355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Ветемаа » Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер » Текст книги (страница 4)
Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:23

Текст книги "Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер"


Автор книги: Энн Ветемаа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

Я И СМЕРТЬ

Смертного, который умер, смерть больше не тревожит. А умирающего еще не тревожит, потому что он пока не уверен, настал ли все-таки тот, последний часик.

Во всяком случае, о той важной акции, которую всем нам предстоит предпринять, мы знаем слишком мало. Внешние проявления, о них – да. (Из ТИБЕТСКОЙ КНИГИ МЕРТВЫХ можно тоже узнать кое-что интересное. Например, то, что добрый друг покойника должен выкрикивать ему в ухо указания в первые две недели после смерти, не обращая внимания на смердящий запах трупа. Надо, в частности, давать указания, чтобы удачно прошло перерождение и покойник вселился в подходящую плоть.)

Я думаю, что всякий мыслящий и думающий о других умирающий должен был бы попробовать дать всем нам знать о своем умирании и сопутствующих ему переживаниях. Смерть следовало бы попробовать законспектировать или, это к тому же и проще, попытаться наговорить свои последние переживания на диктофон. Хотя бы нашептать. Они могли бы стать хорошим учебным материалом для тех, кому еще предстоит пойти тем же путем. Однако большинство людей, умирая, думает, к великому сожалению, только о своих собственных делах. Приятным исключением был русский ученый Павлов – лауреат Нобелевской премии. (Специально для его нужд большевик Ленин, говорят, даже отдал приказ сохранить одну молельню. Все остальные-то атеисты разломали.) Этот Павлов, говорят, пригласил учеников к своему смертному одру и диктовал им, пока хватало сил, что он в настоящий момент чувствует. Но надиктовал немного интересного – настоящее умирание происходит все-таки тогда, когда мы уже не писцы. Хотя впечатления Павлова могли бы быть интересны – великий биолог и ученый был же очень верующим и, видно, хотел передать нам нечто важное, но о райских вратах (я, конечно, говорю условно), к несчастью, ничего не успел рассказать. Хотя явно хотел.

Я тоже думаю о других людях, как и Павлов. И вот я тоже попытался запечатлеть свое умирание, и в тексте отчитаться о нем человечеству. Даже дважды. Моя Катарина – о ней более подробно вы услышите ниже – стояла возле моей кровати, у нее были запасены бумага и химический карандаш для заметок (помню, что рот у Катарины от карандаша был лиловый), и диктофон был одолжен на случай, если в момент смерти я захочу шепнуть что-нибудь. Или вдруг затараторю так, что она не будет успевать записывать. И вскоре Катариночка только и делала, что вопрошала, дескать, не стало ли темнеть и не видать ли тоннеля какого, или как оно вообще? По ее лицу можно было понять, что Катарина была готова почти что совсем искренне пойти туда, в тоннель, вместе со мной. Не знаю, происходило ли это желание от ее чувств (я предпочел бы поверить в это) ко мне или она просто мучилась завистью, что не сможет увидеть то, что скоро увижу я, будучи в привилегированном положении. Но в те два раза, когда я собрался умирать, из моего умирания ничего не вышло – первый раз у меня было рыбное отравление, во второй – водочное. В этот второй раз я, недолго думая, выпил полную бутылку водки, чтобы узнать, какое от этого бывает удовольствие. А до того я водки-то в рот не брал. Удовольствия я так и не понял. Зато теперь я знаю, какое чувство бывает через некоторое время после питья. На другое утро после того, как я употребил алкоголь столь безумным образом (тогда моя Катарина и пришла меня навестить), и моя плоть, и мой дух были безгранично больны и я ждал смерти.

Но в то же время у меня хватило ума заметить, что во мне пробудилось то, что церковники очень рекомендуют людям – так называемое смирение. Моя гордыня была сломлена. И о Боге я думал более растроганно, чем обыкновенно. И гораздо смиреннее. Так что, исходя из этого аспекта или угла зрения, кажется, что выпивка ("бухач", как иногда говорят молодые) грех в какой-то мере положительный. Спесивцам надо бы почаще напиваться до положения риз – тогда они непременно, – может, даже со слезами на глазах, – давали бы себе обещания впредь быть более безупречными. Смерть от водки – это не мученическая смерть, но она все-таки ненамного легче.

ALEA IACTA EST – ЖРЕБИЙ БРОШЕН

Утверждают, что собака возвращается на то место, где ее вырвало.

Странное дело, как только ингерманландка Лиза со своим усачом пропала с нашего двора, я обнаружил себя почему-то на чердаке, с которым меня отныне связывали прямо-таки мерзкие воспоминания. Но я был там. Вдохнул горьковато-сладкий аромат сушившихся табачных листьев и присел на страшно старый расшатанный стул, из прогнившей обшивки которого в мои голые ляжки воткнулись острые конские волосы. Гораздо более приятного кривоногого дивана с поблекшей обшивкой (в наши дни этот стиль называют крестьянский модерн) я все же избегал: ведь там валялась эта…

А вообще-то одному тут было уютно, как и в прежние времена.

На земляном полу лежали заржавевшие инструменты, иссиня-серебристые радиолампы минувших времен, старый сепаратор, телефон с деревянной коробкой и ручкой, целая груда больших запыленных стеклянных аккумуляторов, которые в позапрошлом веке – подумать только! тогда еще писали 189… – питали своим током радио с наушниками, сделанное дедом.

В детстве наш чердак делился для меня на две разные зоны – безопасную и жутковатую. Полутемный дальний угол представлял собой участок, из-за которого в вечерних сумерках я избегал появляться на чердаке: через стропилину была переброшена старая пропыленная и высохшая до хруста лошадиная шкура; особенно страшным был длинный черный хвост, но отвращение вызывали и окруженные шишками дыры там и сям; спросив о них у бабушки, я узнал, что "это, видно, те места, куда эти самые оводы когда-то отложили свои яйца; из яиц же вылупляются личинки, они-то и проели дыры в лошадиной шкуре". Теперь мне стало ясно, отчего животные бегают от оводов, иной раз прямо дичают: видимо, знают, какие муки им грозят – черви будут пожирать живое мясо. Из-за этой вот шкуры я маленьким мальчиком и не решался забираться на чердак. Но здесь было и несколько бокастых одежных сундуков – молчаливых и таинственных. Их я тоже в детстве боялся, потому что мне рассказывали, будто где-то на соседнем хуторе когда-то давно один маленький мальчик забрался в сундук, а потом крышка захлопнулась, да еще и замок закрылся. Мальчика потом нашли задохнувшимся… Такая вещь вполне могла случиться, но мне ее рассказали, как водится, для того, чтобы я попусту не рылся в сундуках. Да и не смел я поднимать тяжелые, скрипучие крышки – вдруг да под ними какой-нибудь скелет.

Теперь я, конечно, давно вышел из того возраста, когда боятся сундуков с одеждой, теперь опасности уже совсем другие…

И я начал для интереса изучать содержимое сундуков. Там были красивые, узорчатые санные полости, а рядом совсем страшная старая рабочая одежда. Но вытащив полости, я вдруг наткнулся на таинственные предметы, назначения которых не мог понять: это были какие-то формы. Да, явно формы, из двух половин. Гипсовые. А изнутри покрытые каким-то блестящим серебристым веществом. Были формы, с помощью которых можно было лепить из влажного песка белок, лисиц и других зверей, было много формочек овощей и фруктов; а самые роскошные были довольно большие, многокилограммовые – с Вышгородом, и Толстой Маргаритой, и даже Кадриоргским дворцом. Чьи они? Вряд ли кто-то делал их для детей. Я зажмурился и понюхал одну – странный, какой-то чарующе сладкий запах… Какие-то стародавние времена возникли перед глазами… Я сердцем почувствовал, что наткнулся на нечто очень важное, что обязательно – только еще не знаю как – изменит мою жизнь.

И тут я вздрогнул: в дверях стоял дедушка. Я и не слышал его шагов по вообще-то скрипучей лестнице. Он стоял и смотрел на меня. Особенным долгим взглядом.

– Что это такое? И чьи они? – спросил я.

Дедушка долго молчал, потом почему-то вздохнул и произнес:

– Это вот твое собственное достояние…

– Как это мое?..

– Это долгий разговор. Но я знал, что от него не уйти. Ну, давай выгрузим твое добро, и потом я расскажу. Во втором сундуке тоже должно быть кое-что.

Из второго одежного сундука появились совсем другие сокровища, назначения которых я вообще не понял: большая фарфоровая ступка с мощным пестиком, потом еще какие-то металлические валики, крутить которые надо было ручкой. Вроде вальцевого станка. А с самого дна сундука появилось на белый свет несколько тетрадей, две-три книги – на немецком и русском, догадался я – и еще какие-то тоненькие книжки с картинками на толстой мелованной бумаге; типа каталогов.

Я не знал, о чем спрашивать, ждал, что дедушка сам все объяснит.

– Все это добро – чтобы делать марципан. А из марципана фигурки. Ты ведь знаешь, что такое марципан?

Конечно, я знал.

Дедушка сел на диван (его сидение теперь снимет с дивана проклятие, подумал я, потом и я смогу на нем сидеть).

– Теперь, парень, слушай меня внимательно! Видишь ли, я действительно твой дед, и твоя бабка – тоже настоящая бабушка. (К чему это он клонит?) И твоя мать Эльвина была моей дочерью… А вот твой отец, ну, нынешний отец, он мне сын, а тебе дядя, вот, значит, так…

– То есть мой отец не настоящий отец… А мама настоящая?

Такая новость пришибет кого угодно.

– Пошли-ка лучше в комнату. Там на стенах фотографии, вот и потолкуем.

Рядом с чердаком, как раз в той комнате, где я спал, над кроватью был целый ряд фотографий в золоченых рамках: там была моя молодая бабушка с высокой прической и дедушка с прической ежиком и остроконечными усами, причем у его галстука, который в ту пору носили на твердом белом воротнике, был непомерно большой узел. В старых книгах такие галстуки были у государственных мужей. А дальше шли их дети в разных возрастах – прямо целая галерея. Я знал, что большинство этих семейных фотографий сделал мой дедушка сам. Большая их часть была, между прочим, овальная. Я знал, что человек может сфотографировать и сам себя – для этого есть одно устройство, которое называют автоспуском. Он какое-то время жужжит, и за это время проворный фотограф успевает запрыгнуть на снимок.

Но, по всей видимости, сейчас все эти фотографии не имели для нас большого значения. Важен был один очень большой, в коричневых тонах фотопортрет, на котором стояли рядом трое – двое хозяйских сыновей и хозяйская дочка – совсем молоденькая, со светлой современной мальчишеской прической и лукавой улыбкой; о ней мне прежде говорили, что это моя умершая в молодости тетя Эльвина. Внезапная смерть от болезни сердца унесла от нас молодую женщину уже в двадцать три года. Так, значит, она и есть моя мать!

– Видишь, мальчик, эта моя дочь Эльвина и есть твоя настоящая мать… Мы звали ее Элли. Любимая дочь была, – вздохнул дедушка и закашлялся, будто в горле застряло что-то горькое. Потом он достал из портсигара самодельную папиросу из своего табака (того самого, который мы с Лизой сушили и в который мне нужно было для аромата собирать лепестки цветов) и закурил. Мои ноздри ясно выделили в табачном дыме медовый запах цветочков, собранных в нашей яме для песка.

А потом, постепенно – дедушка делал между фразами длинные паузы – я узнал… тайну своего рождения. Именно тайну – это не преувеличение какое.

– Все эти формы для марципана и прочее – имущество старых знаменитых Штуде… В первой половине прошлого века из Нарвы в Таллин приехал молодой немец – Георг Йоханн Штуде, из остзейского рода. Он купил себе возле церкви Святого Духа кондитерскую мастерскую, так их тогда именовали, и вскоре стал крупным фабрикантом сладостей и владельцем марципановой мастерской. Богатый и важный господин. Он твой предок по отцу кто его знает в каком поколении. Уже лет шестьдесят как в земле лежит. У Георга было двое сыновей: Георг Фердинанд и Александр Рейнгольд. Георг Фердинанд позже перенял от отца профессию и состояние, а второй сын вместе с братом создал ТОРГОВЫЙ ДОМ ГЕОРГ ШТУДЕ. Ну, а сын этого Георга Фердинанда и есть твой настоящий, кровный отец.

– А где же этот настоящий и подлинный отец находится сейчас? – естественно, поинтересовался я.

– Хотелось бы думать, что жив.

И вот выяснилась история моего рождения. Моя мать Эльвина после окончания торговой гимназии пошла на работу в компанию Штуде, там она познакомилась с моим отцом, и вскоре сыграли свадьбу.

– Она была девушка красивая и умная и по-немецки складно говорила. Штуде, конечно, и эстонский знали как следует, но хорошо ведь, если жена неплохо знает родной язык мужа. Устроили большую свадьбу, гостей назвали со всех концов света. У меня в нижней комнате еще сохранились кое-какие свадебные фотографии.

Понятно, что мне захотелось на них посмотреть.

Дальше я узнал, что дело приняло грустный оборот. Моя мать произвела меня на свет в одной частной клинике мальчиком здоровым (м-да, это я уже знал – история с летучей струйкой мочи), а сама, когда мне было семнадцать дней от роду, однажды ночью внезапно умерла от сердечной болезни – инфаркта, которого никто не ожидал. Семья и, конечно, моя мать должны были в самое ближайшее время ехать в Германию, они бывали там и раньше, в свадебном путешествии.

– В конце тридцатых годов Гитлер призвал остзейских немцев вместе с семьями в Германию. Твоему отцу непременно надо было ехать, потому что после предполагавшегося прихода русских его ждала либо смерть, либо Сибирь. Выхода у него не было никакого, он вынужден был уехать, но моему сыну, твоему нынешнему отцу, и его жене Агнес – тогда Бог еще не благословил их детьми, да и сейчас не благословил – пришла в голову мысль, дескать, пусть оставит ребенка им. А то как молодой мужчина отправится навстречу неизвестному будущему, с голодным грудным младенцем на руках. Они и просили, и убеждали Штуде, чтобы ребенка – тебя, то есть – оставили здесь. Они воспитают мальчика, дедушка с бабушкой помогут. А там видно будет. Ну, и тогда тебя усыновили, но с помощью умных адвокатов, с какими-то дополнительными условиями на будущее – эти бумаги спрятаны где-нибудь в секретном сейфе в Германии, или в Швеции, или бог знает в каком тайнике, – вдруг твой настоящий отец вскоре снова окажется в Эстонии при своих фабриках. Ведь надеялись, что жизнь вскоре опять войдет в нормальную колею; а вот видишь, до сих пор не вошла…

– А эти формы и всякие штуки?.. – спросил я.

– Ну, русским их оставлять не хотели. Я тогда сказал, что у меня хватит места, где их спрятать, да и кто додумается искать тут, в сельской глуши. Эта мысль очень понравилась твоему отцу. Он тогда посоветовался со своим отцом, твоим дедушкой, и тот решил, что пусть это остается в наследство его внуку. Остальное-то наследство – торговый дом и фабрики – он оставить не мог. К тому же было бы здорово, если бы в будущем мальчик вдруг захотел изучить вековую профессию их семьи.

И вот однажды ночью на грузовике привезли два здоровенных, по меньшей мере пудовых, мешка миндаля и большие целлофановые пакеты с сахарной пудрой – она страшно боится сырости, сразу сбивается комками – и еще штук семьдесят марципановых форм. Валики, ступки и книги тоже здесь спрятали; вот их ты теперь и нашел. Так что можешь поучиться – книги, вот они, если в самом деле захочешь попробовать делать лепехи из марципана (слово "лепехи" уже тогда оскорбляло мой слух). Но это, конечно, твое личное дело… Разрешение есть, а приказа, понятно, нету. Ну, пойдем в амбар, оглядишь свое добро…

Я растерялся от услышанного, но постарался овладеть собой и спокойно, по дедушкиному примеру, собирать слова во фразы. Со временем я вполне освоил этот навык:

– Дедушка, – начал я, – дай мне сначала прийти в себя от всех этих новостей. Человек, который узнает такое о своих отце и матери, когда опрокидывается весь его мир, не может ведь – если он, конечно, не совсем бессердечное существо – сразу кинуться перевешивать свои мешки с миндалем и пересчитывать добро. Это свидетельствовало бы о невероятной жадности, которой я у себя не нахожу, потому что не унаследовал ее от тебя и от бабушки… Теперь мне надо поразмыслить и о том, с каким лицом я теперь покажусь на глаза своим таллинским папе и маме. По-моему, они очень меня любят и всегда были мне хорошими родителями… И как здорово, что ты все-таки мой настоящий дедушка.

– Ну-у, да-а, – сказал на это дед. – Один из двух, конечно.

Он был несколько растерян.

И тогда мы вместе пошли вниз. Моя мать, которую я прежде считал тетей, была неожиданно для сельского ребенка узкой кости, судя по фотоснимку, девушкой как бы из благородного рода – эту фотографию я видел уже много лет, так что теперь мне, конечно, хотелось увидеть и фотографию своего отца. Своего папы из знаменитого рода Штуде.

Дедушка показал мне много снимков, но больше всего мне запомнилась фотография, которая была сделана, когда мой папа со своим отцом Георгом Фердинандом Штуде приехали к нам в село свататься. Их семья на роскошном "мерседесе", который заехал к нам во двор. Эта фотография была сильно увеличена. Но гораздо большее впечатление, чем мой папа, на меня произвел его отец.

Мой дед по отцу Георг Фердинанд Штуде, судя по фотоснимку, был могучий мужчина властного вида. Они с моим сельским дедом сидели рядом на скамье под кленом. Перед ними стоял круглый столик на одной точеной ножке – работы моего деда – (сейчас этот стол стоит на чердаке), – на нем красовалась здоровенно пузатая бутылка шампанского с серебряным горлышком.

Деды улыбались, держа в руках бокалы, которыми они вот-вот должны были чокнуться. Одна рука Георга Фердинанда импозантно лежала на бедре, а мой сельский дедушка держал свой бокал в руках как-то обреченно, будто по приказу; и во взгляде его была какая-то озабоченность: главное, чтобы из бокала не выплеснулось бы вдруг что-нибудь… А после того, как они чокнутся, он обязательно поклонится, словно ему оказали большую честь.

А вот улыбка старого Штуде – была совсем другой коленкор – с такой улыбкой господа ратманы (довелось видеть на картинках) открывали роскошные балы… Они тоже кланялись, но только целуя ручки дамам.

Должен признаться, что мой дед по матери, мой нынешний настоящий дедушка, который до сих пор был для меня неизменно высоким образцом (а в некоторой степени остается им и сейчас), поблек рядом с другим дедушкой во фраке, с орденами-медалями – и в шелковом цилиндре, как луна рядом с солнцем. Не только костюм моего сельского дедушки, нет, и он сам был каким-то слишком уж домотканым… И очень-очень разными были руки, державшие бокалы, это было ясно видно на снимке: у деревенского дедушки пальцы были узловатые и толстые, как водится – руки, делавшие крестьянскую и кузнечную работу. Зато у господина Георга Фердинанда рука была маленькая, белая. Будто из марципана… И на одном белом пальце маленькой руки этого большого господина был здоровенный перстень с печаткой.

Дед мой сельский, конечно, завидный был, состоятельный эстонский крестьянин, выкупил себе землю у графа Александра Кейзерлинга. И безусловно, первый человек на селе… А вот второй господин на этом самом фотоснимке был… ну как будто с другой планеты. Горожанин из древнего немецкого рода и промышленник. Все его предки были, надо думать, большие шишки, а мой сельский дед родился в мяэской бане в семье арендатора. Это бросалось в глаза – как ни крути! Разница была – ее ощущал каждый мой волосок. А я-то сам, со мной-то как? Какая половина во мне возьмет верх?

Лучше б мне не видеть эту фотографию! Конечно, я продолжал любить своего деда, но обожать… по крайней мере, как раньше, уже не мог. Я чувствовал, как что-то внутри у меня будто внезапно потянулось к тому чужому, роскошно одетому человеку; эти двое, конечно, родные мне по крови, но ведь даже цветок всегда поворачивается к солнцу. Это закон природы. И действует даже тогда, когда ты этого солнца, может, и не увидишь! Но еще одна деталь на снимке – и она сразу сделалась для меня очень важной – левое ухо у Георга Фердинанда было гораздо крупнее, чем правое. Мда-а… вот и с моими ушами то же самое…

Читателю может показаться даже странным, что я так подробно описываю своего фабриканта деда, а не настоящего отца.

Надо признаться, мой отец, породивший меня, увы, оставался (по меньшей мере, на фотографии) в тени своего отца Георга Фердинанда. Худощавый очкарик, он даже был ниже моей матери. Природа не дала ему внешности руководителя фирмы. Скорее бухгалтера. И к тому же, если вглядеться, у него была заячья губа, которую, правда, кажется, пробовали оперировать. Выходит, что даже развесистое генеалогическое древо помогает далеко не всякому. Странно, что такой неказистый человек вообще мог понравиться моей матери Эльвине. Рядом с моим таллинским отцом, архитектором, которого отныне я должен был считать дядей-отцом, – рядом с мужчиной, который почти ежевечерне ездил верхом в манеже, а по воскресеньям играл в теннис – мой истинный отец был, фи! – плюнуть и растереть…

Так-то оно так, но я, наверное, должен научиться любить и его, потому что если времена вдруг переменятся – ведь говорили, что Трумэн может начать войну с русскими, – тогда мой настоящий отец в один прекрасный день вернется сюда и я, возможно, когда-нибудь унаследую его состояние и титул фон (который, как говорят, остзейские немцы в Эстонии не очень-то любили использовать). И в таком случае будет справедливо и красиво, если я в глубине души все-таки буду любить этого человека – своего отца.

Но стоп! Мой отец бежал за границу… Поэтому, сразу подсказывает мне внутренний голос, такие мысли и чувства надо держать в тайне; а если возможно, то и совсем забыть. Потому что у нас сейчас совсем другие времена и другой государственный строй, чем тот, что был здесь, когда делались эти фотографии. У нас есть наше сплоченное правительство рабочих и крестьян, которым руководят товарищ Сталин и партия коммунистов. Сейчас каждая моя клеточка, пусть даже дворянская, должна прежде всего выучиться любить наше правительство и великую родину. Нужно всем сердцем прочувствовать красоту и глубину песни "Широка страна моя родная!", как наставляла нас в школе наша учительница пения… И, если вдуматься, она права. Знаменитые дедушки уж никак не научат нас любить эту песню. Но что-то во мне, очень-очень глубоко, все-таки осознавало, что даже мой дедушка Георг Фердинанд, которому наш нынешний строй должен был быть очень не по душе, в ответ на эту мою мысль мудро улыбнется с пониманием и одобрением: шустрый парнишка, из него выйдет толк, по-любому… При любом строе.

И все-таки мое отношение к предкам Штуде, которые явно были капиталистами, волновало меня еще в одном аспекте: как это может быть, что я в душе склонен вроде бы любоваться ими, сравниваю свое левое ухо с их ушами и вообще не стыжусь этого родства. От этой мысли сердце у меня как-то неопределенно заныло, а когда случается что-нибудь в таком роде, это самый верный сигнал – значит, я чувствую, что внутри у меня какая-то несуразица.

Я в очередной раз ловлю себя на попытке объяснить читателям нечто крайне трудно объяснимое – в моих решениях мною, действительно, руководила не робость и не своекорыстие; вы кладете цветочную луковицу в землю любой стороной, а она прорастает все-таки к солнцу, да, стеблем вверх. Можем ли мы ее в чем-то упрекнуть? Что она трусливая луковица, корыстная луковица? Отчего она не проращивает свой стебель к центральной точке земного шара? Нет, она так не делает – она ведет себя нормально!

Да, мне такие вещи яснее ясного. Но не всем. И одна из тех, кто не догоняет, – это моя милая Катарина – человек, не считаться с мнением которого я просто не могу. Тем более что я иногда разрешаю ей читать мои заметки. До обсуждения моей подруги и ее душевной жизни мы дойдем позже, но здесь, опережая события, я должен заметить: Катарина заявляет, что для нее свойственное мне мимикрирующее поведение невыно-с-с-с-имо. Именно так, с тремя "с"!

Такая реакция, введение в игру столь иррационального феномена "невыносимо" в высшей степени удивительно. Тем более что за (или под) всем необычным, в чем-то сюрповедением моей подруги я ощущаю здоровую логическую основу. Ведь так и должно быть: мужчины, у которых есть, как у меня, дар особенного видения мира, как правило, успешнее своих ограниченных соплеменников. А приспособляемость к жизни должна бы прежде всего привлекать женский пол как рожающий, творящий новую жизнь, охраняющий ее и за нее отвечающий! Это должно быть удостоено их серьезного одобрения. А тут на тебе! Это (по крайней мере, на словах) осуждают.

Но когда, выйдя из себя после этого свистошипения, я спрашиваю Катарину:

– Катарина, как ты вообще меня выносишь?! – то получаю очень странный, неожиданный очень ответ:

– Знаешь, многие вещи, которые мне вообще-то не должны нравиться, для меня и, я думаю, для многих женщин обладают какой-то особой притягательной силой.

А потом со смехом признается:

– Де-э-э… между прочим иногда мне нравится подходить к холодильнику и нюхать сыр с плесенью… Противно, но любопытно…

Что должен я, человек идеи, творческая личность, человек, который часто думает о Боге и потустороннем (и, кстати, никакие вонючие сыры в рот не берет!), обо всем этом думать?! Естественно, я глубоко задет и стараюсь успокаиваться сентенцией классиков: "Женщина, ты была и остаешься великой загадкой!"

* * *

Назад в прошлое!

После изучения фотографий мы с дедушкой пошли в амбар, в полу амбара был колодец с насосом, и из одного закрома из-под ржи и еще из-под тележных полостей дедушка вытащил на свет божий два по меньшей мере пудовых мешка миндальной муки – на них были какие-то ярлыки на итальянском языке; и пачек сахара получилась целая груда, все в водонепроницаемом целлофане. И под самый конец из закрома появился большой деревянный ящик.

– В нем пищевые краски. Не станешь же марципан красить малярными красками.

Я открыл ящик: три тюбика красной краски разных оттенков, потом еще синяя, и зеленая, и желтая, и, кажется, еще коричнево-лиловая.

– Ну, парень, если захочешь научиться делу, работы тебе хватит. Сперва пусть все это останется тут. А если ты в самом деле решишь что-нибудь попробовать, то получишь ключ у бабушки. И бери все, что потребуется, столько, сколько необходимо. Ах да… мне сказали, что когда миндаль закончится, можно в лесу собрать орехи.

Он повернул обратно к двери. И показался вроде чуть более сутулым, чем обычно. И я тоже почувствовал, что да, это вот он уходит от меня… Не вышло, как он надеялся, хозяина хутора из моего отца, то есть отчима, не выйдет и из меня.

Ну так и я не мог больше думать серьезно о крестьянской профессии, когда некоторое время спустя открыл один завещанный мне каталог на совершенно случайном месте и… увидел марципановый Олимп, которого с большим интересом разглядывал сам император всея Руси царь Николай II (если не ошибаюсь). Он смотрел на Олимп не как на кучу сладостей, а именно как на искусство. Я убежден, что и на Мону Лизу царь не смотрел бы по-другому.

Кто знает, может быть, моя миссия на этом свете в том и состоит, чтобы снова подарить миру утраченное, задвинутое на второй план искусство. К сожалению, в глазах большинства людей лепка и раскраска марципановых фигур низведены до сахарно-кондитерского производства. До работы, которую делают, прежде всего, на радость детям. Но для меня марципановое искусство – это нечто иное, гораздо более серьезное; уже тогда, когда я увидел первые завещанные мне формы, понюхал их и вдохнул ноздрями их сладкий запах вечности, я сделался зачарованным мальчиком, мальчиком, с первого взгляда влюбившимся в свое будущее искусство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю