355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энна Аленник » Напоминание » Текст книги (страница 14)
Напоминание
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:24

Текст книги "Напоминание"


Автор книги: Энна Аленник



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГОДЫ ВОЙНЫ И ЕЩЕ НЕСКОЛЬКО ЛЕТ

Глава первая
1

Алексей Платонович шел из Витебска в Минск. Ботинки продырявились, ноги распухли и стерлись до крови. Сердце начало сдавать. Он шел, бросив пальто, бросив портфель, опираясь на палку, поддерживая и подталкивая свое тело, чтобы легче было стонущим ногам.

Навстречу шли и плелись минчане – те, кто успел одеться, прихватить узелок или корзинку, и полуодетые, закутанные в простыни, одеяла, скатерти, – толпы, группки и цепочки людей.

Ветра не было. Поднятая ногами или промчавшейся машиной пыль не рассеивалась. Казалось, что с голубого неба спустилось длинное, как дорога, облако и заволокло людей.

Уже не слышно было голосов. Уже не плакали. Только светленький мальчик все рвался из скатерти, из рук матери, выгибался, показывал вверх, вскрикивал и в судороге ждал, что опять полетит черное с неба и бабахнет и выпустит огонь.

Какой-то старик сунул ему в рот четверть кусочка сахара. Но и с сахаром за щекой ребенок все рвался, показывал в чистое небо, весь выгибался и тоненько, дико кричал.

Старик начал уходить от этого крика к обочине дороги. За ней в тишине июньского дня колосилась его земля на мягких своих подъемах, а понизу тянулись и тянулись густо-зеленые картофельные поля – вызревала белорусская бульба. Старик глядел в тихие дальние дали, шептал: «Боже ж мой!» – и снова видел тот ужас, что был позади, и тот, среди которого шел, отойдя для передышки глазам, ушам и душе к краешку тихой земли.

Его вернули в толпу какие-то возгласы впереди. Он разобрал:

– Куда ты?!

– В Минск.

– Нельзя! Валится Минск!

Но кто-то наперекор смыслу двигался туда, и толпа размыкалась, пропуская.

Алексей Платонович поворачивал голову направо и налево, чтобы не пропустить ни одного лица, и ткнулся головой в грудь старика. Потому что старик, дойдя до просвета, до места, где разомкнулась толпа, увидел спешащего к погибели человека и остановился.

– Простите, – сказал Алексей Платонович, поглядел на него поверх пыльных очков и подтолкнул тело еще на пол-аршина к Минску.

Старик придержал его плечо:

– Слухай меня. Смерть там.

– Там моя…

– Никого там. Кто живой – ушел. Може, твоя на машине какой. Може, ей посчастливило…

Алексей Платонович снял с плеча руку старика, пожал ее и подтолкнул себя вперед.

Покуда его не окутала пыль, не легла слоем, многие eгo узнавали, кричали: «Смотрите, Коржин!» Кричали:

«Куда вы, профессор?!» Уговаривали повернуть назад.

Несколько раз останавливались машины, битком набитые людьми и скарбом. Тянулись руки втащить его в кузоз, или кто-то пересаживался в кузов, освобождая ему место в кабине. И все уверяли, что быть не может, чтобы его жена осталась в Минске.

– Кто-нибудь из вас видел, что вышла из дома? Видел, куда? – спрашивал Алексеи Платонович.

Собственными глазами этого никто не видел. И он, сказав свое «благодарю», двигался дальше. Он надеялся, что клинику эвакуировали лесом, в объезд. Ник-Ник знал эту лесную дорогу, почти незаметную сверху. Но Варенька – нет, не ушла. Ждет в глубоком подвале их дома, зная: он придет, не даст разминуться, не даст потерять друг друга.

Прошла еще ночь – то тихая, то полная рева моторов в небе. Уже рассветало. Пал предутренний прохладный туман. Осела пыль. И снова послышался рев бомбардировщиков… Цепочка идущих соскользнула за обочину дороги и отлежалась. И Алексей Платонович отлежался за холмиком на обочине.

Отчетливо слышались разрывы бомб в Минске, уже близком. Люди еще отлеживались за обочиной. А он сел.

Протер носовым платком очки и голову. С трудом встал на ноги. И, сильнее хромая, стирая кровавые волдыри, пошел своим путем.

Из Минска двигался какой-то ворох веток. Он приближался, уже видно было, что это замаскированный грузовик. Еще не разобрав, что там и кто там под листьями, Алексей Платонович услышал свое имя. Его повторяли и повторяли знакомые, а теперь ставшие родными голоса.

На этом грузовике выбрались из Минска остатки персонала его клиники три женщины, которых прихватили последние милиционеры, покидающие город.

Раздвинув ветки, операционная сестра – да, она, Дарья Захаровна, кричала:

– Лежачих отправили! Варвара Васильевна ушла на вторую ночь. Сергея Михеевича вывезли наутро. Наверняка он ее подобрал. Боже мой, ботинки в крови…

Что у вас с ногами?! Скорей бинты, бутыль с водой…

– Я должен дойти проверить, – сказал Алексей Платонович.

Но последняя милиция его в Минск не пустила, выполняя последний приказ никого туда не впускать.

Так он был спасен и проделал обратный путь в Витебск, куда вызвали его на консилиум за полдня до войны и откуда, быть может, еще шли поезда туда, где не валится небо.

А население Минска, разбуженное бомбами в первые сутки войны, выскочив из дома, из обвала, из грохота, бросилось, куда вела улица, понеслось, куда вел просвет между развалин – на юг и север, на восток и на запад, только бы дальше, только бы в сторону от смерти. J И один из людских потоков донесся… прямиком попал в объятия железно грохочущей гитлеровской армии А когда, осознав это, остановился и бросился назад весь полег, все полегли.

С радостью изрешетив их свинцовыми залпами, веселая армия проехала по стонущим людям, по глядящим еще глазам, по детскому крику.

Проехала и, победно и торжествуя, взяла безтюдный город.

2

12/VII-41

«Дорогая Нина!

С нами случилось, по-видимому, ужасное несчастье.

К утру 27-го, когда я почти добрался из Витебска до Минска, меня заверили последние встречные, что из города ушли все живые, что мама успела выскочить, когда рушился дом, и ее „наверняка“ нагнал и взял в свою машину Сергей Михеевич. Он мог нагнать, но мог обогнать и не заметить в этом несчастном столпотворении.

Меня довезли на грузовике до эшелона эвакуируемых и снабдили некоторыми медикаментами. Утешая себя надеждой, что маму везет один из эшелонов впереди, я направился в неизвестность.

Не буду описывать путешествия в открытых железных вагонах-корытах из-под каменного угля. Мы мерзли ночью, горели днем, до Оренбурга ничего не ели, пили воду на стоянках между станциями из первой попавшейся лужи. Я был настолько слаб, что простуженным и больным от перегрева приходилось протискиваться ко мне или их подтаскивали по черному угольному днищу вагона. Пришлось уговорить тех, на ком были простыни и скатерти, снять их с себя, связать кистями, углами и сделать навес для защиты от солнечных ударов и от режущего ночного ветра. Но все это не идет ни в какое сравнение с возможной судьбой мамы…

В Оренбурге узнали: двадцать пять эшелонов пошли в Сибирь, теперь все поворачивают в Ташкент. Мы добрались до него из Орши за семнадцать суток. Я доковылял до дома Ани, прилег у арыка, вымыл очки, смыл верхний угольный слой с лица, чтобы не напугать. Вошел в дом – а мамы нет!

Остается надеяться, что их эшелон направили в Сибирь и сюда она еще не могла добраться. Ее может спасти ее здоровье. Кроме чисто нервной головной боли в молодости и в последние годы боли в ногах из-за сырости, не было у нее недомоганий, ни разу в жизни не повысилась температура.

Где мой милый Саня, наш командир запаса? Уже в пекле войны? Делитесь со мной, дорогая, каждой вестью от него, если можно – сразу же, телеграфом.

Целую Вас

папа».

Прежде в письмах к Нине он писал «Варвара Васильевна» и подписывался «А. П.» Теперь, когда Саня на фронте, он стал считать и чувствовать себя ее папой, а Варвару Васильевну, неизвестно где затерянную, неизвестно, живую ли, – считать мамой.

А Саня – да, он уже был в пекле под Ораниенбаумом. Это пекло вскоре будет названо «Ораниенбаумский пятачок» и таким войдет в историю девятисотдневной обороны Ленинграда. Девятьсот плюс еще два месяца тяжелых боев и огромных потерь до начала полной блокады.

У командира запаса Александра Коржина, как полагалось, был мобилизационный листок с указанием: через семь часов после объявления войны – явиться. Иметь при себе такие-то документы, ложку и что-то еще… а что – забыто.

В Ленинграде выдался первый за весь июнь теплый, солнечный выходной день. Нина и Саня огорчились, что допоздна проспали, но все же решили поехать за город, побродить по лесу.

Когда они вышли, светило солнце в чистой голубизне, город был ярким, женщины – легко и светло нарядными.

Был у ленинградцев свой стиль, было чувство меры и линии, как в прекрасных зданиях города. И где угодно можно было услышать: «Сразу видно – ленинградка!»

Нина и Саня шли в солнечно-праздничном настроении и… что такое?.. за полквартала, на трамвайной остановке у репродуктора – толпа, прикованная, недвижная.

Нина рванулась туда. Саня крепко взял ее за руку, задержал и сказал: Это война.

Они подошли к репродуктору, дослушали объявление и обращение к народу. А женщины уже плакали, уткнувшись в мужей, прижав к себе детей.

Наши двое подождали повторения, услышали пропущенное начало, и ноги сами повели их по любимому Саниному Кировскому мосту – в Летний сад.

Они сидели на скамье, смотрели на идущих по аллее, сразу же определяя, кто из них слышал и знает, а кто еще радуется солнечному дню.

В распоряжении Сани было только семь часов. Нет, уже не семь, шесть с половиной. А они не спешили домой.

Сидели и сидели. Быть может, потому, что это был сад, куда, «как в свой огород», приходил в шесть часов утра в пантофлях и халате Пушкин, и потому, что просвечивала сквозь молодые листья старых пушкинских лип набережная непостижимой гранитной плавности. И все это было домом Сани и Нины.

Белый вечер. И самая белая будет ночь: одна заря почти настигнет другую. То, что указано в мобилизационном листке, и чуточку сверх того уложено в рюкзак, но и на четверть его не заполняет. Заполнить хотя бы до половины – безусловно нужным! – Саня не дает.

Стук с лестницы в стену. Приходит брат Нины, Левушка. Лицо улыбчато-извиняющееся. Он всегда с печальным юмором извиняется за просчеты человечества.

У него воинская специальность, приобретенная в студенческие годы. Штурман небесного тихохода, как он себя величает. На заводе ему объявили, чтобы в военкомат не совался: его инженерная голова пока что нужнее, чем штурманская. Но он будет соваться, а его так и не возьмут. Он будет ездить на завод, покуда будут возить трамваи. Будет ходить пешком, пока весь не распухнет, не раздуется от голода. Тогда из блокадного Ленинграда его перебросят самолетом в Ташкент, на эвакуированный из Москвы завод такого же типа. И, обедая в ташкентской столовой, он будет безошибочно узнавать ленинградцев по их взгляду на приближающийся поднос с едой.

С Левушкой пришел его друг Илья, недавний однокурсник, по мозговым качествам – номер первый, да еще альпинист, да еще с огромными цыганскими глазами, смущенными своей красотой и потому покоряющими женский пол еще сильнее, и в таком охвате, что это уже глобальное бедствие. Его мозговые свойства используются в физической лаборатории академика Иоффе. Точнее, использовались до сегодняшнего дня включительно. Завтра утром он явится добровольцем на призывной пункт.

Его воинская специальность пехотная, его возьмут.

В первом бою он останется один среди убитых товарищей, подберется к пулемету и застрочит по «завоевателям мира». А когда нечем будет строчить, когда гитлеровцы попрут к нему, он убьет себя, выстрелив из нагана командира взвода, лежащего рядом, теряющего сознание, кажущегося мертвым. Этот командир расскажет об Илье после войны, после концлагерей.

Но пока что Илья сидит в уютной мансарде, в уголке, и все поглядывает на Саню какими-то неотпускающимп глазами, словно ищет способ оказаться на войне с ним рядом.

Левушка с Ильей не первыми пришли в этот вечер к Сане и Нине. У них уже сидел пишущий человек и ее муж дирижер. А через несколько дней дирижер уйдет в ополчение.

Нет, погодите немного! Он еще здесь. Сегодня был утренний симфонический концерт под его управлением.

Он знает, как вести музыкальную фразу, чтобы до каждого долетела ее суть и чувство. Он слышит звуки, читая ноты и читая книги. Те книги, где непроизнесенное, не предназначенное для пения, прочитанное глазами слово звучит. Где оно и понятие, и свое, отличимое от всех других звучание. Да, сегодня – это так. Он – имеющий уши, он слышит. А через несколько дней уйдет в ряды Народного ополчения и не вернется. Не постигнет он сути звуков истребления, не защитится, не прижмется к земле.

Последняя чашка чая в этом доме, в этой высокой, притихшей мансарде. Последняя чашка чая в этой жизни. Военная и послевоенная – это будут другие жизни.

Последний глоток – и все идут провожать Саню.

Вот улица, поворот за угол… Вот Александр Коржин входит в назначенную дверь в своем летнем легком гражданском костюме, но уже отвердевшим, военным шагом и собрав всего себя в кулак.

Глава вторая
1

– Усыпите меня, как собаку!

– Перестаньте, хороший мой, шею свернете.

– Пусть! Все равно обрубок!

На разгоряченную голову ложится рука, не дает метаться.

– Все равно – обрубок…

– Что за чушь? Ваши кости – и тазовая, и плечевая, и локтевые – отлично срастаются. Одной ноги лишились.

– Одной?! Зачем вы… Обе отрезали!

– Нет. Правую хирургам удалось спасти. Если бы мой сын вернулся с такой потерей, я был бы счастлив.

Еще несколько слов раненому, совсем молодому, и главный консультант госпиталя выходит в коридор.

– Пожалуйста, все на минуту ко мне. Благодарю, я постою. Только что одна из вас, золотые мои, вышла от больного, оставив его в шоке, не объяснив…

– Да он мотал головой как зверь. Кричал: болит отрезанная, требовал отравить, усыпить.

– И что вы ему ответили?

– «Успокойтесь, – сказала. – Бывает, – сказала, – чудится, что отрезанные ноги болят».

– Вот-вот, «ноги»! Ощупать он не может, руки забинтованы. Поднять голову, наклонить вперед и увидеть – не может, плечи привязаны к койке. Он решил: отрезаны ноги, а не нога. Думайте, пожалуйста, милосердные сестры, о каждом слове больному. Слово может лечить и может убить.

Говорил это Алексей Платонович притихшим голосом.

Притихшим шагом вышел из госпиталя, куда начали прибывать раненые с огнестрельными переломами, требующими длительного тылового лечения. Он шел по жаркой улице, по горячей земле, подпекающей ноги сквозь подошвы парусиновых ботинок.

Изредка с ним здорвались приветливо и обрадованно. Он не мог вспомнить тех, кто здоровается, но отвечал кивком и улыбкой. Доброжелательная, вежливая улыбка вросла в кожу его лица и открывалась при движении мышц, как открываются глаза, когда поднимаешь веки.

Он не спешил домой, то есть в дом дочери, зятя и внуков, в дом-не-дом, потому что там не было Вареньки. Она не приехала… А был уже август сорок первого. Столица Узбекистана с каждым днем становилась все многолюднее, все шумнее. Ташкент превращался в многоязыкий Новый Вавилон, во вместилище изгнанных войной живых ценностей:

Философы и писатели-антифашисты – немецкие, чешские, польские. Писатели белорусские, украинские, ленинградские.

Академики с Академией наук, киноработники со студией научных фильмов.

Ленинградская консерватория. Заслуженные дирижеры, музыканты-солисты. Артисты театров драмы и театров комедии.

Известные деятели науки и искусства, знаменитости на каждом шагу. Они еще не обосновались, многие из них похожи на больших взъерошенных птиц, перелетевших океан в непогоду, не знающих, из чего и надолго ли совьют гнездо.

На мирные улицы с пирамидальными тополями, цветниками, спокойно журчащими арыками они обрушили тревогу и бедствие войны. Мирный, неспешный шаг смуглых мужчин и женщин в наглаженном белом и ярком шелку они сбили метанием, растерянностью, болью потерь и взволнованной суетой устройства. В беспощадном свете солнца замелькали на улицах бледные, дымные лица, замелькала одежда, потемневшая и смятая на двухъярусных нарах товарных вагонов.

Просторная вокзальная площадь Ташкента превращалась в бивуак прибывших разрозненно, кто как мог.

Под спокойным, чистым небом, на голой теплой земле сидели и лежали женщины, дети и старики, ели пшеничный невоенный хлеб с абрикосом или персиком, подумать только: вымытым под струей питьевого фонтанчика. Просто счастье, что в этом городе – на базарах и у вокзала – питьевая вода, наклонись над струей и пей!

Днем, доверив детей старикам, женщины бежали хлопотать о жилье под крышей, а когда темнело, устраивались пока что ночевать на земле без крыши, – эти люди, не связанные с высокими учреждениями, нежданные в таком баснословном количестве.

Оно будет еще баснословнее, когда война вытеснит, вышвырнет людей из многих и многих городов. И когда из Ленинграда начнут вывозить в теплый край истощенных блокадников – по проложенной истощенными ледяной Дороге жизни.

Но Ленинграду не раз отдавалось должное. Надо отдать должное Ташкенту. Из каменного он превратился в резиновый. Он сумел вместить в себя, устроить в домах, втиснуть в закутки и кладовушки – неимоверно, неправдоподобно многих. Этот город рос и рос и перерос себя вдвое.

Ташкентская земля, скольких ты сберегла! Щами из виноградных листьев, ложкой мучной затирухи с одним глазочком хлопкового масла – но все же кормила. А прикорм задорого удавалось иногда прикупить на базарах – этих роскошных до умопомрачения горах и грудах изобилия. Ну хоть десяток грецких орехов (таких питательных!), хоть гроздочку винограда, хоть пятьдесят граммов масла. Правда, для этого надо было продать кольцо, или часы, или одну из последних одежек на необозримом вавилонском толчке. Зато когда это удавалось, запахи шашлыка и плова не так, не до обморока туманили голову.

Жаркая земля! Ты сберегла осиротелых, беспризорных мальчишек, тех, что вились в стороне от детских домов и детских распределителей, бежали от них с пламенной мечтой попасть на фронт. Этим подросткам-романтикам ты до зимы не дала продрогнуть, не дала замерзнуть даже в канавах. И бросали им кое-что детолюбивые узбеки с прилавков, протягивали кое-что местные хозяйки из распертых снедью сумок.

Вскоре Алексей Платонович вытащит из канавы такого мальчишку и приведет за руку в Институт неотложной помощи. Приведет туда в свой первый рабочий день, сунет в ванну и поможет снять щеткой кору грязи. И пока эта ванная процедура будет совершаться, объяснит, что из этого Института до фронта наикратчайший путь.

Затем облачит мальчишку снизу в больничное белье, а поверх – «нет, уж пожалуйста, найдите покороче» – в халат медицинского работника. И получится, что приступит профессор к делу не один, а вместе с помощником Серегой, как он назвал себя, «без никаких женских сережек», как он добавил.

Конечно, этот помощник несколько ошарашит институтское начальство. Но что поделаешь, нужда в неотложной помощи не удвоилась – упятерилась. Хочешь заполучить Коржина не консультантом, а главным хирургом соглашайся и на довесок.

Мы разглядим «довесок» и познакомимся с ним в свое время, несколькими неделями позже. В сегодняшний августовский день нельзя нам выпускать из вида Алексея Платоновича. Его и так надолго заслонил Новый Вавилон. А город не должен заслонять человека, как хороший, чистый лес не заслоняет деревьев…

Но вернемся в город снова.

Вот она, обеспокоенная, взволнованная, многолюдная улица, обсаженная тополями. Коржин идет из госпиталя в дом-не-дом. Улица несется ему навстречу. Спешка идущих сзади словно подталкивает его в спину. Не ускоряя шаг, он отступает в сторону от домов и тополей к открытой палящему солнцу мостовой, давая дорогу измученным. Он смотрит на них, улавливая не столько их озабоченность, сколько тонус здоровья и нездоровья.

Из центра города, из центра отчаянных хлопот он сворачивает в более тихий квартал. Здесь можно идти под тенью деревьев. Здесь, как добрый старый друг, стоит и ждет тебя густолиственный карагач. Под его широкой тенистой шапкой виднеется так кстати брошенный ящик.

Алексей Платонович переворачивает ящик дном кверху, садится на него, снимает узбекскую тюбетейку и дает остыть голове. Когда он шел по солнцепеку, самые тяжелые мысли, самая тяжелая боль от него отступили. Но стоило чуть освежиться, вытянуть ноги, дать отдохнуть горящим ступням – и все вернулось снова.

О Вареньке, то есть о возможных вариантах беды с нею, все новых, все более страшных, он думать себе запретил. Но это запретное непрерывно маячило где-то над ним как седое облако, облако с сердцем внутри.

Ждать – он не мог себе запретить, хотя прошло уже полтора месяца и ждал он вопреки здравому смыслу.

Сейчас, в тени карагача, он еще раз сказал себе, что нет надежды. И почему-то облако, что маячило над ним, резко шевельнулось, причинив ему боль.

Но под этим ощущением нереального, столь несвойственным Алексею Платоновичу, под этим облаком – была реальная жизнь. Была работа, пока не в полную силу, потому что приходилось обретать простую мускульную силу снова. Был Саня, были Бобренок и Неординарный – все трое на войне. Второй и третий оперируют днем и ночью под крышей или под защитным навесом. Ь(ак ни хрупка эта защита, у Сани и такой нет. Врет мальчик мой, что он в полкой безопасности и тревожиться о нем кет оснований. Врет в первом, единственном пока письме и будет врать в следующих. Пусть врет, но пишет до конца войны.

Своего мальчика поглощенный делом отец долго знал в общих чертах, приблизительно. А когда сын уехал учиться в Ленинград, затем остался там работать, когда стал бывать дома редко и недолго – отец узнал его куда как лучше и подробнее. Бывает, за долгий срок не удосужимся, не успеем вглядеться поглубже, а за короткий – успеем, потому что удосужимся.

Отец сидел, думая о сыне, желая знать правду и соглашаясь на его заботливое вранье – для мамы. «Дорогие мама и папа!» Бедный мой, не знай, пиши как можно дольше «Дорогая мама»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю