355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Ветемаа » Сребропряхи » Текст книги (страница 1)
Сребропряхи
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Сребропряхи"


Автор книги: Энн Ветемаа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

СРЕБРОПРЯХИ

I

Мати не спалось. Хотелось курить. Он осторожно выбрался из постели.

– Сперва стакан молока выпей, если там есть, – его намерение было разгадано.

Вероника проснулась так же бесшумно, как спала. В утреннем сумраке потонули ее года, и она, еще больше чем днем, казалась женщиной без возраста; ее лицо было фарфоровым.

– Я посмотрю.

Мати направился в крохотную кухню. В дверях он оглянулся. Вероника не повернула голову, продолжала глядеть в потолок. Укрытая одеялом до подбородка, она лежала прямая, неподвижная; эта женщина и во сне была напряжена. Ее платье, для лета слишком плотное, строгого фасона, под стать владелице, одеревенев, застыло на плечиках, под ним ровно стояли туфли. Из-за своей болезни Вероника всегда носила закрытые платья с длинными рукавами, так что у этой второй, вертикальной Вероники не хватало только икр, ладоней и головы.

Мати присел на табуретку. Закурил, распахнул окно. Где-то рождалось июньское утро, в предчувствии его рождения деревья притихли, даже слабая рябь не морщила гладь небольшого декоративного пруда. Природа ожидала дня робко и терпеливо.

Май и июнь – подготовительный период. Эти месяцы особенно насыщены спешкой и неприятностями; уже ставшие привычными скитания из конца в конец Эстонии наводили тоску; вроде бы хотелось остановиться, осмотреться, начать все сначала. Здесь, под окном, у каждой былинки свое прочное место. Наивно оптимистическое, самоуверенное пробуждение природы, эта бестрепетная вера в себя, беспечный апломб, эта мягкая утренняя прохлада, приводящая соки в движение, вызывали раздражение. Растет этакий крошечный листочек, словно вырезанный из влажной шелковистой бумаги, дотронешься – прилипнет к пальцу, и, смотри-ка, он твердо знает, чего хочет. Никаких проблем, все ему ясно.

Остро пахла пеларгония на подоконнике. Неприятный солоноватый запах почему-то напоминал о минувшей ночи.

Каковы, собственно, планы Вероники? До сих пор она. никогда не оставалась у него ночевать. Ей, конечно, известно, что у Мати с Марет отношения серьезные, дело идет к естественной развязке – к свадьбе, но разве это хоть в какой-то степени тревожит Веронику? А может, она на что-то претендует? Вероника, директор съемочной группы (должность, в сущности, административная), подыскала для него крохотную квартирку на время съемок; Мати задумался: в курортном месте и комнату-то найти трудно, а тут… Нет, определенно у Вероники есть какие-то планы. Правда, формально эта квартира предназначена для двоих, он занимает ее вместе с редактором фильма, но ведь редакторы обычно на съемках не задерживаются. Практически квартира принадлежала ему, Мати, а также, естественно, Веронике. Они уже несколько лет, как теперь принято говорить, близкие друзья, хотя их эпизодические встречи по большей части быстротечны и торопливы. К тому же у Вероники имеется муж, правда, говорят, старый.

Тихо прошелестела листва, матовая поверхность пруда покрылась рябью, хмурое зеленоватое небо придало воде цвет ртути, казалось, что она тяжелая и ядовитая. Мати сплюнул.

В такие утра сам себе противен. Он разглядывал свою руку: темные с рыжеватыми оттенками волоски покрывали вторую и даже третью фалангу пальцев. Руки сутенера, лапающие руки, подумал он. Как только Вероника выносит их прикосновения…

 
Грудь мою и ноги густая шерсть покрыла.
Все в деревне нашей зовут меня гориллой.
 

Автор этого стихотворения сетовал, что никто из окружающих не знает о его нежной, как у птички, душе. У Мати была другая беда: все знали о его добром сердце. Горилла с птичьей душой. Делает то, что другим угодно. Протест Мати выражается в том, что он краснеет и начинает заикаться. Но заикается он почти всегда от неумения отстоять свою правоту.

В оконном стекле отражалась грустная лошадиная физиономия, темные глаза, кудри, от которых не только у школьниц дух захватывало. «Ну скажи нам, парень, прямо, ты в кого такой кудрявый?» – пели в детском доме. Да, никто этого не знал – Мати был сиротой военного времени. С фотографии, сделанной в детском доме, на Мати смотрела ижорка по имени Люба, их рябая повариха. Сонная, широколицая, в дешевых деревянных бусах. Люба заботилась о Мати больше, чем о других. В ранних воспоминаниях Мати видит себя на кухне старой мызы, высокий сводчатый потолок, желтые пятна сырости на стенах, на столе синяя клеенка; Люба в белом халате, флегматичная великанша, крутится по кухне, словно мяч по волнам, сыплет что-то в котел. Горох – желтый град, крупа – дождь, манка – снег.

На кухонном окне растопырилось алоэ – в воспоминаниях оно огромное, такие деревья, наверное, растут на том оранжевом, похожем на тюрбан материке со звучным и просторным названием «Африка».

Люба пела протяжно:

 
Ol' kaunis kesailta,
kun laaksossa kavelin.
Siell' kohtasin ma neidon,
jot aina muistelin… [1]1
 Был чудный летний вечер,когда в долине я гулял.Тамповстречал я девушку,которую забыть не могу… (финск.)  Прим. переводчика.


[Закрыть]

 

И в один прекрасный kesailta (летний вечер) повесилась на чердаке. Обыкновенная история, поговаривали, что в ней был замешан молодой садовник, после Любиной смерти он донашивал ее огромные стоптанные башмаки. Сорок второго размера. Когда Мати увидел рыжего садовника в этих башмаках, он забился в кусты живой изгороди, там его нашли только к ночи, насилу вытащили. Говорили, что он искусал тех, кто его вытаскивал.

«Ну скажи нам, парень, прямо…» – кудрявый он, по всей вероятности, в отца.

Жесткие волосы и смуглая кожа вроде бы свидетельствовали о южной крови. Но от кого именно унаследована бессмертная идиоплазма, которая в нем заложена и которую он когда-нибудь, возможно, передаст своему ребенку (ах, кто это может знать наперед!), навсегда останется тайной. От кого унаследованы гены, создавшие пальцы на его руках немножко молоточковыми? Мы не знаем, откуда пришли и куда идем, мы не знаем, почему пришли и почему уйдем, – эта мысль, вычитанная в одной книге по философии, изданной в начале века, крепко засела у Мати в голове. Она полностью относится к нему.

Вспомнился прерываемый смехом старый анекдот: «…а когда утром шлюха заговорила о деньгах, он щелкнул каблуками и сказал: гвардейский офицер с женщин денег не берет!» Да, щелкнул каблуками, подкрутил нафабренные усы и был таков.

Может быть, завязка была именно в таком роде. И где-то в утробе матери началось формирование молоточковых пальцев и головы, которую ученые деликатно именуют долихоцефальной, а простые люди – лошадиной, но исток заикания, несомненно, не там. У заикания был другой пращур – мелкорослый воспитатель с густыми бровями по прозвищу Сморчок. Говорил он басом, на терцию ниже естественного голоса. Чтобы увеличить свой рост, Сморчок носил штиблеты на толстой подметке. Своим заиканием Мати обязан заботе и стараниям именно этого человека.

История началась с дырочки в стене – в стене душевой для девочек; с другой стороны был чулан. Мати понятия не имел об этой дырочке, к тому же в ту пору она не представляла для него никакого интереса, просто в стене захламленного чулана за отставшей штукатуркой Мати прятал сигареты. Он входит в чулан и видит стоящего на цыпочках Сморчка – толстых подметок оказалось недостаточно, – который прильнул к дырочке. Под душем мылся шестой класс, полудевочки-полуженщины с едва намечавшимися, болезненно набухавшими грудями. Мати замирает в дверях. Сморчок оборачивается, лицо его наливается кровью. Сперва он что-то бессвязно бормочет, но вот уже орет: «Какое свинство! Это ты ее провертел! А теперь явился подглядывать! Я как раз караулил, когда…» Он хватает Мати за плечо, тащит его выстаивать под большие часы и бежит сообщить девочкам, за каким занятием застукали парня.

Так это началось. И через год Мати вполне освоил заикание. Позже он с ним упорно боролся. От заикания избавиться очень просто, прочел он многообещающие заверения в какой-то старой брошюрке, где шла речь о всевозможных нервных заболеваниях. Избавиться будто бы можно при помощи самовнушения.

Возможно, все это правильно. Да что толку? Правда, Мати понимает, что в легком заикании нет ничего зазорного; в самом деле, ну что тут такого? Только это не помогает… Я не боюсь, я ничуть не стесняюсь, можно внушать себе и верить в это, но, когда кровь кидается в лицо, лоб покрывается мучительным потом, руки дрожат, ладони мокрые, от самовнушения проку мало! Воля и разум бессильны, заикание словно приходит откуда-то извне.

Что делать, если в глотке засел скорпион, изготовленное к удару жало поднято вверх и вот-вот вопьется в гортань. По большей части с уст Мати слетало разве что подлежащее и сказуемое; машинка, сжимавшая горло, пропускала подлежащее и сказуемое, иногда дополнение, но если он хотел, осмеливался хотеть большего, колесо сбрасывало приводной ремень, и в горле вскипал пенный водопад. Наше тело послушно нашей воле. Послушно? Большое спасибо! А у Мати нет.

В комнате скрипнула кровать. Вероника сегодня не такая, как обычно, видно что-то должно произойти…

Мати громко глотнул, его гортань, его голосовые связки опять дают о себе знать. Если он сейчас откроет рот, то непременно запнется, даже говоря с Вероникой, хотя до сих пор при ней этого не бывало. Рука Мати дотронулась до проклятой шеи, помассировала ее; мальчишкой он иногда мечтал, что в конце концов когда-нибудь настанет счастливый миг и ему удастся проглотить свою беду. Коварный маленький скорпион, поселившийся в его горле, хорошо бы его слопать. Пускай этот гад переварится! Но скорпион заикания не исчезал, он крепко вцепился своими клещами в горло Мати.

Скорпион никогда не исчезнет.

– Принеси мне попить!

Мати не хотелось откликаться. Пара споткнувшихся слов может вылиться в стихийное бедствие, в глоссолальную Ниагару – звуки сольются друг с другом, разрастаясь, словно снежный ком, задушат. Их не выплюнешь. И красные роднички крови вскипят, бросятся в голову. Иногда в такие минуты он убегал от людей.

Мати открыл кран, сполоснул стакан из-под вина.

Вероника, приподнявшись на локтях, села. Когда Мати вошел в комнату и протянул ей воду, она не прикрылась одеялом. Это было ново: в комнате уже стало светло, а Вероника стеснялась своего тела, хотя лишай был не заразный и вообще не страшный. Даже в их первый раз он не испугал Мати. Может, было бы лучше, если бы испугал. Кто знает.

Вероника маленькими глотками пила воду и следила за взглядом Мати. Следила за тем, как он следил. И Мати следил за ней. Между ними частенько так бывало.

– Правда… это все равно, как если бы кто-то длинным-предлинным хлыстом…

Мати снова встревожился. До сих пор эта тема была табу. Да, но винтовую линию или взвивающийся след хлыста лишай действительно напоминал.

– А ты… никогда не задумывался, что будет, если Вероника в один прекрасный день решит не уходить от тебя?.. Двое больных людей…

Мати не смог выдержать взгляд Вероники – он был пронизывающий и словно гипнотизирующий, а как она произнесла «двое больных»… Да, она человек опасный…

– Не… задумывался, – выдавил он. Тут не требовалось длинного ответа, на столь неожиданный вопрос и более речистый не смог бы сказать с ходу ничего умного.

Конечно, этот ответ не удовлетворил Веронику, но ее реакция была безупречной.

– Так, значит, не задумывался, – она усмехнулась и, допив воду, повернулась на бок, чтобы их зрительная связь была прочнее. – А ведь нам вдвоем неплохо, – Вероника, улыбаясь, взглянула на Мати таким взглядом. Мати знал, что должно последовать, но у него не было ни малейшего настроения. Его охватило необъяснимое ощущение опасности, и он поспешил отнести пустой стакан на кухню. Выходя из комнаты, он чувствовал на своей спине взгляд Вероники. Наверное, сейчас ее глаза полуприщурены, как у мурлыкающей кошки, плохо то, что в этих глазах никогда не отражается искренняя улыбка. – Мати!

Он остановился в дверях. Голос Вероники звучал неожиданно мирно.

– Если ты собираешься с Марет… я советую тебе поторопиться.

– Да?

– Держу пари, что Мадис на днях предложит ей небольшую роль. Он уже два или три дня на нее поглядывает, склонив голову набок… У меня нюх на такие вещи.

– Роль Марет? – Мати не мог этому поверить. Не часто вступающим в бальзаковский возраст костюмершам перепадают роли, чаще исполнительницы эпизодических ролей в этом возрасте становятся костюмершами. – Ну и что?

– Подобные штуки оказывают воздействие.

– Воздействие? Какое?

– Неблагоприятное для тебя…

Взгляд Вероники был острый и холодный.

– Ты думаешь?

Теперь настал черед Мати усмехнуться: Мадис Картуль с его огромным брюхом – донжуан! К тому же ему под шестьдесят.

Мати даже обиделся: домыслы Вероники были оскорбительны именно в силу своей примитивности.

– Баб, – Мати должен был глотнуть, – хватает!

Вероника пристально смотрела на его подергивающиеся губы.

– Ты и вчера говорил хуже… чем обычно. Побереги свои нервы, Мати!

О, как по-матерински наставительно умеет эта женщина его наказывать!.. Мати натянул свитер.

– Я пойду.

– Уже?

– Вечером трудные режимные съемки.

И он ушел, оставив Веронику в постели. Вечером и вправду предстояли сложные режимные съемки, но, разумеется, сейчас он ушел совсем не потому.

«Баб хватает!» – запальчиво бросил Мати. Для него это было именно так. Истина, даже в некотором роде печальная истина. На Мати начали обращать внимание с четырнадцати лет. Когда его одногодки только еще спотыкались в первых любовных терзаниях, полыхали-воздыхали под девичьими окнами, писали стишки и получали от ворот поворот, Мати уже добрался до спален, поначалу преимущественно супружеских. Он пользовался огромным успехом, женщины постоянно баловали его. Наедине с дамой сердца Мати удавалось в значительной степени одолевать свое несчастное заикание, и он уже подумывал, что до полного выздоровления, пожалуй, недалеко. Но, как ни странно, вскоре возникало сомнение, желательно ли это дамам. Во всяком случае, им нравилось напоминать о его беде. У Мати даже возникла гипотеза, возможно ложная, об интуитивном стремлении многих женщин ловко связать его путами зависимости. Вероятно, в этой нежности таилось некое зло; иногда Мати приходил в ярость, однажды даже избил слезливую шептунью…

Следующим этапом было женоненавистничество. Он исполнился недоверия, стал считать всех женщин коварными. Мати научился быть жестоким. Однако все это нисколько не мешало его успеху у женщин. Нельзя сказать, что он не испытывал удовольствия от своих побед. А кроме того, через женщин он мстил их мужьям, всем мужчинам, представителем которых в его воображении являлся Сморчок с толстыми подошвами и неестественным басом.

Однако скверно в этих любовных играх было то, что Мати в какой-то степени причинил вред самому себе – такие интрижки с надрывом стали необходимы и ему. Встречаясь с женщиной, которая не обращала внимания на его недостаток, он чувствовал себя оскорбленным. Мати полюбил свою беду, ему стал нравиться трагикомический ореол запинающегося покорителя сердец.

Года три Мати вел жизнь форменного иждивенца. Пять раз переезжал он от одной дамы к другой – самоуверенная усмешка на губах, в руке чемодан, где, кроме шелкового халата со змеиным узором да нескольких книг, ничего путного не было («Все мое ношу с собой!» – это изречение, по-видимому, вполне уместно в устах альфонса).

Кто знает, что сталось бы с Мати, если бы он не нашел пристанища у тети Магды. Как-то раз он вместе с приятелем, помогая пилить дрова одной пожилой женщине, посетовал на неприятности с жильем и обрел дом. Почти настоящий дом.

Магде было пятьдесят пять. В свои двадцать два года Мати уже кое-что повидал, хотя, пожалуй, несколько односторонне; его уже ничто не могло удивить. Когда Магда попросила растереть ей спину средством от ревматизма, Мати насторожился. Но у тети Магды не было на уме ничего такого, чего опасался Мати. Есть же на свете нормальные женщины, с радостью отметил Мати. Тетя Магда и правда была словно теплая деревенская печь, сложенная из валунов, она всех одаряла теплом своей души: ангорскую кошку, канареек и Мати. Начался долгожданный период спокойной жизни.

Мати закончил вечернюю школу. Он работал на бумажной фабрике каландровщиком (существует такая машина, наводящая глянец на бумагу), все было в порядке, им были довольны. Если бы от него не требовали общественной, лекторской работы – в грохоте машин дефект его речи был не очень заметен, – он и дальше оставался бы на фабрике. Мати боялся своего скорпиона, который за последнее время впал в летаргию, но при планах выдвижения тут же зашевелился. Хотят сделать Мати оратором! Вот дураки! Ничего из этого не выйдет.

На его счастье, начиналось лето, а летом раскаленная, насыщенная паром бумажная фабрика – малоприятное место. Мати давно тянуло в деревню, на природу. Он оставил на время тетю Магду, ее пахнущие корицей домашние булочки, чистые льняные простыни и фарфорового Иисуса на комоде. Подался к мелиораторам, осушал болота, вырубал кустарник. И, когда к концу лета нашел место на киностудии, это решило все.

Теперь с апреля по ноябрь у Мати был свой собственный дом, вагончик на резиновом ходу с табличкой на двери: «Посторонним вход строго воспрещен! Карается законом!» В нем он мотался по всей Эстонии. Он любил ночевать в вагончике. (Надо же было этой Веронике найти для него квартиру!..)

Кроме разных принадлежностей для съемок в вагончике имелся аккуратно отделенный занавеской рабочий стол с микроскопом, магнитофоном, учебниками физики и биологии, – Мати за последнее время успел поступить и даже перейти на второй курс заочного отделения Эстонской сельскохозяйственной академии, но потом бросил учебу. Конечно, тут сыграла роль и его основная беда, которая опять заявила о себе на экзаменах; впрочем, Мати не ставил перед собой высоких целей. Он овладевал наукой не столько ради диплома, сколько из любознательности, своей жизнью и работой он был вполне доволен. А такие вещи, как энтропия и периодическая система, наследственность и эволюция, интересовали его и сейчас. Наивный, неискушенный мечтатель, он любил вечерком поразмышлять о странностях жизни и чудесах природы.

Да еще учебники эсперанто! Слово «эсперанто» происходит от красивого, заманчивого слова «эспераре» – надеяться, ведь мы снова и снова должны надеяться, надеяться вопреки всему… А кроме того, эсперанто – такой язык, на котором общаются по большей части письменно. Перо у Мати не заикалось – с почты часто приносили письма с пестрыми заграничными марками.

«Мне тридцать шесть лет, работаю на киностудии пиротехником. Это значит: жгу, взрываю и любуюсь фейерверком. Я эстонец. Люблю классическую поэзию, из композиторов – Шопена», – иногда писал он вечерами в глухом лесу, а за окном вагончика кишели, бились в стекло мириады ночных мотыльков. Если же он посылал другу по переписке свою фотографию: темноглазый кудрявый мужчина – разве этот подбородок не свидетельствует о силе (взрываю и жгу!), а нервная линия рта – об утонченности (люблю Шопена), – ответ, по крайней мере от женщин, не задерживался. Но и среди мужчин у него было много друзей по переписке. Усердно изучал он справочники, для него самого не представлявшие ни малейшего интереса, в отличие от какого-нибудь солидного канадского фермера.

Но самое главное – микрофон и магнитофон. И в это испорченное Вероникой утро, едва отперев замысловатый замок, он тут же кинулся к ним. Откашлялся, прополоскал горло – вода была тепловатая, немного затхлая, из колодца на болотистой почве – и, как всегда, приступил к своей «утренней фонетической гимнастике»:

– Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину В корзине принесли. Она была разиня, резиновая Зина, упала из корзины, измазалась в грязи. Мы вымоем в бензине резиновую Зину и пальцем пригрозим: «Не будь такой разиней, резиновая Зина, а то свезем обратно в магазин!»

– Шел Прокоп, кипел укроп, пришел Прокоп, кипел укроп, как без Прокопа кипел укроп, так и при Прокопе кипел укроп.

Когда не было слушателей, эти терзающие шею, вернее, гортань звуковые сальто получались почти без ошибок.

– Пожалуйста, папа, поставь пестрый парус. Поедем прокатимся в Пирита…

Стена вагончика нагрелась на солнце. Приятно было прислониться к ней голой спиной – откуда-то проникал светло-желтый луч, острый, как лазерный, на окне подрагивала крылышками пестрая крапивница.

После утренней тренировки (мысленно он высокопарно называл ее постановкой голоса) он немного отдыхал, съедал несколько бутербродов с сыром, затем приступал ко второму пункту повестки дня. Это было кое-что посерьезней – упражнения в риторике. Да еще с философским уклоном. Если получалось удачно, он не стирал магнитофонные записи, а бережно хранил, как мистер Крапп у Беккета.

Сегодня Мати решил говорить об энтропии, на днях он прочел научно-популярную брошюру на эту тему. Закрыв глаза, он включил магнитофон и собрал пред мысленным взором полный зал людей. Мати измыслил самых разнообразных слушателей, от восторженных до отпускающих иронические реплики; они уже копошились в зале, поскрипывали стульями, кое-кто из наиболее кокетливых слушательниц пудрил нос, один в последнем ряду был явно под мухой. Но это не смущало докладчика.

Мати откашлялся.

Мати приступил.

– …Энтропия, дорогие слушатели, это одно из тончайших философских и эмоционально воздействующих на каждого интеллектуального человека понятий. Энтропия – это мера дезорганизации, не что иное! И с известным чувством сожаления должен я констатировать, что вся природа, частицами которой и мы с вами, уважаемая аудитория, являемся, каким-то необъяснимо жестоким и дерзостным образом стремится к максимальному хаосу, к полнейшему разброду, уничтожению всякого организующего начала. Тогда энтропия максимальна. И второй закон термодинамики именно на это и указывает. Таким образом, вся наша деятельность, которая – позволю себе высказать предположение, что передо мной сидят порядочные люди – направлена к гармонии и систематизации, находится в противоречии с основными законами природы. По сравнению с фундаментальным законом, разобранным мною в прошлый раз – с законом сохранения и превращения энергии, который нашим мелочным душам кажется столь разумным и естественным, – в энтропии есть что-то таинственное, фатальное и даже зловещее. Почему? Потому что упорядоченность – это жизнь, а энтропия тянет нас к первоначальному равновесию, к низшим формам организации, к конечной остановке, которая, как известно, есть смерть, дорогие товарищи. Смерть, которую поэты для вящей жути пишут иногда с большой буквы. Тяга к смерти, по Зигмунду Фрейду…

Мати говорил еще долго, глаза его были закрыты, как у поющего соловья. Конечно, он знал, что смешон, но вовсе не собирался отказываться от этого своего тайного греха.

Десятиминутная импровизация была уложена в алюминиевую коробку и нашла место на полке рядом со своими родичами. Склонив голову набок, Мати разглядывал стопку коробок; он чувствовал себя неким затейливым резательным автоматом, который режет свои мысли на полоски, свою жизнь на дольки, как колбасу. Пусть этот ряд колбасных долек будет достаточно большим, прежде чем термодинамически открытая система, называемая Мати Кундером, прекратит свое существование, а ее энтропия возрастет, что в конце концов приведет к окончательно равновесному состоянию – под венком, на лентах которого, по всей вероятности, напишут, что киностудия чтит память замечательного пиротехника и т. д. и т. д.

Широкими шагами расхаживал он по мокрой от росы траве, прищурившись, долго смотрел на спокойное море, сливающееся с небом.

Итак, мы живы, и надо радоваться жизни. Мати мог бы радоваться жизни; разумеется, судьба преподносила ему и хорошее и плохое, но в конце концов Мати, как поплавок, все же выскакивал на поверхность. И в дальнейшем, наверное, будет выскакивать. В это утро просто невозможно было думать иначе.

Мати потянулся.

Он был почти счастлив.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю