «Mais que voulez-vous? – ответил Дюшан, разводя руками. – Je n'ai plus d'idйes» («Что вы хотите? У меня нет больше идей»).

Со временем он научился отвечать уклончивее и витиеватее, но, думаю, эти слова больше всего похожи на правду. После «Большого стекла» Дюшан остался без идей и, не желая повторяться, вообще бросил живопись.

Жизнь Дюшана – лучшее из его произведений. Он очень быстро оставил живопись и с головой окунулся в рискованную авантюру, объявив искусство «умственной вещью» в духе Леонардо да Винчи. Он хотел непременно поставить искусство на службу разуму, в результате именно это его устремление – плюс блестящее владение языком, везение, оптика, фильмы и в первую очередь его знаменитые реди-мейд – мало-помалу расшатали основы пятисотлетнего европейского искусства, полностью его преобразив.

Дюшан больше пятидесяти лет не брался за кисть, предпочитая играть в шахматы. Разве это не поразительно?

Разумеется, Вы отлично знаете, кто такой Дюшан, и все же позвольте, воспользовавшись случаем, напомнить Вам его писательские заслуги, позвольте рассказать, что Дюшан помог Кэтрин Дрейер[64]64
  Кэтрин Дрейер (1877–1952) – американская художница, коллекционер современной живописи; в 1920 г. вместе с друзьями организовала «Анонимное общество художников», которое по сути было первым музеем современного искусства.


[Закрыть]
организовать частный музей современного искусства «Анонимное общество», подсказывал ей, какие произведения следует приобрести для своей коллекции. И когда в сороковые годы возникли планы подарить собрание Йельскому университету, Дюшан написал тридцать три критико-биографических очерка о художниках – от Архипенко до Жака Вийона, каждому посвящена одна страница.

Роджер Шаттук[65]65
  Роджер Шаттук – американский историк искусства.


[Закрыть]
писал, что, если бы Дюшану вздумалось включить туда также страницу, посвященную себе самому – как художнику, представленному в собрании Дрейер (а такое решение было бы вполне оправданным), он почти наверняка в этой заметке ловко перемешал бы, как и в прочих, правду с вымыслом. По мнению Роджера Шаттука, Дюшан мог бы написать нечто в таком вот духе:

«Участник шахматных турниров и неровный художник, Марсель Дюшан родился во Франции в 1887 году и умер, будучи гражданином США, в 1968-м. Он делил свое время между двумя странами и в обеих чувствовал себя как дома. На нью-йоркской „Арсенальной выставке“ в 1913 году его „Обнаженная, спускающаяся с лестницы“ позабавила, но и покоробила газетчиков – короче, вызвала скандал, который сделал художника в возрасте двадцати шести лет знаменитым in absentia,[66]66
  В его отсутствие (лат.).


[Закрыть]
поэтому он и перебрался в 1915 году в США. Четыре года спустя он покинул Нью-Йорк и практически целиком посвятил себя шахматам – вплоть до 1954-го. Именно тогда группа молодых художников и музейщиков из разных стран открыли для себя Дюшана и его творения. В 1942 году он снова поселился в Нью-Йорке, а последнее десятилетие жизни в этом городе (1958–1968) вернуло Дюшану славу и почет».

Включите Дюшана в свою книгу про тень Бартлби. Дюшан лично водил знакомство с этой тенью, мало того, он сотворил ее собственными руками. Пьер Кабанн[67]67
  Пьер Кабанн (1921–2007) – французский писатель, историк искусства.


[Закрыть]
в книге, составленной из его бесед с Дюшаном, спрашивает, занимался ли тот хоть какой-нибудь творческой деятельностью в течение двадцати лет, проведенных в Кадакесе. Дюшан отвечает, что да, занимался, он каждый год чинил навес над террасой, дававший ему тень. Дюшан всегда предпочитал оставаться в тени. Я очень высоко его ценю, и, кроме того, этот человек приносит удачу, включите его в свой труд, посвященный направлению Нет. А больше всего меня восхищает в Дюшане то, что он был великим обманщиком.

Вечно Ваш

Дерен.

21) Мы научились уважать обманщиков. В набросках для так и не написанного предисловия к «Цветам зла» Бодлер советовал художнику не раскрывать своих секретов, но свой собственный раскрыл: «Разве мы показываем публике, порой ошеломленной, порой безразличной, как действуют наши приемы? Разве объясняем суть всех этих мелких поправок и неожиданных вариантов или то, каким образом наши самые искренние порывы перемешиваются с ташками и шарлатанством, без которых не может обойтись амальгама произведения?»

В приведенном отрывке слово «шарлатанство» звучит едва ли не как синоним «воображения». Лучший роман из посвященных шарлатанству и рисующих портрет обманщика – это «Мошенник» (1857) Германа Мелвилла, великого вдохновителя – с самого часа рождения Бартлби – извилистых лабиринтов Нет.

Мелвилл в «Мошеннике» искренне восхищается теми представителями рода человеческого, которые способны преображаться, надевая на себя разные личины. У Мелвилла иностранец, плывущий на речном судне, затеял шутку, вполне достойную Дюшана (Дюшан был шутником и обожал чисто словесные фантазии, хотя происходило это отчасти именно потому, что он не слишком доверял словам, превыше всего ценил и любил Жарри, основателя патафизики, а также великого Реймона Русселя[68]68
  Альфред Жарри (1873–1907) – французский писатель, драматург, предтеча дадаизма; Реймон Руссель (1877–1933) – французский писатель, предшественник сюрреализма.


[Закрыть]
), он подшучивает над пассажирами и читателями, прикрепив рядом с капитанской кабиной объявление с обещанием вознаграждения за поимку таинственного мошенника, якобы только что прибывшего с Востока, в своем роде гения, хотя не пояснялось, в чем именно состоит его искусство.

Никто так и не сумел поймать странного мошенника, придуманного Мелвиллом, как никому никогда не удалось уличить во лжи Дюшана, человека, который не верил в слова: «Слова совершенно бессильны что-либо выразить. Как только мы начинаем переливать наши мысли в слова и фразы, все летит к черту». Никто и никогда не схватил за руку великого обманщика Дюшана, его хладнокровно замышленный обман – это вовсе не произведения искусства или не-искусства: Дюшан выиграл пари, сумев облапошить мир искусства, который воздал ему все положенные почести, не заметив фальшивых верительных грамот. Это большой успех. Дюшан сам себе бросил вызов на поле художественной и умственной культуры, к которой принадлежал. Он был выдающимся художником направления Нет, ибо побился об заклад, что сумеет первым достичь финиша, практически ничего не делая, сидя, по сути, сложа руки. И выиграл. И выставил на смех всякого рода мелких мошенников, к которым мир успел так привыкнуть за последнее время, ничтожных мошенников, которые видят награду не в смехе и не в игре под названием Нет, а только лишь в деньгах, сексе, власти или пошлой славе.

Продолжая смеяться, Дюшан под конец жизни взошел на сцену, чтобы сорвать аплодисменты публики, восхищенной тем, насколько гениально и без малейшего труда он обвел вокруг пальца мир искусства. Когда автор «Обнаженной, спускающейся с лестницы» поднимался на сцену, ему не было нужды глядеть на ступеньки. Благодаря долгим и тщательным расчетам великий обманщик прекрасно знал, куда ставить ногу. Он все спланировал заранее – как и положено настоящему гению искусства Нет.

22) Представим себе двух писателей, которые живут в одной стране, но между собой едва знакомы. Первый страдает синдромом Бартлби и отказывается печататься – за последние двадцать три года у него не вышло ни одной книги. А второго – без всякого разумного на то объяснения – неотвязно терзает мысль о том, что первый перестал печататься.

Я имею в виду знаменитого писателя Мигеля Торгу и его поразительную реакцию на болезнь Бартлби, которой страдал поэт Эдмундо Бетанкур.[69]69
  Мигель Торга (наст, имя Адольфо Коррейя Роча; 1907–1995) – португальский писатель; Эдмундо Бетанкур (1899–1973) – португальский поэт.


[Закрыть]
Бетанкур родился в 1899 году, так что 7 августа нынешнего года ему бы исполнилось сто лет, изучал юриспруденцию в Коимбре; здесь же прославился как исполнитель фадо, что, разумеется, оказало ему дурную услугу, когда, покончив с вольной богемной жизнью, он кинулся завоевывать поэтический авторитет и выпустил один за другим несколько очень странных стихотворных сборников. Какое-то время он буквально заваливал издателей своими новаторскими и трагическими стихами. В 1940 году появилась его лучшая книга «Стихотворения-левши», куда входили замечательные «Глубокий ноктюрн», «Пустая ночь» и «Воздушная могила». Но книгу не поняли и не приняли. Вот тогда-то Бетанкур и замолчал, надолго замолчал – на целых двадцать три года.

В 1960-м лиссабонский журнал «Пирамида» попытался как-то воздействовать на поэта, вернуть его в литературу, для чего рискнул отдать почти целый номер его давним стихам. Но Бетанкур предпочел хранить молчание. Это была крайняя форма синдрома Бартлби – он отказался написать хотя бы несколько строк в ему же посвященный номер «Пирамиды». И журнал следующим образом прокомментировал реакцию поэта: «Необходимо пояснить, что молчание Бетанкура – это не капитуляция и не способ выразить несогласие с современной португальской поэзией, нет, это особая форма бунтарства, право на которое он бережно отстаивает».

1960 год оказался неблагоприятным для португальской лирики, в которой пышным цветом расцвела – как, кстати, и в Испании, где существовал диктаторский режим, – эстетика, взявшая за эстетический образец социалистический реализм. К 1963 году мало что изменилось, но Бетанкур дал-таки разрешение перепечатать свои стихотворения тридцатых годов – старые и когда-то освистанные. Несмотря на зажигательное предисловие молодого Эльберто Эльдера – или как раз по вине предисловия, – стихи опять были приняты плохо. Далекий от всего этого и словно вышедший на свет из длинного туннеля, Мигель Торга написал Бетанкуру из Опорто сердечное письмо, в котором признался: «В „Пирамиде“ нет новых стихов, зато есть старые, что уже само по себе доставило мне большую радость. То, что Вы, сеньор Бетанкур, ничего не печатаете, в конце концов превратилось для меня в настоящий кошмар».

Тем не менее Бетанкур так ничего больше и не напечатал. Он умер через десять лет после этого письма. «Вчера скончался Эдмундо Бетанкур, – писала газета „Република“, – так и не нарушив молчания. Поэт по доброй воле тридцать три года прожил без стихов и песен, словно надев глушитель на свою жизнь».

Но разве смерть поэта с Мадейры, когда он умолк навсегда, избавила от кошмаров Торгу?

23) Я, небрежно позевывая, листал литературное приложение к газете на каталанском языке и вдруг наткнулся на статью Жорди Льовета,[70]70
  Жорди Льовет – современный испанский литературовед, критик, переводчик, исследователь творчества Ф. Кафки.


[Закрыть]
словно специально написанную для того, чтобы попасть в мою тетрадь.

Вернее, это была не статья, а рецензия, где Жорди Льовет как бы между прочим упомянул и о том, что уже давно отказался от литературного творчества. Согласитесь, странно читать, когда критик в рецензии вдруг пускается в откровения и признается, что страдает болезнью Бартлби. Во всяком случае, мне это кажется очень странным. Мало того, в рецензии речь шла о книге английского эссеиста Уильяма Хэзлитта (1778–1830), который, если судить по названию одного из его текстов – «Хватит наконец писать эссе», – видимо, как и Жорди Льовет, тоже принадлежал к числу фанатичных приверженцев направления Нет.

«Уильям Хэзлитт, – говорит критик, – в буквальном смысле спас мне жизнь. Несколько лет назад я должен был ехать из Нью-Йорка в Вашингтон, воспользовавшись услугами известной и почти всегда безупречно работающей железнодорожной компании „Армтрек“; я сидел на вокзале в зале ожидания и читал томик эссе этого хорошего человека <…>. Я так увлекся эссе „Хватит наконец писать эссе“, что пропустил свой поезд. Состав сошел с рельсов неподалеку от Балтимора, было много жертв. Так-то вот… Почему я с таким интересом читал именно это эссе? Вероятно, уже тогда мне хотелось обрести поддержку, ведь в голове у меня бродила мысль о том, что пора расстаться с литературной критикой и либо заняться собственно художественным творчеством – хотя для такого человека, как я, совершенно лишенного воображения, мечта была утопической, – либо пойти в университет преподавателем, либо читать лекции, либо по крайней мере стать библиофилом – всем этим я в результате и занялся и веду ничем не примечательную и совсем-совсем простую жизнь…»

Меньше всего я рассчитывал обнаружить подобные жемчужины в каталонской газете. Согласитесь, очень странно выглядит, когда критик в середине рецензии на некую книгу вдруг заводит речь о себе самом и словно ненароком сообщает, что отказался от писательства из-за недостатка воображения, – чтобы отважиться на такое, надо, честно говоря, обладать именно что недюжинным воображением, – к тому же он задевает нас за живое признанием, что ведет ничем не примечательную и совсем-совсем простую жизнь.

Так-то вот… Нельзя не отметить следующее: ему достало воображения, чтобы признаться, что ему недостает воображения, – а это оригинальный вариант «дяди Селерино». Что ж, алиби звучит убедительно, и, наверное, он долго придумывал его – находка прямо-таки драгоценная. Ведь другие, придумывая себе «дядю Селерино», как правило, изобретают самые экстравагантные оправдания для своего вступления в призрачное войско писателей направления Нет.

24) Сегодня последнее воскресенье июля. Дождливо. И на память сразу приходит дождливое воскресенье, которое Кафка описал в своем Дневнике: то воскресенье, когда писатель по вине Гёте чувствует полную неспособность написать хотя бы строчку, полный паралич, и целый день внимательно разглядывает свои пальцы, не в силах совладать с приступом болезни Бартлби.

«Так кончается для меня дождливое, тихое воскресенье, – пишет Кафка, – я сижу в спальне, окруженный покоем, но вместо того, чтобы взяться за писание, в которое я позавчера, например, хотел излиться со всем, что есть, я теперь сижу и долго рассматриваю свои пальцы Я думаю, всю неделю я целиком и полностью находился под влиянием Гёте, исчерпал силу этого влияния и поэтому стал бесплодным».[71]71
  Запись от 6 января 1912 г. Здесь и далее цитируется по изданию: Кафка Ф. Дневники. М., 1998. Перевод Е.А. Кацевой.


[Закрыть]

Так писал Кафка в дождливое январское воскресенье 1912 года. Перелистнув две страницы, мы убеждаемся, что и 4 февраля он продолжает страдать той же Болезнью, синдромом Бартлби. Из чего можно заключить, что «дядей Селерино» для Кафки служил – по крайней мере на протяжении некоторого периода – Гёте: «Рвение, с каким я читаю о Гёте (беседы с ним, студенческие годы, часы, проведенные с Гёте, пребывание Гёте во Франкфурте), захватывает меня целиком и удерживает от писания».

Вот вам доказательство, что Кафка страдал синдромом Бартлби, если кто-то в этом еще сомневался.

Кафка и Бартлби – два плохо сочетаемых человеческих типа, но я с некоторых пор взялся их сочетать. И я, разумеется, не единственный, кто почувствовал соблазн посягнуть на подобное. Например, Жиль Делёз[72]72
  Жиль Делёз (1925–1995) – французский философ, психоаналитик.


[Закрыть]
в статье «Бартлби, или Формула» говорит, что писец Мелвилла – это живой портрет Холостяка (именно с большой буквы), который появляется на страницах Дневника Кафки, того самого Холостяка, для которого «счастье – это когда ты понимаешь, что земля, где ты приостановился, по площади не может быть больше куска земли, покрытого твоими ступнями», того Холостяка, который умеет покорно принимать с каждым разом все более сжимающееся вокруг пространство; тот самый Холостяк, чей гроб, когда он умрет, будет строго соответствовать его меркам.

В связи с этим на память мне пришли и другие описания Холостяка из Дневника Кафки, которые оставляют такое впечатление, будто он рисовал портрет Бартлби:

«Он… разгуливает в застегнутом на все пуговицы пиджаке, руки засунуты в высокие пиджачные карманы, локти остро согнуты, шляпа глубоко надвинута на лицо, фальшивая, как бы уже врожденная улыбка призвана защитить рот, как пенсне – глаза, брюки уже, чем пристало худым ногам. Но каждый знает, как обстоит с ним дело, и может перечислить все его страдания».[73]73
  Запись от 3 декабря 1911 г.


[Закрыть]

Если скрестить Холостяка Кафки с писцом Бартлби, придуманным Мелвиллом, получится человек-гибрид, которого я пытаюсь сейчас себе представить и которого впредь буду называть Скаполо («холостяк» по-итальянски): он похож на странное животное – «наполовину котенок, наполовину барашек», которого Кафка получил бы в наследство.

Известно ли, что именно чувствует Скаполо? По-моему, холод исходит у него изнутри, овевая печальную половину его лица. Холод этот идет от врожденного и неизлечимого смятения души. Холод этот заставляет слепо подчиняться самым разрушительным порывам, что и заставляет Скаполо вечно повторять свое звонкое «НЕТ», словно он пишет его большими буквами в неподвижном воздухе – вечером в дождливое воскресенье. Из-за этого холода получается следующее: чем больше Скаполо старается отгородиться от живых людей (на которых работает то как невольник, то как конторский служащий), тем меньше пространства они готовы ему выделить.

Этот Скаполо напоминает добряка швейцарца (что-то вроде прогуливающегося Вальзера), а также классического человека без свойств (в духе Музиля), но мы уже видели, что Вальзер только на первый взгляд казался простодушным и что внешнему облику человека без свойств тоже не следует доверять. На самом деле Скаполо должен внушать страх, потому что он без опаски расхаживает по ужасным территориям, по владениям мрака, но ведь как раз там обитает самое радикальное из отрицаний, там дыхание холода становится по сути своей разрушительным.

Скаполо, на наш взгляд, везде чужой, нечто среднее между Кафкой и Бартлби, он живет где-то у самого горизонта в далекой-предалекой земле: Холостяк иногда повторяет, что предпочел бы не делать ту или иную вещь, а иногда дрожащим голосом, каким Генрих фон Клейст обращался к могиле возлюбленной, произносит нечто ужасное и одновременно очень простое:

– Я уже не здешний.

Емкая по смыслу фраза Скаполо – полная противоположность жизненному принципу Бартлби. Я говорю это, слушая, как лупит по стеклам воскресный дождь.

– Я уже не здешний, – шепчет мне на ухо Скаполо.

Я улыбаюсь ему и вспоминаю слова Рембо: «На самом деле я из загробного мира». Я гляжу на Скаполо и придумываю собственную формулу, потом так же шепотом отвечаю ему:

– Я одинок, я холост. – И тотчас сам себе начинаю казаться смешным. И не могу избавиться от этого ощущения. Ведь смешно же, когда ты ощущаешь всю глубину собственного одиночества, но вместе с тем обращаешься к кому-то, и это нарушает твое одиночество.

25) Из одного дождливого воскресенья я переношусь в другое. В воскресенье 1804 года, когда Томас Де Куинси, которому тогда было девятнадцать лет, в первый раз попробовал опиум. Много позже, вспоминая тот день, он напишет: «Это случилось воскресным вечером, печальным и дождливым. На нашей земле нет зрелища мрачнее, чем дождливый воскресный вечер в Лондоне».

У Де Куинси синдром Бартлби проявился в форме пристрастия к опиуму. С девятнадцати до тридцати шести лет Де Куинси из-за наркотиков был просто не способен ничего написать – часами напролет он лежал и грезил. Прежде, до того как он стал погружаться в бредовые фантазии, порожденные синдромом Бартлби, он собирался стать писателем, но уже никто не верил, что это возможно, его считали безнадежным, ведь опиум у того, кто его принимает, вызывает беспричинное веселье, но туманит разум, хотя иногда делает это с помощью волшебных идей и наслаждений. Ну и понятно, что если разум твой затуманен и околдован, писать ты не способен.

Но бывает, что литература побеждает наркотик. Именно так и случилось в один прекрасный день с ДеКуинси, который вдруг почувствовал себя исцелившимся от болезни Бартлби. Его способ борьбы с недугом весьма оригинален – как раз о болезни он и начал писать. Оттуда, где прежде витал лишь опиумный дым, родилось знаменитое произведение «Исповедь англичанина, любителя опиума» – основополагающее для «наркотической» литературы.

Я закуриваю сигарету и в течение нескольких минут воздаю должное опиумному дыму. Я вспоминаю юмор, с каким Сирил Конноли[74]74
  Сирил Верной Конноли (1903–1974) – английский писатель, критик.


[Закрыть]
завершил биографию человека, который победил свой недуг, написав о нем, но так и не смог помешать болезни взять реванш, то есть убить его: «Томас Де Куинси. Английский эссеист-декадент, который в возрасте семидесяти пяти лет скончался, убитый недугом, о котором он написал, – скончался из-за того, что в молодости принимал опиум».

Дым ест глаза. Я понимаю, что пора ставить точку – я приблизился к концу этого комментария. Но я почти ничего не вижу, не могу писать дальше – выходит, дым обернулся для меня опаснейшей разновидностью болезни Бартлби.

Хватит. Я тушу сигарету. Теперь можно довести дело до конца. А закончу я цитатой из Хуана Бенета:[75]75
  Хуан Бенет (1927–1993) – испанский писатель.


[Закрыть]
«Если кому-то нужно курить, чтобы писать или чтобы дым лез в глаза – вспомним Богарта (от чего стиль делается грубее), надо смириться с тем, что в итоге почти вся сигарета истает в пепельнице».

26) «Искусство – глупость», – сказал Жак Ваше[76]76
  Жак Ваше (1896–1919) – французский поэт, оказал решающее влияние на мировоззрение многих будущих сюрреалистов.


[Закрыть]
– и убил себя, избрав самый быстрый путь превращения в творца молчания. В этой книге я не намерен много места отводить бартлби-самоубийцам, они не очень меня интересуют, потому что, на мой взгляд, если человек убивает себя собственной рукой, то такая смерть бедна оттенками, ибо исключается вся широкая гамма изысканных выдумок, к которым прибегают остальные писатели, – ведь игра, что ни говори, всегда изобретательнее, чем выстрел в висок, – когда приходит час оправдать собственное молчание.

Но для Ваше я найду место в своей тетради, то есть сделаю для него исключение, потому что меня восхищает его заявление, что искусство – это глупость, к тому же именно он открыл мне нечто важное: да, некоторые писатели выбирают молчание, но это не перечеркивает созданного ими; напротив, задним числом придает дополнительные силу и смысл тому, от чего они отказались, – отказ от писательства превращается в новую форму состоятельности, в сертификат безусловной значимости. Эту значимость и открыл мне Ваше, смысл ее в том, чтобы не воспринимать искусство как нечто с бесконечно сохраняющимся смыслом, как цель, как постоянный двигатель амбиций. Сьюзен Сонтаг пишет: «По-настоящему значимая деятельность – та, которая понимает искусство как средство для достижения чего-то, хотя, возможно, достигнуть цели можно, лишь расставшись с искусством».

Я сделаю исключение для Ваше, потому что этот самоубийца – идеальный вариант творца без произведений; он присутствует во всех энциклопедиях, хотя написал всего несколько писем Андре Бретону – и больше ничего.

Я сделаю еще одно исключение – для гениального мексиканского самоубийцы Карлоса Диаса Дуфоо (сына).[77]77
  Карлос Диас Дуфоо (сын) (1888–1932) – мексиканский писатель, автор единственной книги «Эпиграммы» (1927).


[Закрыть]
Этот удивительный писатель тоже считал искусство ошибочной дорогой, глупостью. В эпитафии из невероятно странных «Эпиграмм» – они опубликованы в Париже в 1927 году и якобы там и были написаны, хотя позднейшие исследования показывают, что Карлос Диас Дуфоо (сын) никогда не покидал Мексики, – он говорит, что поступки его были невнятны, а слова ничтожны, и призывает следовать его примеру.

Этот бартлби, а он чистейшей воды бартлби, – одна из моих самых больших слабостей в литературе, и, хотя он покончил жизнь самоубийством, он не может не быть упомянут в этой тетради. «Он был по-настоящему чужим среди нас», – написал о нем мексиканский критик Кристофер Домингес Микаель. Надо быть и на самом деле очень чужим, чтобы чужим тебя назвали мексиканцы, которые и сами – по крайней мере мне всегда так казалось – везде и всегда чужие.

Закончу эту запись одной из его эпиграмм, самой моей любимой: «В трагическом отчаянии он неистово рвал волосы из своего парика».

27) И все же я сделаю еще одно исключение, упомяну еще одного самоубийцу – Шамфора.[78]78
  Себастьен Рок Никола Шамфор (1741–1792) – французский моралист.


[Закрыть]
В каком-то журнале я прочел статью Хавьера Серкаса,[79]79
  Хавьер Серкас(р. 1962) – испанский писатель.


[Закрыть]
которая навела меня не след ревностного сторонника Нет – господина Шамфора, говорившего, что все люди рабы, ибо боятся произнести слово «нет».

Шамфору повезло: он завоевал успех в литературном мире с первых же шагов и без малейших усилий. И в жизни тоже. Его любили женщины, и уже ранние произведения, хотя и весьма посредственные, открыли ему двери салонов и принесли благосклонность короля (Людовика XVI, а Мария-Антуанетта не могла сдержать слез на представлениях его пьес); еще совсем молодым он был избран во Французскую академию и пользовался неслыханным авторитетом в обществе. И тем не менее Шамфор испытывал безграничное презрение к окружающему миру и весьма скоро стал пренебрегать, совершенно не учитывая последствий, теми знаками внимания и благами, которые на него сыпались. Он был моралистом, но не из тех, кого мы привыкли терпеть рядом в нынешние времена. Шамфор не был лицемером, не твердил, что весь мир ужасен, дабы выгородить себя самого, нет, он с отвращением взирал и на свое собственное отражение в зеркале: «Человек – глупое животное, и, если угодно, я сужу по себе».

Его морализм не был позой, Шамфор отнюдь не стремился завоевать за его счет репутацию правильного человека. «Наш герой, – писал о Шамфоре Камю, – пойдет дальше, потому что отказ от личного успеха еще ничего не значит, а разрушение собственного тела вещь ничтожная по сравнению с разрушением собственной души. Вот что, в конечном итоге, определяет величие Шамфора и странную красоту романа, который нам обещан».[80]80
  Здесь и далее цитируется Вступление А.Камю к «Максимам» Шамфора: Camus A. Introduction aux «Maximes» de Chamfort (1944).


[Закрыть]

Романа он действительно не написал, зато оставил «Максимы и размышления», «Характеры и анекдоты» – но ни одного романа, а вот его идеалы, его несокрушимое Нет, брошенное в лицо современному обществу, приблизили его к святости, если можно так выразиться, отчаяния. «Столь немыслимая и дикая позиция привела Шамфора, – пишет Камю, – к крайней форме отрицания – к молчанию».

Одна из максим Шамфора гласит: «М., которого хотели вызвать на разговор о разных политических или частного порядка событиях, холодно ответил: „Каждый день я расширяю список того, о чем предпочитаю не говорить, и лучшим будет тот философ, у кого список окажется самым длинным“.

Именно поэтому Шамфор придет к отрицанию произведения искусства и чистой силы языка как такового, что уже давно прославило его бунтарство как явление уникальное. Отрицание искусства привело Шамфора к еще более радикальным формам отрицания, включая сюда и «последнее молчание», о котором говорил Камю. Камю, рассуждая о том, почему Шамфор так и не написал ни одного романа, а вернее сказать, вообще так долго молчал, говорит: «Искусство – противоположность молчанию, это один из тех опознавательных знаков, которые связывают людей в нашей общей борьбе. Для того, кто утратил чувство причастности к общему делу и ушел целиком и полностью в отрицание, для того и язык и искусство утратили свою выразительную силу. Безусловно, именно здесь кроется причина, почему этот самый роман отрицания так и не был написан: да, именно потому, что это был роман отрицания. Ведь в таком искусстве существуют принципы, которые и должны привести его к отрицанию».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю