Текст книги "Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер"
Автор книги: Энн Ветемаа
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
ПЕРВЫЕ ШАГИ НА ИЗБРАННОМ ПУТИ
Став владельцем ценного комплекта уникальных форм и будучи обеспечен к тому же расходными материалами, по крайней мере, на некоторое время, я стал вдохновенно учиться своему искусству.
Мне достались в наследство еще и две специальных книги, рекламные каталоги продукции (мне приятнее говорить "творчества") моих знаменитых предков Штуде того времени, которое имело огромный успех во многих домах, прежде всего в тогдашней России. Но наш товар развозили чуть ли не по всему свету – до самого Кейптауна, где тоже был наш магазин.
На свои крохотные карманные деньги я в качестве подсобного материала купил с десяток марципановых фигурок, чтобы перед глазами были и какие-нибудь вполне материальные образцы. Я, правда, довольно быстро понял, что эти купленные фигурки не имели никакой ценности – обычный рыночный товар, а не искусство. Но с чего-то надо было начать.
Так вот и начался первый период моей работы подмастерьем (если это слово вообще сюда подходит, ведь мастера-то у меня не было). Чтобы достичь хоть какого-то уровня мастерства – в известных мне пределах и, конечно, при тех возможностях, которые позволяли завещанные мне формы, – ушло примерно два лета. Поначалу я выучил технологию изготовления марципанового сырья (обычное соотношение миндаля и сахарной пудры, например, 1:1,2; что, разумеется, совсем не нужно помнить обычному читателю). Я мог бы здесь подробно описать, как перемалываются, вернее, перетираются в ступке исходные вещества до получения смеси верной консистенции (нужно добавить еще и немного сиропчику, чтобы сделать смесь пластичной), как берут и исследуют промежуточные пробы – все эти навыки надо прилежно тренировать, – но я думаю, что на этом этапе моего ученичества не стоит долго останавливаться. В конце концов, я пишу не учебник по марципановому искусству – что, конечно, тоже стоило бы сделать, – а как-никак свою художественно-философскую биографию. Приходите ко мне учиться, если искусство марципана заинтересует вас всерьез!
Не могу пройти мимо своих первых творческих переживаний. Я помню, как держал на ладони свое первое марципановое яблоко. С нежностью, умилением, восторгом – вот, удалось! Между прочим, не так-то просто схватить цветовые оттенки яблока – примером мне послужило осеннее полосатое. Я, конечно, понял, что поначалу сотворил довольно скромное произведение, но все же оно было мне мило. Потому что я ведь чувствовал, что стою в начале великого пути. И еще более важным и более определяющим было, пожалуй, то особенное ощущение, которым меня наэлектризовывало уже само прикосновение к марципановому сырью. Это наслаждение начиналось с кончиков пальцев, проникало и в мозг, и в сердце. Я ощущал, что марципан – это материал, предназначенный именно для меня! Ведь я возился и с гипсом, и с глиной, но ничего подобного не ощущал. И в то же время я знал, что в будущем непременно перерасту границы завещанных мне марципановых форм – красивой коллекции самой по себе – и, вольный творец, взмою, прямо как горный орел, в голубое поднебесье. Достаточно было взглянуть на столовую русских царей в Петергофе (с академической точностью нарисованной для обложки нашего – да, я говорю нашего! – каталога), чтобы увидеть, что можно сделать из марципана и каких высот можно достичь прилежной работой и большим талантом. Я уже в двух словах описывал этот шедевр, который привлек внимание царя.
Так вот, нашему взгляду открывается марципановый Олимп на мраморном пьедестале: Юпитер, Венера и окрыленный Меркурий о чем-то живо беседуют; у Юпитера один перст даже предупреждающе поднят вверх… А на их фоне суетится множество других, куда менее важных богов. Занимающихся именно тем, чего требует от них античная мифология. Но как мастерски они воплощены! Я знаю, что готовых форм для таких работ нет. Это уже не работа ремесленника, которая сама по себе тоже заслуживает уважения, – нет, это чистой воды высокое искусство. Мои предшественники делали ее, зная, что их работу сумеют сберечь. Они были уверены, что в царском семействе нет ненасытных сладкоежек, которые захотят немедленно слопать богов… Из завещанных мне печатных материалов можно было вычитать, что дважды в год наша фирма посылала в Петергоф человека, который освежал неизбежно тускнеющую раскраску марципановых фигурок и проходился кисточкой по всему Олимпу. Это творение своими руками изготовил один мой предшественник. Но как? Не знаю. Но смогу узнать!
Однако я не был, разумеется, настолько безголовым, чтобы тут же начать строить великие планы. Прежде всего нужно было достичь совершенства в малом.
Хорошо, что мне не надо было выбрасывать неудавшиеся работы. Просто весь процесс начинался заново – опять все в порошок, добавить немного сиропа, и снова к валикам. Иначе завещанных миндаля, сахара и сиропа мне хватило бы ненадолго. Особенно учитывая мое рвение. Помощниками в работе у меня были два немецких и один русский учебники. Без них я поначалу бы не справился; со словарем я переводил учебники по технологии на эстонский и набело переписывал своим красивым полукаллиграфическим почерком. Сейчас они уже слегка устарели, в противном случае я бы уже издал их.
Местом для работы в те далекие годы я выбрал пристройку к нашему хлеву, где моя благословенная, уже давно покойная бабушка варила картошку для свиней. Да, я работал рядом со свиньями, со свиньями, которые на сладкие запахи, исходящие из моей лаборатории, или заводика, или, можно смело сказать, из моего храма, реагировали возбужденным похрюкиваньем и воздевали к небу свои грязные пятачки – и верно, гамма ароматов моих творений очень уж сильно отличалась от вареной картошки!
Им, которые видели меня за работой, я, очевидно, являл собой довольно любопытное зрелище; я наверняка был похож на молодого вдохновенного алхимика, посвятившего себя изучению тайных, эзотерических учений, который неустанно трудится в поте лица своего, даже по ночам; за окном полная луна – небесный фонарь, в бледном свете которого время от времени мелькают призрачные летучие мыши, их в наших краях было много; вокруг меня котлы и котелки, барабаны, весы, тигли, колбы, ложки; стоит в мастерской и маленький чистенький столик для книг, словарей и общих тетрадей, покрытый белоснежной скатерочкой. Столик, за которым я записываю свои заметки. (Самая толстая тетрадь – большого формата, с коленкоровым переплетом – носила, между прочим, увеселительно-ласкательное название: МОЙ ВАХТЕННЫЙ ЖУРНАЛ.) Можете быть уверены: если б кто-то захотел подглядеть, я бы его и не заметил – настолько безраздельно я отдавался искусству.
А иногда ночью я выходил из своей марципановой мастерской, садился на скамейку под старым кленом и смотрел на звезды. И невольно мне приходило на ум, до чего не похожи мир обычного селянина и мой. То, что я испытывал при этом, не было чувством превосходства, скорее, грустным чувством одиночества: наши мысли так же далеки друг от друга, как небо от земли. Селянин возит навоз, беспокоится об урожае, я забочусь о том, чтобы марципан не пожелтел, тогда я никак не смогу придать своей Белоснежке тот неземной, далекий от телесного матово-белесый тон, который так характерен для мадонн Фра Анжелико.
Кто-нибудь удивится, почему я выбрал для своей марципановой мастерской такое непоэтическое место. В этом выборе была, конечно, задняя мысль: мой умный дед, отлично знающий самые низменные стороны человеческой натуры, сразу отверг мою первую мысль – перебраться в зерносушилку. Он предвидел, что как только над трубой зерносушилки завидят плывущую кудель дыма, тут же появятся любопытные, потому что зерносушилку используют только ранней осенью. И сразу моя таинственная работа и мое необычное состояние привлекут нежелательное внимание, и по какому-нибудь доносу я и вообще могу остаться без них. А из помещения, где изо дня в день варят картошку свиньям, дым и пар валят во всякое время года. И никаких подозрений. Поскольку бабушка и в самом деле варила в этом помещении еду свиньям, то мне для занятий моим искусством – искусством, к обучению которому беспрестанно побуждала текущая в моих жилах кровь знаменитых Штуде, кровь потомственной сладкой династии – оставались как раз вечерние часы и ночь. Так что я в ту пору был вроде какого-нибудь рижника-стражника. Пожалуй, только с той разницей, что его заботливая бабуля не уговаривает каждый вечер закончить наконец работу и лечь в постель.
О, как я ждал летних каникул в школьные годы! С конца мая до сентября я был сам себе хозяин и мог полностью отдаться искусству. Дед, до тех пор, пока он еще был у нас, к моей работе относился хорошо. У меня он встает перед глазами, всегда в черном костюме деревенской шерсти, всегда с цепочкой от хронометра на жилете, на пороге моей марципановой мастерской. Он держит своими большими задубелыми пальцами хрупкую марципановую бабочку, которую я только что закончил раскрашивать. Прототип – бабочку-крапивни-цу – я нашел в TIERLEBEN Брэма, эти книги были в дедушкиной библиотеке (факт, который, во всяком случае, бросает теплый отсвет на его жажду знаний). Дедушка уважительно произносит:
– Эта бабочка, парень, у тебя хорошо получилась. Я тут днями видал, как раз такая сидела на окне нашей уборной… – Он откашливается и добавля-
ет: – Всякое ремесло прокормит, если знаешь в нем толк!
Так-то оно так. Только на миг я задумался, как бы выразил все это дедушка Георг Фердинанд… Но ведь сказанное было истинной правдой – несколько лет спустя моя работа уже приносила мне кое-какой доход. Заинтересовался сельский лавочник. Уж как он их продавал и проводил через свои бухгалтерские книги, понятия не имею. Этот ловкий предприниматель обеспечивал меня сахаром, который мне приходилось перемалывать самому. Но, разумеется, мое искусство было для меня чем-то гораздо большим, чем только источником дохода. Ведь и стихотворец не только из-за денег говорит с нами гекзаметром.
Естественно, я очень много думал и о месте марципанового искусства среди других искусств. И в Таллине, учась уже в средней школе. Долго сидел, уставившись вдаль, особенно в вечерние и ночные часы. Когда я размышлял так, подперев щеку рукой, мне частенько доводилось слышать, как одни за другими часы на городских башнях возвещали начало полночного часа. А затем я слышал еще и все три, друг за другом следом, одиночных удара. Когда я отодвигал занавеску, окна в стоявших поблизости домах были уже по большей части темными.
Иной раз я сердился на самого себя: если ты так много рассуждаешь, то веришь ли сам, что твое искусство – истинное искусство?! Твой деревенский дед вряд ли ломал голову над тем, искусство ли фотография. Ему это было неважно! У него был фотоаппарат и темная комната, где он работал. (Все больше фотографии с конфирмации, свадеб и похорон.) И он был правильный человек. А мое сердце все никак не успокаивалось. Почему многие не хотят признавать мое занятие истинным искусством? И что же отделяет марципановые шедевры от плодов других искусств? Недолгий век? Но ведь и полотна тускнеют, а деревянные скульптуры постепенно пожирают насекомые. Да и более крепкие материалы не вечны: даже у Венеры Милосской руки гавкнулись, остались одни обрубки. Она вроде и сама как бы стыдливо улыбается этому… Нет, время ничего не решает! Искусство живет вне времени. И вот как раз марципановое искусство своеобразным способом защищено от разрушающего воздействия времени: его продукт раньше или позже съедят! Ни тебе распада, ни гниения, ни упадка!
Таковы были ребяческие, но и великие мысли молодого человека. Мысли очарованного мальчика. Но в основе своей правильные, и я по сей день остаюсь им верен. Когда я недавно, уже в золотом среднем возрасте мужчины, следил за тибетскими монахами, которые в Таллине, на улице Харью с величайшим тщанием создавали на газоне песчаную мандалу – великолепные, филигранные орнаменты из мельчайшего крашеного песка, – то в этих монахах я узрел своих братьев. Они трепетно делали свое дело, зная, что, закончив его, они уйдут и сотрут щеточками в море плоды своего великого труда… Да может ли быть что-нибудь более возвышенное? Sic transit gloria mundi.
* * *
Да, как уже сказано, больше всего я мог заниматься марципановым искусством в сельском доме. Позже, уже преуспев в своей области, наварив за лето достаточно марципанового сырья, я мог заниматься отливанием и раскраской фигурок и в городской квартире. Отец и мать терпели это, хотя отец охотнее увидел бы во мне продолжателя его занятий – архитектора. И то, и другое – пространственные искусства, успокаивал я его. Моя добрейшая мама, к сожалению, социальная, а не биологическая, в глубине души и невзирая на то, в общем враждебное вере время, жаждала, чтобы я стал пастором. Естественно, занятия теологией не были запрещены напрочь – настолько глупых руководителей государства не бывает – и ее можно было изучать в консистории. Во мне была, и сейчас есть, подобающая должности пастора серьезность, и голос у меня красивый и звучный (с бархатным оттенком), и взгляд моих златокарих очей как раз такой, какой подходит мыслящему о вечном.
Мне и самому по нраву профессия священнослужителя, особенно католического священника – мои отношения к женщинам, наверное, особенно после того, как я рассказал об известной Лизе, не нуждаются в комментариях: я буквально мечтал о затворничестве и безопасности, а их как раз и предлагает жизнь свободного, не обремененного семейными обязанностями мужчины. Но в то же время я вполне отчетливо понимал, что тот, кто хочет заниматься изящными искусствами, не должен связывать себя с церковью; даже если бы получалось совместить две ипостаси (например, знаменитый пианист и композитор Ференц Лист по профессии был духовным лицом – аббатом), в наше время пастор не пробился бы в выставочные залы со своими работами. (Правда, и мне до настоящего времени не удавалось выставить свое творчество в действительно солидных местах – не считая, пожалуй, двух авторских выставок в кафе МАЙАСМОКК.) Но в ту пору я еще не знал, что наши чиновники от искусства носят шоры…
Но лучше вернемся туда, где мы прервались, – в годы ученичества.
Как уже сказано, вскоре я уже совершенно овладел своей профессией. Естественно, наступило время, когда я понял, что если не хочу выродиться в простого ремесленника, то должен совершенствоваться. Моей первой вольной композицией стал наш Калевипоэг. Затем я смоделировал по картине Шишкина его знаменитых трех медведей. Но это были все-таки детские работы.
С шестнадцати лет я ставил себе уже более высокие цели. Я понял, что нужно обогащать и утончать традиционную гамму цветов марципановго искусства. У меня в квартире появились взятые в библиотеке книги по искусству. О, какие восхитительные часы провел я, погрузившись в классику. Особенно мне понравилось раннее Возрождение – XIV и XV веков. Известная детскость, кажется, очень даже характерна для марципанового искусства.
Я вполне уверен, что далекий от искусства читатель и не подумает как следует углубиться в описания моего ученичества, и сомнительно, чтобы тупо глобализирующуюся публику заинтересовали мои знаменитые образцы. Но мне до этого нет никакого дела! Человек пишет – и в автобиографии тем более – то, что считает нужным!
Итак, яркие, сверкающие тона репродукций фресок монаха Анжелико (1387–1455) излучали благоговение, этот человек имел смелость обильно использовать в своих работах золото. Понятно, что, во многом свойственный
эстонцам приходско-хуторской дух недовольства и скупердяйства осудил бы этакое мотовство, однако, в моем представлении, богатство и вера не противоречат друг другу. Скорее они пребывают в гармоничном согласии: величественность Ватикана всегда зачаровывала мой дух, чарует и сейчас. (И я смею думать, что она не чужда и духу Кремля, я имею в виду именно вершину пирамиды.) Нн-да, как бы там ни было, а в искусстве марципана золото все-таки не используют…
Чистых тонов Фра Анжелико трудно достичь пищевыми красками, но после того, как я научился варить и белоснежный марципан, добавляя вещества, которые здесь называть все-таки не буду (поскольку могу их запатентовать), мне почти удалось уловить палитру мастера. Между прочим, у великого монаха я научился не только цветам, готическая стройность его мужчин – да, тело, какое-то тело должно быть, но оно не имеет превалирующего значения и существует лишь как временный приют духа – всегда была для меня образцом прекрасного; а лица написанных мастером мадонн – высшая самоуглубленность на грани священной простоты. Этот особый, кажущийся рядовому зрителю, пожалуй, даже глуповатым, облик характерен и для многих произведений раннего периода моего творчества. Это период, который я полушутя назвал бы периодом Святой Простоватости. Но можно ведь выразиться и красивее – на всех выписанных Фра Анжелико лицах выражено величайшее изумление по тому поводу, что они есть и что Великий Дух создал нечто столь удивительное, как мир. Итак, охарактеризовав их как Святое Удивление, я бы не погрешил против истины.
Созданное в эпоху раннего средневековья это апофеоз немого, но освещенного оцепенения и статики – люди словно бы узрели раскрывающуюся небесную твердь, но еще не знают, что предпринять. Но мне приходилось изображать и животных. Их стоило воплощать в манере Паоло Учелло (1397–1475); этот живописец вообще один из сильнейших анималистов в истории; его мускулистые, застывшие в сложных позах скаковые лошади воздают хвалу глубокому знанию анатомии животных. Пластической анатомией должен владеть, конечно, каждый подлинный марципановый скульптор, но, исходя из своеобразия материала, мы все-таки не можем поставить перед собой столь высокие задачи. Нам приходится работать на уровне большего обобщения.
Открытия были и в более поздних эпохах. Бедный еврей Шагал, который покорил Париж в прошлом веке, вдохновил меня на создание лошадей с грустными глазами; "одолжил" я у него и парочку гусей и одного, почему-то зеленолицего скрипача. А полюбить экзотические цветы меня побудил начавший с увлечением писать в пенсионном возрасте банковский чиновник Анри Руссо – отец примитивизма. (Не путать с философом и энциклопедистом, которого наказывала его прелестная учительница; кстати, его честное описание своих мальчишеских лет поддержало и меня в написании страниц, мягко говоря, несвойстсвенных эстонскому мировосприятию.) Однако передать все настроения материал, с которым я работаю, очевидно, все-таки не позволяет. В этом смысле у меня вызывает недоумение широко известное и многими любимое полотно де Кирико "Грусть и таинственность и улицы". Я вылепил дома, и улицу, и девушку с разлетающимися волосами, которая толкает велосипед (велосипед вылепить не просто!), но чего-то все равно не хватило…
Как видите, мой художественный кругозор уже тогда был довольно широк. Что даже нетипично для эпохи. И опасно, между прочим, как вскоре выяснится.
ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ (ОЧЕНЬ БЕГЛО)
Многие считают школьный возраст, особенно годы, потраченные на школу, определяющими для хода своей жизни и, в большинстве своем, даже прекрасными. Я так сказать не могу. Моя деловитость и ранняя взрослость, а также способность признавать свои ошибки озадачивали моих сверстников, а я думаю, что и учителей тоже.
Хватало совсем немногого. К примеру, странная, необычная реакция – сверхдолгая молчаливая пауза в классе – возникла, когда я извинился перед учителем физики, после его замечания, что я болтаю с соседом. (Само по себе явление редкое.) Я сказал:
– Уважаемый учитель, я очень сожалею, что на минуту забылся и вступил в беседу со своим соседом. Именно во время вашего интересно, прямо-таки захватывающего объяснения воздействия электрического тока на ферромагнитные вещества. Это, конечно же, непростительно… Если что-то и могло бы меня извинить, то разве только факт, что наш диспут с учеником Антсом Сийдирятсепом о возможности мировой катастрофы в ХХ веке не был пустяком. Но я, конечно же, прошу прощения.
В другой раз, из-за того, что я проспал, мне не хватило времени как следует позавтракать, я поддался искушению и куснул прихваченный в школу бутерброд с колбасой. Это заметила классная руководительница. Я немедля извинился:
– Я и сам не знаю, как мог случиться такой безобразный акт принятия пищи, противоречащий элементарному этикету застолья и одновременно школьному распорядку. Грубый faul с моей стороны. Я не обижусь, если вы сейчас выпроводите меня с урока… Такому, как я, это было бы заслуженное воздаяние…
И вновь класс отреагировал на мой ответ тишиной, выражавшей ошеломление, и на меня смотрели так, как будто со мной что-то неладно. Я не понял своих одноклассников: разве не может человек выражаться точно, так чтобы все было ясно? Начинают бубнить и бормотать, особенно это касается учеников, какие-то оборванные, туманные фразы, которые иногда можно даже по-разному истолковать.
Меня сторонились; даже на переменах я гулял один. Однако я не чувствовал себя отверженным. Я попросил у нашей симпатичной директрисы разрешения во время перемен стоять возле парадной двери, чтобы делать там на воздухе дыхательные упражнения. Обосновал это рекомендацией врача – выяснилось, что у меня слабые легкие. Разрешение я получил.
Пока я стоял на школьном крыльце, мне в голову приходили интересные идеи композиций (ввести в марципан снежные ели, детей, играющих в снежки и т. д.). И дома по вечерам я пытался это сделать.
Я жил двойной жизнью. Школа была самой неинтересной, хотя, безусловно, нужной частью моего дня (я всегда ценил учебу), а мои вечера принадлежали изучению искусства, анализу цветовой гаммы великих представителей живописи и практическим занятиям.
Каждый усвоенный навык и схваченный стиль побуждают истинное дарование стремиться все дальше. Моим следующим любимцем стал крестьянский Брейгель – Питер Старший. Под его влиянием мои до тех пор серьезные, как рыбы, подопечные научились улыбаться. Доброжелательная простота, которую нельзя отождествлять с простодушием, именно с этих дней играет на лицах моих марципановых статуэток. Это своего рода хитрость простолюдина. Они словно средневековые Швейки, смеясь над которыми, сам попадаешь в дурацкое положение.
В этот период, вдохновленный именно Брейгелем, я создал довольно большую панораму, которую населяли замечательные типы: группа плотных краснощеких мужичков пилила и рубила дрова, женщины в пестрых платьях стирали белье, дети возились с кошкой, охотники и гончие гнали лису, а крестьяне в армяках – воришку, который убегал с украденным гусем. Пестрый и красочный мир, создавая его, я ощущал себя демиургом. Это уже не был мир Великого Удивления тому, что он есть, это уже была явная радость своего собственного существования. Да, этот период своей творческой биографии я назвал бы Периодом Радости Бытия
В эти годы я пережил несколько периодов: и у меня есть своя Венера, рожденная из морской раковины, как у Боттичелли; но я создавал и обычных заек, и собак в стиле Дюрера. Марципан и для этого оказался невероятно благодарным материалом!
Мои сверстники очень любили школьные вечера. Ходили, конечно, и на другие праздники, иной раз даже в места с дурной славой (Целлюлюзный комбинат, Дом пожарников). Из какого-то желания вести себя, как другие, я тоже пару раз сходил на школьные вечера. Я, стройный молодой человек с златокарими, доверчивыми глазами – я уже останавливался на цвете своих глаз, – пользовался у девушек успехом. Когда выбирали дамы, то есть, вернее, девушки, меня беспрестанно приглашали танцевать. Умел ли я танцевать? Не очень. Но я овладел своеобразной манерой топтаться на месте, которой было вполне достаточно. Все равно пространства не хватало. Помню одну довольно хорошенькую девчонку с длинной косой (в мои школьные годы косы у девочек были в диковинку), которая меня постоянно осаждала. Однажды она даже подстроила все так, что мне волей-неволей пришлось проводить ее домой. В коридоре ее дома, который только слегка пропах кошачьей мочой, а вообще-то был протсорный и вполне чистенький, мне пришлось даже поцеловать ее. А что мне было делать, если ко мне прислонились и закрыли глаза? Я ловко справился с поцелуем, но понял, и это меня огорчило, что обоюдное прикосновение слизистой оболочки губ юных представителей противоположного пола (к коему невольно прилагается и обмен пищеварительными энзимами), которое должно было заставить сердце молодого человека забиться чаще и послать в его кровь сигналы, выражающиеся в определенных гормонах, меня нисколько не волнует.
Бредя домой, я вынашивал экзистенциальные мысли – я понял, что эта ингерманландка Лиза, сама того не желая, совершила очень дурной поступок: мир моих страстей был похож на ларчик с потерянным ключом. Навсегда ли? Проклятая сладострастница – пук ее волос застрял у меня в горле (конечно, в переносном смысле), возможно, на всю жизнь!.. В душе я уже тогда знал, что люди это существа, которые почему-то уже самой своей природой обречены на одиночество. Но большинству обычно даровано хоть какое-то время иллюзий, когда верится в противоположное и кажется, что любовь между двумя людьми реально существует.
Почему же у меня отняли даже это иллюзорное время цветения юности?! Но я быстро успокоился: мое особое положение, вероятно, дает мне большие возможности для сублимации низших страстей в высшие – творческие. Спасибо и на том.
Мое известное своеобразие заставило меня обратить более пристальное внимание на своих одноклассников в душевой спортивного зала. (Я обучался в мужской школе.) Я знал, что в истории достаточно примеров того, как возникает привязанность к своему полу. Прежде всего, вспоминается мой далекий и знаменитый собрат по цеху Микеланджело – автор совершенного "Давида". Но гомосексуальность проявляется очень часто. Большая советская энциклопедия насчитывала в Советском Союзе чуть больше трех процентов. Между прочим, именно столько гомосексуалистов было и в древнем Египте. Это цифра, которая существенно не меняется, так как подчиняется закону больших чисел. Но и три процента немало. Значит, на каждый класс мужской школы по одному мальчику с такой особенностью…
Многие писатели и художники, отличные семьянины и отцы многочисленных детей, отличались платонической привязанностью к телесно совершенным особям своего пола, или их половое влечение как бы не было дифференцировано в отношении своих избранников. Им свойственна склонность влюбляться во все прекрасное, близкое к идеалу. Я честно признаюсь, что не стыдился бы быть гомосексуалистом. Но я им не был! Воняющие потом, прыщавые, с еще не оформившимися фигурами, мальчики с непропорционально огромными ластами-ступнями, лопатоподобными кистями рук вызывали во мне отвращение. Противно было слушать, как после какого-нибудь глупого матча они вопили и хвастали: кто сколько мячей забросил и кто сколько сделал передач. В этих молодых людях напрочь отсутствовали красота и духовность. Зато девочки вызывали во мне, по большей части, как минимум какой-то эстетический интерес. И в скульптуре я высоко ценю женское ню. И по сей день. Я особенно привязан – естественно, чисто эстетически – к Афродите Книдской Праксителя, гипсовый слепок с которой, говорят, хранится в музее Ватикана. До сих пор это произведение моей мечты я видел только на фотоснимке в Эстонской энциклопедии (т. 7, с. 464). Я отдал его увеличить и сканировать, и теперь он висит у меня в изголовье кровати.
Итак, в зеркале ванной комнаты я часто рассматривал свое красивое тело. Меланхолично смотрел на свои гениталии, прекрасной формы penis и головку, в совокупности они обнаруживают известное сходство с одним вкусным съедобным грибом.
Да, но к чему мне дарован весь этот мужской инструментарий, если у меня нет ни малейшего желания его использовать? За что всесильный Иегова так меня покарал?!
Я задумывался и о том, почему это среди гениев так много индивидов с необычными страстями. Из истории известно, что многие гениальные люди поэтому бездетны. А не потому ли, что иначе человечество увеличивалось бы слишком стремительно? Всякое развитие раньше или позже стремится закончиться катастрофой. Возможно, Бог потому не хочет видеть и моих, очевидно, слишком одаренных детей – ведь и они приближали бы катастрофу, в скорой надобности которой высшие силы, очевидно, еще не совсем уверены. Но мне все-таки могли бы оставить половое влечение, хотя бы для того, чтобы было с чем бороться! Такая-то возможность должна все-таки быть у человека.
Да, а мою грусть, мою молитву без слов Он все-таки услыхал. Медленно мелют мельницы Господни, тем более, что Он, кажется, вообще не занимается временем как понятием. Так что мне пришлось ждать исполнения своей просьбы ровно полвека. Это превышает даже целибат Иисуса Христа (период отказа от женщин, который в силу его особого положения должен был действовать до печального конца его жизни.) Время моего ожидания было довольно долгим. Я добрался до точки золотого сечения своей жизни, когда однажды вечером случилось чудо.