355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энна Аленник » Напоминание » Текст книги (страница 8)
Напоминание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:24

Текст книги "Напоминание"


Автор книги: Энна Аленник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Глядя на утекание песчинок, Алексей Платонович радовался своему чувству к жене, улыбался тому, что оно неподвластно времени.

Но песчинки летели, секунды жизни уходили не на дело, и он как бы отключился от чувства, так молодо сегодня расцветшего, не принизив, не уменьшив его светлого значения. Он умел высвободить и отделить разум от чувства, хотя оно еще ютилось вблизи. И деловым возможностям это шло скорее на пользу, чем во вред, скорее обостряло ум, чем притупляло. Конечно, если чувство было согревающим, а не леденящим. Но леденящего в семье Алексея Платоновича, если не считать леденящей квартиры, пока что вроде бы не было.

Итак, он отключил себя от того, что не являлось делом, и устремился к своему делу. Внешне это ничем не обозначилось. Он остался сидеть как сидел, упершись локтями в подлокотники деревянного кресла и пальцами подперев подбородок. Только улыбка исчезла с лица и оно стало тверже.

Но вскоре он достал тетрадь с выведенным на обложке страшным словом онкология – и записал что-то, касающееся его подопытных мышей. Затем достал другую тетрадь. На обложке было, можно сказать, не написано, а весело и разноцветно нарисовано: «Д л я студентов». Алексей Платонович раскрыл эту тетрадь, прищурился и призадумался…

Варвара Васильевна была в столовой, уже такая, как обычно, только более одинокая с сыном. Она помогала ему постелить – закрывала спинку дивана простыней и пристегивала простыню булавками. Саня не лучшим способом, четырьмя углами сразу, засовывал одеяло в конверт пододеяльника. Потом вминал середину и разглаживал горбы.

В прошлые Санины приезды на каникулы ей было смешно смотреть на этот мальчишеский способ и почемуто приятно. А сегодня ныло сердце и сами мысли ее были ноющими, и она медленно изнуряла ими себя.

«Скоро это будет делать за него – та…» – думала Варвара Васильевна и безуспешно старалась себе представить облик «той». Для нее он ходит в кепи, студит голову, – и тут возникали сами собой какие-то недобрые женские тени, то слишком высокие, то безобразно короткие, ясные только в одном: в зловещем отношении к Саниному здоровью. И разве успел он ее узнать как человека? Нет, прошлой зимой он носил ушанку. Значит, это скоропалительно. И возможно, очень возможно, что она из тех…

– Саня, у вас в институте тоже, как здесь, студентки взяли моду носить платья до колен?

– Носят, – без отвращения ответил Саня.

– Тебе это нравится?

– Ничего. Но больше нравится, как одета Татьяна Ларина, особенно на балу. И нравится твоя блузка на том портрете, – он кивнул в сторону пианино.

От этого ответа Варваре Васильевне стало легче. Но каждая мать, имеющая единственного сына, конечно же поймет, что ей не стало совсем легко, и представит себе, какое множество невысказанных вопросов еще могли тревожить и тревожили ее.

Но сейчас им не дал выбраться на простор Алексей Платонович. Он вошел в столовую и попросил:

– Саня, достань, ножа, – «луйста» он дома опускал, – вон тот зеленый томик Шекспира.

Саня сбросил войлочную чуню, вскочил ногой на стул и достал с верхней полки указанный томик.

– Скажи, в Институте истории искусств на экзаменах пользуются шпаргалками?

– Некоторые – да.

– А у нас некоторые – нет, остальные – да. Вот я им покажу!

– Для этого Шекспир нужен?

– И для этого. Удивительно для многого он нужен.

Перед сном Варвара Васильевна мыла посуду на кухне. Отмывала эту большущую, тяжелую чугунную утятницу и чувствовала себя – ну просто бесконечно одинокой. Она продрогла, потому что плита уже остыла, но не торопилась кончить свое посудомойство и ждала, что муж или сын заглянут, проведают, почему ее так долго нет. Они не заглядывали. А она дрогла и думала: хорошо, что об этом сказано по крайней мере отцу. Но почему за весь проведенный вместе день ей он даже не намекнул? Она искала ответ на это «почему» и не могла найти.

Саня уже лег и лежа записывал что-то для определения стиля своего будущего фильма. Последней перед сном была такая фраза, характерная для молодых в искусстве конца двадцатых годов: «Эта вещь не глубокая.

Она поверхностна, как пощечина».

Алексей Платонович сидел за своим столом и выписывал из зеленого томика какой-то монолог своим кудреватым почерком. Кудреватость некоторых букв была единственным излишеством его натуры, не любящей ничего излишнего, то есть бесполезного. Нужное ему от Шекспира он выписывал почему-то не в тетрадь, не в блокнот, не на лист бумаги, а на маленькую бумажонку тесными строчками. Он почти не заглядывал в текст, очевидно зная его наизусть и только сверяя.

Быстрым пером он заполнил бумажонку, сложил ее так, что она стала не больше порошка, и, предвкушая удовольствие от чего-то известного ему одному, спрятал в карман пиджака, приготовленного Варварой Васильевной на завтра и висящего за шкафом, отделяющим кабинет от спальни.

И только тогда он обнаружил, что жены нет ни в спальной половине комнаты, ни в столовой. Обнаружил – и прямо-таки рывком, как недавно к делу своему, устремился вызволять ее из кухни.

3

Наутро в хирургической клинике особенно старательно мыли полы, до сверкания протирали стекла, щедрее поливали разнообразную зелень в горшках и длинных ящиках, обрезали увядшие листья, ибо Коржин считал зеленые ростки не только радостью для глаз, но чем-то большим, как бы одним из средств излечения. Младший персонал усвоил это и свежестью зелени приветствовал своего директора.

А больные? Они уповали на встречу с Коржиным, продумывали, о чем его спросят, как покороче и пояснее охарактеризуют ему свою боль. Те, кому казалось, что у них болит все или больно то здесь, то там, что боль у них перелетная, – вслушивались в себя, чтобы показать место, где все-таки больнее всего.

О приезде Коржика никто больных не оповещал. Но им всегда все известно. От них ничего невозможно утаить, кроме смертного приговора. К нему почти всегда, почти без исключений, из-за хитрости организма, из-за сильнейшей из жажд – жажды жить – больной абсолютно глух. При обостренной способности улавливать каждый намек на безнадежно плохой приговор любому соседу в палате, больной начисто лишается способности уловить и понять такой приговор себе, если даже обладает тончайшим и умным слухом. Он глух к нему до своего последнего часа.

К обычному раннему приходу Алексея Платоновича медперсонал был на своих местах, в чистейших халатах и во всеоружии. Чувствовалась какая-то освеженная, приветливая энергия в движениях, в переходах от постели к постели, в наклоне к больному.

А Николай Николаевич Бобренок был таким, как всегда, даже еще более спокойным – от уверенности, что сегодня сомнительные диагнозы сменятся несомненными или отчетливее подтвердятся.

Алексею Платоновичу понравился правильный, то есть приподнято-ласково-деловой тонус работы, единственно, по его мнению, возможный в общении с больными, переключающий их настроение от уныния и страха к надежде, а значит, хоть чуточку, но меняющий и состояние. Он доверчиво думал, что так живительноцелеустремленно персонал работает и при нем, и когда его нет.

А было не совсем так. Хотя к этой клинике подходила поговорка «каков поп, таков и приход», ее персонал, как все персоналы, состоял из разнохарактерных персон.

Больные замечали, что некоторые сестры, да и врачи, в присутствии Коржина обращались с ними как-то более бережно, даже смотрели каким-то другим, более внимательным, согревающим взглядом. Но стиль работы определялся не ими. У большинства нужный тонус появлялся если не при входе в клинику, то в момент входа в палату.

Появление врача перед больными чем-то сродни появлению артиста перед зрителями. И здесь и там выключается свое, личное, житейское и все устремлено к тому, чтобы поверили истинности твоего слова и действия, а вернее, чтобы твое слово и действие были истинными. Но разница в том, что там ты выразитель продиктованной тебе ролью истины, а здесь ты должен распознать ее сам.

И если там допустима разная трактовка роли, здесь допустима только одна – безошибочная.

На утренней «пятиминутке» врачи докладывали о недавно поступивших больных и о состоянии известных Алексею Платоновичу. Затем начался обход, с наибольшей задержкой у тех, кто на завтра назначен на операцию.

Солидной осанки и солидных знаний хирург поспешил показать Алексею Платоновичу больного, на операцию не назначенного.

Это был тридцатилетний мужчина. Он лежал в отдельной палате. Невыносимое удушье то гасило сознание, то, прорываясь болью, его возвращало, казалось, в предсмертный, последний раз. Стонать он уже не мог.

С прерывистым свистящим звуком он пытался глотнуть воздух… и умолкал.

Солидный хирург тонко и точно определил поддиафрагмальный абсцесс в тяжелой стадии. Купол диафрагмы был уже растянут и приподнят. Мышца диафрагмы почти не сокращалась, все больше и больше лишая возможности чередования вдоха и выдоха.

Оперировать такого больного и не задеть соседние полости, когда они в предельной тесноте с абсцессом, то есть с гнойной сумкой, готовой прорваться, – было удачей невероятной. А кончина больного на столе была более чем вероятна. Вот почему, поразмыслив, солидный хирург оперативное вмешательство отверг. Но Алексею Платоновичу поторопился больного показать.

Он не отрывал глаз от лица Коржина, когда тот осматривал больного, считал пульс, когда спросил:

– Хороший мой, вы меня слышите?

Больной чуть поднял веки и опустил, давая понять, что слышит, но ему уже все на этом свете невмоготу, и слышать – тоже.

– Поможем вам, сейчас! – сказал Коржин и быстро вышел из палаты, жестом потребовав, чтобы сопровождающие его поторопились за ним.

– Сейчас же на стол, – прошипел он. И тут же, в нескольких шагах от двери, отобрал в ассистенты солидного хирурга и Бобренка.

Обход был прерван. Больного повезли готовить к операции.

Когда Коржин с помощниками, облачась в стерильное, все закрыв стерильным, кроме глаз, подошли к столу, стало тихо. Тишина наступила как непременное действие: в ней была предельная строгая собранность, готовность к движению, малейшая неточность которого гибельна. На этот раз – готовность предотвратить смерть, не ту, что грозит в будущем, а ту смерть, что уже рядом, уже одолевает лежащего на столе.

Перед заглядывающими в операционную закрылась дверь. Операция началась.

Через семнадцать минут дверь отворилась. Вышел Коржин с мокрым лбом и тяжелым шагом проследовал в умывальную, на ходу снимая очки.

Минут через десять после него вышел Бобренок.

У него был вид перенесшего потрясение.

– Каталку, – сказал он санитару, дал дорогу вкатить ее в операционную, да так и остался стоять у стены.

Чей-то голос в коридоре объявил:

– Кончают. Алексей Платонович размывается, и Коля вышел.

К Бобренку подходили не занятые на операции коллеги.

– Ну, что?..

– Ну-у, говори!

Он стоял, пытаясь что-то понять, что-то себе объяснить.

Его ровесник и однокашник Грабушок, быстроглазый, похожий на клинок в мягкокожих ножнах, спросил:

– Летальный?

Бобренок стоял и думал. У него была способность углубленно думать при всех.

– Вот чертов молчун. Николай! Тебя спрашивают, летальный?

Бобренок сжал руку в кулак:

– Это гнойная сумка. Притиснута к плевре вот так, сию секунду прорвется. Я стоял голова к голове – и не успел, не уловил, как он отделил от плевры. Не работа была… Озноб до сих пор… от чуда.

– Так это ж Коржин! – гордо сказал Грабушок. – Другого я от него и не ждал.

Никто ему не напомнил, что он только что спросил – «летальный?». Не до того было. Переживали чудо. Ведь к нему не привыкнешь, даже к десятому, даже к сотому. Ибо чудо никогда не повторяется, оно всякий раз новое.

Сестра, измученная уходом за бывшим смертником, никак не могла поверить:

– Неужели живой будет?

– Будет, – ответил за Бобренка ординатор, прозванный Неординарным. Он вышел вслед за каталкой с прооперированным.

За ним, последним, вышел хирург солидного вида, солидных знаний, бледный и замкнутый.

Послышался голос Коржипа:

– Продолжаем обход.

Он поглядел на увозимого в палату как-то озаренно, бодро и подошел к хирургам. Эта операция, предельно осторожная, точная, предельно скорая даже для него, отбирающая массу сил, казалось, прибавила ему силы или бодрости, хотя он осунулся и, похоже, что в весе убавился. Но медленнее работать было нельзя: каждая минута на столе могла стать для больного последней.

Подойдя к помощникам, Алексей Платонович поднял голову, со своего невысокого роста посмотрел в глаза высокому солидному хирургу, потом Бобренку и сказал:

– Прежде чем продолжить обход, я хочу поблагодарить вас. Вы прекрасно, догадливо, точно ассистировали.

– Какое там догадливо, – не согласился Бобренок. – Я же не успел уловить, как вы начали проход у плевры.

– Зато все остальное улавливали моментально.

– Чем вы начали?

Алексей Платонович поднял мизинец:

– Вот чем. Он мягче металла. Но что такое, почему вы не готовы к обходу? Прошу мыться и догонять.

Во время обхода некоторые диагнозы подтвердились.

Но один диагноз был до нелепости неверный. Благодаря латыни это не стало достоянием гласности, не унизило автора нелепого предположения в глазах больных.

– Профессор, со мной прямо страх! – пожаловался один детина с разбитой после попойки лобной костью. – Мозги у меня так и перекатываются в голове из угла в угол.

– Ничего, – ответил Коржин. – Они гуляют. У вас их такое удобное количество, что им просторно. Полежите спокойно, пройдет.

Дошли до упомянутой накануне Николаем Николаевичем женщины с предполагаемым заболеванием Паркинсона. Она оказалась невероятной полноты блондинкой средних лет, с множеством локонов, подхваченных голубой лентой, и, ввиду того, что была супругой одного из видных начальников Минского горторга, лежала в отдельной палате. На ее тумбочке было все высокосорт, но-питательное, деликатесное, в магазинах не виданное, – все, кроме птичьего молока. Не уместившаяся на тумбочке тарелка с пирожками и распечатанная, но нетронутая плитка шоколада красовались на табуретке, покрытой накрахмаленной скатеркой.

Больная полулежала-полусидела, откинув голову на гору из четырех подушек. Центральная, если можно так сказать, часть ее лица, свободная от излишних пластов жира, была мраморно-красива и выражала томное страдание.

Алексей Платонович попросил больную проделать несколько совсем не трудных движений, в том числе протянуть руку к табуретке, взять плитку шоколада, поднести ко рту, но не есть, а положить обратно, на то же место.

Проследив за этими движениями, действительно неверными, с некоторой дрожью, как в ранней стадии болезни Паркинсона, он спросил, как она жила до поступления в клинику, в каких занятиях проходили ее дни.

Больная ответила слабым голосом, что ничего вредного для здоровья она не делала. На работу ей, конечно, ходить не приходилось. И дома, конечно, всякими хозяйственными делами занималась не она, а домработница, сестра домработницы и мама.

– Высокоуважаемая, – подчеркнуто любезно, не дай бог как любезно, сказал Алексей Платонович, – вы превосходно изложили историю вашего заболевания, весьма серьезного. Вас ждет полное перерождение сердца, мучительная одышка, постоянная усталость от зарастания органов жиром, лишающим их возможности выполнять свою работу, ибо все, что не работает, мертвеет.

– О-ой, – ужаснулась больная и села. – Скорей начинайте лечить. Я здесь уже четыре дня, а меня никто не лечит, только ходят, осматривают и делают анализы.

– Это было необходимо и привело к выводу, что мы ничем не можем вам помочь.

– Не можете? – удивилась она. И добавила не без ноток угрозы: – Вы отказываетесь меня лечить, профессор?!

(Здесь надо ответить на возникший, вероятно, у читателя вопрос: почему ранее нигде не упомянуто, что Алексей Платонович уже стал профессором и когда именно он им стал? Об этом не упомянуто потому, что в его жизни и судьбе менее всего важно и интересно, когда именно он стал доктором медицинских наук, заслуженным деятелем науки и профессором, так как никогда специально не трудился для получения этих высоких званий. Они являлись оценкой его повседневных дел, его статей и книг.)

Зарастающей жиром, воистину несчастной женщине он ответил:

– В клинике вам помочь невозможно.

– Ах вот что! – поняла она по-своему. – Вы хотите вылечить меня дома?

– Вылечить вас может только один в мире человек – вы. Для этого прежде всего надо встать с постели. Лежать – только ночью. Сегодня же, – он кивнул в сторону яств, прекратить это гибельное роскошество. Вместо сливок и сметаны есть простоквашу. Вместо шоколада – хлебный сухарик. Вместо пирожных и пирожков – сколько угодно овощей и не более раза в день кусочек отварного мяса или рыбы. Пока жировые накопления будут мешать вам наклоняться – ежедневно натирать пол ножной полотерной щеткой, как следует натирать, не боясь пота. Не менее трех часов в день ходить. А чтобы не было скучно – заходить в самые дальние магазины и что-нибудь покупать, что-нибудь нести, например буханку хлеба…

– Но, профессор, говорят, в магазинах очереди.

– В хлебных небольшие, – утешил Алексей Платонович. – Я каждый день покупаю хлеб и трачу на это не более десяти минут.

– Это вы для мышц? – поинтересовалась больная.

Сопровождающие Алексея Платоновича врачи расхохотались. А он без улыбки сказал:

– Завтра вас выпишут. Займетесь делом – будете здоровы.

И вышел из палаты. Он потратил на эту больную слишком много времени. Не успел из-за нее выпить свою привычную чашку чая с бутербродом. Он спешил в Мединститут на последнюю перед каникулами лекцию, не прочитанную своевременно. Спешил и по дороге думал о причинах человеческого ожирения и необъятных размерах, какого оно достигает.

4

В институте его бурно встретили студенты, соскучившиеся по его лекциям, изголодавшиеся по насущному хлебу веселья. Им не хватало собственного смеха, неизменного на его лекциях. Смех помогал все впитывать и запоминать куда лучше, как они уверяли, чем при сплошном серьезе.

Аудитория была полна. Среди его учеников сидело изрядное количество сбежавших сюда с других лекций.

Сегодня лекция была посвящена так называемому «острому животу». Иначе говоря, полости живота во время острых воспалительных процессов.

Изложив причины и начальные симптомы группы таких болезней, Коржин перешел к диагностике умной, то есть верной, и глупой, то есть неверной. Его память хранила комично-печальные случаи нераспознавания врачами явных и характерных признаков, и он приводил примеры того, что с чем путает незнание. Эти примеры вызывали взрывы хохота, хотя русские наименования, так сказать, более выразительные, грациозно заменялись латинскими.

Но вот речь пошла о быстром развитии и разгаре болезни. В аудитории тишина. Коржин повернул к студентам картон с красочным изображением этой стадии и спросил: сочли бы они возможным спасти человека вот в таком разгаре бедствия? Если да, то каким способом?

Заработали молодые умы – способные и туповатые, всерьез озабоченные смертельной угрозой и честолюбиво лезущие из кожи, чтобы блеснуть, когда блеснуть-то нечем, казнимые за такие потуги беспощадной критикой своих товарищей.

Он вглядывался в лица будущих хирургов, в их руки, показывающие, помогающие объяснить способ спасения.

Он смотрел терпеливо-оберегающим взглядом на того, кто пусть коряво, но предлагал что-то осмысленное.

Пусть наивно, но с искоркой понимания сложной взаимосвязи в человеке всего со всем. Он переводил взгляд, смотрел как-то косо, поверх очков и разбивал, как говорили студенты, «в пух и прах, с ухмылкой на твары» – то есть, в переводе с белорусского, с ухмылкой на лице, – того, кто бойко выступал, услышав звон, но откуда он, не дал себе труда понять.

После недолгой, компактно проведенной дискуссии Коржин обрисовал способ хирургического вмешательства. Он упомянул о том, как затрудняет работу в воспаленной полости излишество жира и что ожидало бы хирурга, если бы пришлось ему оперировать по данному поводу такую, например, больную, как он только что осматривал.

Ему был задан вопрос:

– Алексей Платонович, а почему у человека столько жира скапливается именно в животе?

– Потому что живот – центр человеческой жадности.

Кто-то удивился:

– Разве не голова?

– К великому сожалению, голова чаще служит животу, чем живот голове. Но в вашем прекрасном возрасте еще не поздно этого не допустить.

Он закончил лекцию отрывком из комедии Шекспира.

Прежде чем его процитировать, он пугливо и воровато, в точности так, как достают на экзамене выручалочку-шпаргалочку, достал из кармана пиджака свою бумажонку, развернул ее, оглядываясь на аудиторию, как студент на экзаменатора, и пристроил на кафедре перед собой.

Этот акт профессора вызвал тройственную реакцию будущих хирургов: коллективный горестный вздох обреченности на бесшпаргалие, во всяком случае перед оком Алексея Платоновича, прикрывающее неловкость хихиканье и одиночные взрывы, так сказать, здорового, честного смеха принципиальных бесшпаргалыциков.

Звучно, с могучей выразительностью, забыв подглядывать в свою шпаргалку, профессор прочитал отрывок о яствах, поглощаемых известным шекспировским персонажем-чревоугодником.

Закончил и на прощание посоветовал:

– Отыщите, из какой комедии величайшего драматурга выбраны эти строки, и перед будущим экзаменом прочтите всю комедию. Она поможет вам с невиданным блеском обрисовать наиболее частую причину состояния, именуемого острый живот.

Выйдя из аудитории, Коржин едва не попал в объятия директора института. Приветливый директор спешил ему навстречу, разведя руки, но, подойдя ближе, не увидев ответного жеста, левую опустил.

– Рад видеть. С приездом, Алексей Платонович! Зайдемте ко мне, расскажите, что интересного было на совещании.

– Простите, мне надо в клинику. О совещании доложу Хирургическому обществу. Желаете – милости просим.

– Спасибо. Непременно приду. А ко мне… все-таки на минуточку зайдите. Надо вам кое-что сообщить.

В кабинете директор сказал:

– Понимаете, какая досадная неприятность… Жаловались тут на вас представители студенческой общественности.

– А именно? – спросил Коржин.

– Были тут двое – из комсомольского комитета и профкома.

– На что они жаловались?

– На то, с какой строгостью вы экзаменуете тех, кто несет большую общественную нагрузку. Жаловались, что вы их провалили.

– Вы поддержали их жалобу?

– Как вам сказать, дорогой Алексей Платонович… С одной стороны, они правы…

– У знания есть только одна сторона и одна правота – знать.

– Совершенно с вами согласен. Я тоже так считаю. Но… если разобраться, у них тоже есть своя сермяжная правда. У них авторитетные, почетные посты. На свою общественную работу они тратят уйму времени, которое им приходится отрывать от занятий. Это надо учесть.

– А когда они возьмут в руки скальпель и превратят оперируемого – беру оптимальный вариант – в калеку, ему тоже прикажете это учесть?

Директор искал слов для ответа. Доставал носовой платок, без надобности тер нос и сутулился под тяжестью своего двойственного положения.

Коржин наблюдал за ним иронически. Но вот взгляд его смягчился, стал без иронии сожалеющим:

– Что с вами, Петр Афанасьевич? Вспомните, мы почти в одно время кончали медицинский факультет и давали клятву Гиппократа. Мы тоже занимались общественной работой – такой, за которую ссылали, исключали, сажали в кутузку. Но кому из нас могло прийти в голову выпрашивать за это отметки? Считать, что на экзамене профессору разрешается задать вопрос, содержащий и ответ, хорошенько разжеванный? Как вы, голубчик, дошли до оправдания таких требований?

Директор приложил бледную руку к сердцу:

– Я не оправдывал. Я пытался возражать. Но… нажимают, – и, показывая как, он сжал рукой горло вместе с накрахмаленным воротничком. – Мне тоже грозят жалобой. Придут – что я им скажу? Войдите в мое положение.

– Войти не могу. Облегчить – попробую, – ответил Коржин. – Направьте их ко мне. Скажу им: «Облеченные доверием молодые люди! За требование выпустить вас псевдоврачами, горе-врачами – пожалуюсь… – он засмеялся, поднял палец вверх и отчеканил: – Самому нар-кому про-све-щения Луна-чар-скому».

И тут же с серьезной обидой добавил:

– Не успели подготовиться? Предупредите. Готов урвать время, принять экзамен позже. Но являться, ничего не зная, не умея отличить нерв от аппендикса!.. Вот придут – я им разъясню всю общественную пользу их наглости.

– Да не пойдут они к вам, дорогой Алексей Платонович. Побоятся. Знаете вы это или нет? Многие вас побаиваются. А я не боюсь. Я вас искренне люблю. Преклоняюсь перед хирургом Коржиным, перед лектором Коржиным. Так преклоняюсь, что даже не могу вам завидовать… Спустя рукава смотрю, как проскальзывают на ваши лекции не ваши студенты. Делаю вид, что не понимаю намеков на это тех, от кого они к вам бегут.

– Ах, бедненький! – прогремел Коржин таким громом, что Петр Афанасьевич встал и проверил, достаточно ли плотно закрыта дверь.

А Коржин гремел:

– Делайте, делайте вид! Помогайте укорачивать разум студентов. Убивайте в них чувство ответственности врача. Пугливо соглашайтесь с любым требованием лентяя, занимающего пост. Пресекайте самостоятельные поступки и мысли способных студентов. Дабы когда придет время решать самим – они уже ничего решить не смогли.

– Алексей Платонович, золотой вы мой человек, а что я могу сделать? Ничего не могу.

– Не можете – уходите. Врачуйте. Вы были неплохим врачом. Руководители должны мочь. Вы же ставите себе в заслугу, что спустя рукава смотрите, как студент проскальзывает на лекцию, наиболее ему нужную.

– Да, ставлю себе в заслугу, – тверже сказал Петр Афанасьевич. – Потому что надо стараться, чтобы студенты слушали тех, кого им слушать надлежит по расписанию. Иначе половина преподавательского состава будет читать в пустой аудитории.

– Уважаемый директор! Пустая аудитория – не хуже, чем сонная. Сонные студенты немногим восприимчивее стен. Конечно, легче делать вид, что вы не замечаете усыпляющего действия лекции, и куда труднее делать вид, что не заметили отсутствия в аудитории всякого присутствия. Но – постарайтесь, у вас и это получится.

Коржин поднялся, намереваясь уйти. Петр Афанасьевич тоже поднялся, подошел к нему вплотную и спросил:

– Алешенька! Почему ежедневно приходится делать и делать вид?

Глядя на него как на больного, Коржин ответил:

– Петенька, не хочу бросать вам в лицо… вы еще не вполне заслужили это постыдное слово из трех согласных букв и всего одной гласной. Примечательное слово.

Как я раньше не догадался, что оно определяет даже процент непременного согласия, то есть деланья вида.

А единственная гласная буковка – и та, бедняжка, произносится вытянутыми в трубочку губами: «у» – как страшно! – и спешит слиться с последней согласной и поскорей превратиться в «ус»…

Петр Афанасьевич не раз корил себя этим словом.

Но тут оно было так хирургически препарировано, так артистично это «у», дрожа, вылетало из вытянутых трубочкой коржинских губ, шевеля его светлый ус и прячась под ним, что невозможно было не рассмеяться.

Смеялся Петр Афанасьевич беззвучно, как белый клоун с трагическими глазами. Но вот стал похож не на клоуна, а на директора и спросил:

– Как вам удается, руководя такой известной клиникой, выкарабкиваться, обходить помехи?

– Обходить? – удивился Коржин. – Какой в этом смысл? Помехи при таком способе не исчезают. Их надо искоренять. А жалобщиков все-таки направьте ко мне. Не придут – сам за ними пойду. Разговор будет в аудитории, открытый и гласный.

И ушел, пожав руку.

Петр Афанасьевич стоял, смотрел на дверь, за которой слышались твердые шаги Коржина в ботинках на тяжелых каблуках – всегда тяжелых для устойчивости за операционным столом, для противовеса энергии рук и плеч.

Директор слушал шаги Коржина и думал: долго ли при своей прямоте и открытости он продержится? И можно ли вообще кому бы то ни было так продержаться?

И не наступит ли довольно скоро день, когда дорогой Алексей Платонович придет к директору Петру Афанасьевичу и скажет: «Выручай!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю