355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Эпплбаум » ГУЛАГ. Паутина Большого террора » Текст книги (страница 40)
ГУЛАГ. Паутина Большого террора
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:57

Текст книги "ГУЛАГ. Паутина Большого террора"


Автор книги: Энн Эпплбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

После смерти Сталина и доклада Хрущева, когда людей начали отпускать в массовом порядке, смятения в их душах стало еще больше. Зэку, которому оставалось еще десять лет срока, вдруг говорили, что он может отправляться на все четыре стороны. Одну группу ссыльных неожиданно вызвали в контору прииска и сообщили, что завтра им объявят об освобождении. На следующий день спецкомендант «открыл сейф, достал наши документы и роздал».[1390]1390
  Кусургашев, с. 70.


[Закрыть]
Люди, писавшие одну жалобу за другой, безуспешно требовавшие пересмотра дела, внезапно узнавали, что никакие жалобы больше не нужны – в лагере их никто не держит.

Заключенные, ни о чем, кроме свободы, не мечтавшие, испытывали странное нежелание ее получить: «…я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота – и все кончено».[1391]1391
  Вера Корнеева. Приведено в кн. Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», часть шестая, гл. 7 (мал. собр. со. т. 7, с. 306).


[Закрыть]

Многие просто-напросто не были готовы. Юрий Зорин, освободившись, отправился было домой в Москву, но, отъехав от Котласа две остановки, вернулся: «Что же это я еду в Москву?» После этого он шестнадцать лет проработал на Севере поблизости от тех мест, где сидел в лагере.[1392]1392
  Зорин, интервью с автором.


[Закрыть]
Евгения Гинзбург пишет о женщине, которая после освобождения призналась: «Дело в том, что я… Я не смогу жить на воле. Я… я хотела бы остаться в лагере!».[1393]1393
  Е.Гинзбург, т. 2, с. 136.


[Закрыть]
Другой заключенный писал в дневнике: «Мне не хочется на волю <…> Что меня отталкивает от воли? Мне кажется, что там (так ли это – не знаю) ложь, лицемерие, бессмыслица. Там – фантастическая нереальность, а здесь реально все».[1394]1394
  Король, с. 189.


[Закрыть]
Многие не верили Хрущеву, предполагали, что ситуация вновь ухудшится, и устраивались вольнонаемными в Воркуте или Норильске. Если тебя потом все равно опять арестуют, лучше поберечь нервы и не возвращаться домой.

Но и тем, кто хотел вернуться, нередко очень трудно было это сделать. Денег и еды почти не было. Людям по освобождении выдавали путевое довольствие: 500 г хлеба, 100 г рыбы, 5 г чая и 10 г кондитерских изделий на сутки пути. Этого едва хватало, чтобы не умереть с голоду.[1395]1395
  ГАРФ, ф. 9489, оп. 2, д. 20.


[Закрыть]
К тому же люди часто проводили в дороге гораздо больше времени, чем ожидали, потому что купить билет на поезд или самолет было почти невозможно. Ариадна Эфрон, которой разрешили поехать из ссылки в Москву в отпуск, на вокзале в Красноярске увидела, что «уехать нет никакой возможности, ну совсем никакой! Народу – из всех лагерей, из всех Норильское!!» Случайно ей помог «ангел» – женщина, у которой была бронь на два билета (второй человек не смог поехать). Иначе Эфрон пришлось бы ждать много дней.

Галина Усакова, как и многие другие, ехала домой в переполненном поезде на багажной полке.[1396]1396
  Усакова, интервью с автором.


[Закрыть]
Для некоторых, однако, путешествие оказалось слишком тяжелым: нередко во время долгого пути или вскоре после приезда бывшие заключенные умирали. Измотанные годами каторжного труда, утомленные поездкой, переполненные эмоциями, они не выдерживали – гибли от инфаркта, от инсульта. «Сколько народу погибло от этого освобождения!» – изумлялся один заключенный.

Некоторые снова попадали в тюрьму или лагерь. В отчаянии иные сознательно совершали мелкие преступления, «чтобы снова вернуться в лагерь», где по крайней мере кормили.[1397]1397
  ГАРФ, ф. 9414, оп. 3, д. 40.


[Закрыть]
Лагерному начальству подобные трудности порой были на руку; в Воркуте в условиях острой нехватки рабочей силы некоторым категориям освобождающихся было просто-напросто запрещено уезжать из шахтерских районов.[1398]1398
  Илья Гольц, «Воркута», в альманахе «Минувшее», т. 7, 1992 г., с. 352–355.


[Закрыть]

Тем, кому все-таки удавалось вернуться в Москву, Ленинград или родную деревню, зачастую приходилось не легче. Освобождения как такового было недостаточно, чтобы вписаться в «нормальную» советскую жизнь. Без документов о реабилитации (то есть о снятии судимости) бывшие политические все еще были под подозрением.

Да, несколькими годами раньше одним дали бы внушавшие страх «волчьи билеты», которые запрещали бывшим политзаключенным жить в крупных городах или поблизости от них, других отправили бы в ссылку. Теперь «волчьих билетов» не давали, но по-прежнему трудно было получить жилье и работу, а в Москве – прописку. Вернувшись, люди обнаруживали, что квартира давно уже занята, имущество исчезло, из родственников, на которых тоже стояло клеймо, одни умерли, другие живут в бедности: пока «враги народа» отбывали срок и долгое время после их освобождения члены их семей испытывали официальную и неофициальную дискриминацию в разных формах и не могли занимать определенные должности. Местные власти по-прежнему относились к бывшим заключенным с недоверием. Получить разрешение на проживание в квартире матери стоило Томасу Сговио года мытарств.[1399]1399
  Sgovio, с. 283.


[Закрыть]
Пожилые люди не могли добиться нормальной пенсии.

Эти личные трудности, наряду с сознанием попранной справедливости, заставляли многих ходатайствовать о полной реабилитации, но это, как и многое другое, не было простым делом, совершающимся по понятным правилам. Для многих такой возможности не существовало вовсе: например, МВД категорически отказывалось пересматривать дела осужденных до 1935 года.[1400]1400
  Hoover, Fond 89, 18/38.


[Закрыть]
Не реабилитировали и тех, кто получил в лагере дополнительный срок за «лагерное сопротивление».[1401]1401
  Булгаков, интервью с автором


[Закрыть]
Дела большевиков высшего ранга – Бухарина, Каменева, Зиновьева – оставались табу, и те, кого осудили в рамках тех же процессов, были реабилитированы только в 80-е годы.

Для людей, которые могли претендовать на реабилитацию, процесс затягивался надолго. Заявление должны были подавать либо сами бывшие заключенные, либо их родственники, и зачастую это приходилось делать два, три или несколько раз. Даже после положительного решения власти могли пойти на попятную: Антон Антонов-Овсеенко получил документ о посмертной реабилитации его отца, но в 1963-м реабилитацию отменили. Многие бывшие зэки боялись прошениями напоминать властям о себе. Те, кого вызывали на заседание реабилитационной комиссии (обычно она работала в здании МВД или Министерства юстиции), нередко приходили одетые в несколько слоев, с запасом еды и в сопровождении утирающих слезы родных, уверенные, что опять предстоит дальняя дорога.[1402]1402
  K. Smith, с. 133.


[Закрыть]

На самом верху многие опасались, что процесс реабилитации может пойти слишком быстро и зайти слишком далеко. Хрущев позднее писал: «Решаясь на приход оттепели и идя на нее сознательно, руководство СССР, в том числе и я, одновременно побаивались ее: как бы из-за нее не наступило половодье, которое захлестнет нас и с которым нам будет трудно справиться».[1403]1403
  Хрущев, «Время, люди, власть», т. 4, с. 283.


[Закрыть]
Бывший старший следователь КГБ Анатолий Спраговский вспоминал, что в 1955–1960 годы он, занимаясь пересмотром дел, ездил по Томской области, опрашивал свидетелей и посещал места, где якобы совершались преступления. Он выяснил, помимо прочего, что людей обвиняли в подготовке взрывов несуществующих заводов и мостов. Но когда Спраговский написал об этом Хрущеву и предложил упростить и ускорить реабилитацию, он ничего не добился: Москва, судя по всему, не хотела, чтобы «ошибки» сталинской эпохи выглядели массовыми, а обвинения – совершенно абсурдными, не хотела, чтобы пересмотр старых дел шел слишком уж стремительно.[1404]1404
  Там же.


[Закрыть]

Партия боялась признаться и в слишком большом количестве внутрипартийных ошибок. Из более чем 70 000 заявлений о восстановлении в КПСС было удовлетворено менее половины.[1405]1405
  K. Smith, с. 138.


[Закрыть]
В результате полная социальная реабилитация с возвращением работы и квартиры, со справедливым назначением пенсии была очень редким явлением.

Гораздо более обычными, чем полная реабилитация, были сложные, двойственные переживания, о которых пишет Ольга Адамова-Слиозберг, начавшая хлопотать о реабилитации себя и покойного мужа в 1954-м. Ждать пришлось два года. Наконец в 1956 году, после доклада Хрущева, она получила долгожданные справки. Ее дело было пересмотрено и прекращено за отсутствием состава преступления. «Арестована я была 27 апреля 1936 г. Значит, я заплатила за эту ошибочку 20 годами 41 днем жизни». Кроме того, ей полагались «двухмесячные оклады, мой и моего мужа, и еще 11 руб. 50 коп. за те 115 рублей, которые были у моего мужа в момент смерти». И все.

Стоя со справками в приемной Верховного суда и пытаясь постичь произошедшее, она вдруг услышала крик. Кричала старуха украинка, только что получившая такие же бумаги: «Не нужны мне деньги за кровь моего сына, берите их себе, убийцы. – Она разорвала справки и швырнула их на пол.

К ней подошел военный, раздававший справки.

– Успокойтесь, гражданка… – начал он. Но старуха снова закричала:

– Убийцы! – Плюнула ему в лицо и забилась в припадке. Вбежал врач и два санитара, и ее унесли.

Все молчали подавленные. То здесь, то там раздавались всхлипывания и громкий плач. <…> Я вошла в свою квартиру, откуда меня уже не будут гнать милиционеры. Дома никого не было, и я могла, не сдерживаясь, плакать.

Плакать о муже, погибшем в подвале Лубянки в 37 лет, в расцвете сил и таланта; о детях, выросших сиротами с клеймом детей врагов народа, об умерших с горя родителях, о двадцати годах мук, о друзьях, не доживших до реабилитации и зарытых в мерзлой земле Колымы».[1406]1406
  Адамова-Слиозберг, с. 223–224.


[Закрыть]

Хотя о возвращении из лагерей и ссылки миллионов людей мало что написано в стандартных книгах по истории СССР, оно должно было ошеломить миллионы других советских граждан, с которыми освободившиеся встретились. Закрытый доклад Хрущева, конечно, был потрясением, но он предназначался в первую очередь для партийных руководителей, далеко отстоявших от рядовых граждан. Напротив, появление людей, долгие годы считавшихся мертвыми, довело смысл доклада до сознания очень и очень многих куда более действенным образом. Сталинская эпоха была эпохой тайных пыток и скрытого насилия. И вдруг возникли бывшие лагерники, готовые предъявить живые свидетельства произошедшего.

Кроме того, они приносили новости, хорошие и плохие, о давно исчезнувших людях. В 50-е годы обычным делом для выпущенных на свободу было посещать родственников своих умерших или живых товарищей и передавать устные сообщения или предсмертные слова. М. С. Ротфорт, возвращаясь в Харьков, заехал в Читу и Иркутск повидать семьи друзей. Густав Герлинг-Грудзинский нанес неловкий визит семье своего солагерника генерала Круглова. Жена генерала испугалась, не сказал ли гость ее дочери, что отец получил новый срок, часто поглядывала на часы и не позволила ему остаться переночевать.[1407]1407
  Герлинг-Грудзинский, с. 245–247.


[Закрыть]

Возвращавшиеся были источником ужаса для прежних начальников и сослуживцев, прежде всего для тех, по чьему доносу они были арестованы. Алла Андреева вспоминала лето 1956 года, когда все поезда по линии Караганда – Потьма – Москва везли одних только бывших заключенных: «Все было полно невероятной радости и нерадости, потому что тут же встречались люди, которые посадили других, так что всего тут хватало, и печального, и радостного. И вся Москва была полна этим…».[1408]1408
  Андреева, интервью с автором.


[Закрыть]
В повести «Раковый корпус» Солженицын изображает реакцию больного раком партийного начальника на слова жены о том, что его бывший друг, на которого он написал донос, чтобы завладеть его комнатой, реабилитирован: «Бледность Павла Николаевича постепенно сходила, но он весь ослабел – в поясе, в плечах, и ослабели его руки, а голову так и выворачивала набок опухоль.

– Зачем ты мне сказала? – несчастным, очень слабым голосом произнес он. – Неужели у меня мало горя? Неужели у меня мало горя?.. – И он дважды произвел без слез плачущее вздрагивание грудью и головой. <…>

<…> – Какое ж они право имеют теперь их выпускать?.. Как же можно так безжалостно травмировать людей?..».[1409]1409
  Солженицын, «Раковый корпус», с. 147.


[Закрыть]

Чувство вины порой становилось непереносимым. После доклада Хрущева Александр Фадеев, известный писатель, убежденный сталинист и влиятельный литературный чиновник, ушел в запой. Пьяный, он признался знакомому, что в качестве руководителя Союза писателей СССР санкционировал аресты ряда писателей, зная об их невиновности. На следующий день Фадеев покончил с собой. По слухам, его предсмертное письмо в ЦК состояло из одной фразы о том, что, убивая себя, он посылает пулю в политику Сталина, эстетику Жданова, генетику Лысенко.[1410]1410
  Cohen, с. 115.


[Закрыть]

Другие сходили с ума. Инструктор ЦК ВЛКСМ Ольга Мишакова в сталинскую эпоху написала донос на комсомольского лидера Александра Косарева. После 1956 года Косарева реабилитировали, а Мишакову вывели из ЦК. Тем не менее целый год она продолжала являться в здание ЦК и с утра до вечера сидела в своем пустом кабинете, выходя лишь на обеденный перерыв. Когда у нее отобрали пропуск, она весь рабочий день стояла у входа в здание. Затем ее мужа перевели на работу в Рязань, но она каждое утро в четыре часа садилась на московскую электричку и проводила день на прежнем посту. В конце концов ее поместили в психиатрическую больницу.[1411]1411
  Antonov-Ovseenko, The Time of Stalin, с. 332–336.


[Закрыть]

Даже если дело не кончалось сумасшествием или самоубийством, мучительные встречи людей из разных миров порой отравляли московскую общественную жизнь после 1956 года. «Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили», – писала Анна Ахматова.[1412]1412
  Cohen, с. 26.


[Закрыть]
Многие руководители страны, включая Хрущева, многих вернувшихся знали лично. Как пишет Антон Антонов-Овсеенко, один такой «старый друг» в 1956-м пришел к Хрущеву и стал уговаривать его ускорить реабилитацию.[1413]1413
  Antonov-Ovseenko, The Time of Stalin, с 332–336.


[Закрыть]
Хуже было, когда бывший зэк встречался со своим бывшим тюремщиком или следователем. В самиздатовском «Политическом дневнике» Роя Медведева за 1964 год под псевдонимом «П. Леонидов» опубликованы воспоминания бывшего арестанта о случайной встрече в поезде со своим следователем, который попросил у него денег на выпивку. «П. Леонидов» отдал ему все деньги, какие у него были, – немалую сумму – просто для того чтобы он поскорее ушел. Автор воспоминаний боялся, что не выдержит и выплеснет на следователя всю накопившуюся ненависть.[1414]1414
  Cohen, с 135.


[Закрыть]

Чрезвычайно неприятной могла быть и встреча с преуспевающим бывшим другом, подобная той, какая случилась у Льва Разгона в 1968-м – через десять с лишним лет после его возвращения.[1415]1415
  Разгон.


[Закрыть]
Юрий Домбровский выразил свои чувства по сходному поводу в стихотворении «Известному поэту»:


 
Нас даже дети не жалели,
Нас даже жены не хотели,
Лишь часовой нас бил умело,
Взяв номер точкою прицела.
<…>
Ты просто плыл по ресторанам
Да хохмы сыпал над стаканом,
И понял все, и всех приветил —
Лишь смерти нашей не заметил.
 
 
Так отчего, скажи на милость,
Когда, пройдя проверку боем,
Я встал из северной могилы,
Ты подошел ко мне героем?
И женщины лизали руки
Тебе – за мужество и муки?!
 

Лев Копелев, вернувшись, обнаружил, что ему трудно с благополучными людьми. «Встречаюсь только с теми из бывших друзей, кто хоть как-то неблагополучен», – говорил он.[1416]1416
  Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», часть шестая, гл. 7 (мал. собр. соч., т. 7, c. 306).


[Закрыть]

Еще одним источником мучений для бывших зэков был вопрос: как и сколько рассказывать о лагерях родным и знакомым. Многие пытались оберегать детей от тяжелой правды. Дочери конструктора ракет Сергея Королева не говорили, что ее отец побывал в лагере, пока она не окончила школу и ей не пришлось заполнять анкету с вопросом о том, находился ли кто-либо из ее родственников под арестом.[1417]1417
  Королева, интервью с автором.


[Закрыть]
От многих при освобождении требовали, чтобы они дали подписку о неразглашении, и кое-кому это затыкало рот – но не всем. Сусанна Печуро наотрез отказалась что-либо подписывать: «Теперь вся моя оставшаяся жизнь будет посвящена только одному – рассказать всем, что у вас тут делается».

Другие обнаруживали, что друзья и родные если и интересуются тем, что они пережили, все же не хотят знать этого в подробностях. Люди боялись – боялись не только вездесущих «органов», но и того, что могли узнать о близких. Писатель Василий Аксенов (сын Евгении Гинзбург) в трилогии «Московская сага» изобразил трагическую в своем правдоподобии встречу мужа и жены после лагерей, в которых они содержались раздельно. Муж сразу замечает, что она подозрительно хорошо выглядит. «Нет, подожди! Ты прежде скажи, как ты умудрилась не подурнеть? <…> Ты даже не похудела совсем. Вероника! Подкармливали?» – спрашивает он, очень хорошо зная, за счет чего выживали в ГУЛАГе многие женщины. «Потом они долго лежали неподвижно, он на боку, она – уткнувшись лицом в одеяло. Тоска и горечь выжигали их дотла».[1418]1418
  Королева, интервью с автором.


[Закрыть]

Писатель и поэт Булат Окуджава написал рассказ о своей встрече с матерью, вернувшейся после десяти лет лагерей. Предвкушая это событие, он думал, что будут слезы радости, что с вокзала он повезет ее домой обедать, расскажет ей о своей жизни, а потом, может быть, сводит ее в кино. Но он увидел женщину с сухими глазами и отрешенным лицом: «…она смотрела на меня, но меня не видела, лицо застыло, окаменело…». Он был готов увидеть ее физически слабой, уставшей, но совершенно не ожидал, что лагеря нанесли ей такую душевную травму. Подобных встреч, видимо, были миллионы.

Многие мемуары рисуют такую же сумрачную картину. Надежда Капралова пишет о свидании с матерью через тринадцать лет после того, как мать забрали (ей самой было в момент ареста восемь лет): «Встретились в Сибири два самых родных человека, мать и дочь, и в тоже время мы обе были чужие – говорили невпопад, больше плакали и молчали». Евгений Гнедин увиделся с женой после четырнадцати лет заключения и понял, что у них мало общего. Он чувствовал, что «вырос» за эти годы, а она осталась прежней.[1419]1419
  Adler, с. 145.


[Закрыть]
Ольга Адамова-Слиозберг, приехавшая в 1946 году к сыну, должна была вести себя с ним очень осторожно: «Я боялась рассказать ему о том, что открылось мне „по ту сторону“. Вероятно, я смогла бы убедить его, что многое в стране неблагополучно, что его кумир – Сталин весьма далек от совершенства, но ведь ему было семнадцать лет. <…> И я боялась быть с ним откровенной».[1420]1420
  Адамова-Слиозберг, с. 165–166.


[Закрыть]

Впрочем, не все чувствовали себя чужими советской идеологии. Как ни странно, многие вернувшиеся стремились восстановить членство в коммунистической партии – не только ради льгот и привилегий, но и ради того, чтобы вновь ощутить себя сполна причастными к коммунистическому проекту. «Приверженность вероучению может иметь глубокие, иррациональные корни», – пишет историк Нэнси Адлер, стараясь объяснить переживания одного бывшего заключенного, восстановленного в партии: «Все же главный из факторов, обеспечивших мою выживаемость в тех тяжелых условиях, – это непоколебимая, неистребимая вера в нашу родную Ленинскую партию, в ее гуманные принципы. Это она, партия, вливала физические силы противостоять испытаниям <…>. Восстановление в рядах родной мне коммунистической партии было для меня во всей моей жизни – самым большим счастьем!».[1421]1421
  Adler, с. хх; Брат, неопубликованные записки, с. 68.


[Закрыть]

Историк Кэтрин Мерридейл идет на шаг дальше и говорит, что партия и коллективистская идеология действительно помогали гражданам СССР оправляться от пережитых потрясений: «Работать, петь, размахивать красными флагами – все это и вправду помогало русским справляться со своими неслыханными утратами. Некоторые сейчас над этим иронизируют, но почти все испытывают ностальгию по утраченному коллективизму и ощущению общей цели. В определенной степени тоталитаризм добился своего».[1422]1422
  Merridale, с. 418.


[Закрыть]

Даже понимая в глубине души, что эта борьба ложно направлена; даже зная, что страна не добилась тех блестящих успехов, о каких заявляют ее вожди; даже отдавая себе отчет в том, что целые советские города выстроены на костях людей, несправедливо приговоренных к рабскому труду, – даже тогда некоторые бывшие лагерники стремились вновь включиться в общие усилия.

Так или иначе, колоссальная напряженность между теми, кто побывал «там», и теми, кто оставался дома, не могла вечно ограничиваться пределами спален, не могла не выйти за двери квартир. Многие виновники случившегося были еще живы. На XXII съезде КПСС в октябре 1961 года Хрущев, боровшийся теперь за влияние в партии, наконец начал называть фамилии. Он заявил, что Молотов, Каганович, Ворошилов и Маленков «несут персональную ответственность за многие массовые репрессии в отношении партийных, советских, хозяйственных, военных и комсомольских кадров». Он зловеще намекнул на документы, изобличающие их вину.[1423]1423
  Cohen, с. 38; XXII съезд Коммунистической партии Советского Союза. Стенографический отчет. Т. 1, М., 1962, с. 105.


[Закрыть]

Однако в ходе своей борьбы со сталинистами, препятствовавшими реформам, Хрущев так и не опубликовал никаких подобных документов. Возможно, у него не хватало для этого реальной власти или, возможно, такие документы могли выявить его собственную неприглядную роль в сталинских репрессиях. Вместо этого Хрущев применил новую тактику: он еще больше расширил публичную дискуссию о сталинизме, вывел ее за рамки внутрипартийных дебатов, распространил на литературный мир. Хотя советские поэты и прозаики вряд ли сильно интересовали Хрущева как таковые, в начале 60-х годов он увидел, что они могут сыграть определенную роль в его борьбе за власть. Мало-помалу в официальных публикациях начали появляться исчезнувшие ранее имена – появляться без объяснений, почему они исчезли и почему теперь снова возникают. В печатаемых романах стали действовать персонажи, немыслимые ранее в советской художественной литературе, – корыстные бюрократы, вернувшиеся из лагеря заключенные.[1424]1424
  Rothberg, с. 12–40.


[Закрыть]

Хрущев полагал, что такие публикации могут обеспечить ему пропагандистскую поддержку: писатели будут дискредитировать его противников, связывая их имена с преступлениями прошлых лет. Судя по всему, именно поэтому он разрешил напечатать самый знаменитый рассказ о ГУЛАГе – «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.

Из-за своего писательского значения, как и из-за роли, которую он сыграл в распространении сведений о ГУЛАГе на Западе, Александр Солженицын, безусловно, заслуживает особого упоминания в любой книге по истории советской лагерной системы. Стоит сказать и о том недолгом промежутке времени, когда он был знаменитым, широко печатаемым «официальным» советским автором: здесь мы имеем дело с важным переходным моментом. В 1962 году, когда «Иван Денисович» впервые вышел в свет, «оттепель» достигла кульминации, политзаключенных было немного и ГУЛАГ казался достоянием прошлого. К лету 1965-го, когда партийный журнал подверг «Ивана Денисовича» критике с идеологической и художественной точки зрения, Хрущев уже был снят с руководящей должности, в стране начался откат к прошлому, и число политзаключенных росло со зловещей быстротой. В 1974-м, вскоре после публикации на Западе солженицынского «Архипелага ГУЛАГ» – фундаментальной трехтомной истории советских легерей, – ее автор был изгнан из страны. К тому моменту его книги давно уже могли выходить только за границей. Лагеря пережили второе рождение, диссидентское движение было в полном разгаре.[1425]1425
  Самая полная биография Солженицына – книга Майкла Скаммела (Michael Scammell, Solzhenitsyn). Если в примечаниях не оговорено иное, все биографические сведения о нем взяты из этого издания.


[Закрыть]

Начало арестантской жизни Солженицына было типичным для зэков его поколения. В 1941-м его мобилизовали в армию, с конца 1942-го после артиллерийского училища он находился на фронте и в 1945-м был арестован из-за писем к другу, содержавших критику Сталина. Молодой офицер, до той поры в целом придерживавшийся коммунистических взглядов, был потрясен грубостью и жестокостью обращения с ним после ареста. Впоследствии его еще сильнее потрясла жестокость по отношению к побывавшим в немецком плену красноармейцам, которых, он считал, должны были чествовать дома как героев.

В его последующей лагерной жизни нетипичным был только период работы в «шарашке», куда его взяли из-за физико-математического образования (позднее он описал «шарашку» в романе «В круге первом»). Остальное время он провел во вполне рядовых лагерных подразделениях (одно из них находилось в Москве, другое, под Карагандой, составляло часть особого лагеря). И заключенным он был более или менее рядовым: не отказывался от общения с начальством и «придурочных» должностей, дал формальное согласие сделаться осведомителем и лишь позднее стал вести себя независимо и кончил срок каменщиком. Каменщиком он сделал и Ивана Денисовича – рядового зэка, героя своего рассказа. После лагеря и ссылки Солженицын преподавал в школе в Рязани и писал о том, что пережил и увидел. В этом тоже не было ничего необычного: сотни и сотни мемуаров о ГУЛАГе, публиковавшихся в 80-е годы и позднее, стали убедительным доказательством таланта и красноречия бывших советских заключенных, многие из которых долгие годы держали свою работу в секрете. Уникальность Солженицына в конечном счете обусловлена тем простым обстоятельством, что его произведения были напечатаны в СССР, когда Хрущев еще был у власти.

Выход в свет «Одного дня Ивана Денисовича» окружен многими легендами, столь многими, что, по словам Майкла Скаммела, биографа Солженицына, здесь порой нелегко отделить факт от вымысла. Путь рассказа к публикации и популярности был долгим и трудным. Вначале Солженицын передал рукопись Льву Копелеву – московскому литератору и своему лагерному товарищу. Тот отнес ее в журнал «Новый мир», где первой ее прочитала редактор А. Берзер. Восхитившись рассказом, она передала его главному редактору Александру Твардовскому.

Твардовский начал читать рукопись поздно вечером, лежа в постели. Первые страницы произвели на него такое впечатление, что он встал, оделся и провел за чтением всю ночь. Утром он бросился в редакцию, потребовал срочно перепечатать рукопись, чтобы можно было показать ее друзьям, и все время говорил о рождении нового большого таланта. Так, по крайней мере, рассказывал сам Твардовский. Позднее Солженицын в письме поблагодарил Твардовского: «Главную радость „признания“ я пережил в декабре прошлого года, когда вы оценили „Денисовича“ бессонной ночью».[1426]1426
  Scammell, Solzhenitsyn, c. 415.


[Закрыть]

Рассказ как таковой довольно бесхитростен: один день жизни рядового заключенного. Иному современному читателю, даже в России, нелегко понять, почему он произвел такой фурор в советском литературном мире. Но для тех, кто прочел рассказ в 1962-м, он стал настоящим откровением. Здесь были не расплывчатые слова о «репрессиях» и о «возвращении», как в некоторых других книгах того времени, а прямое описание лагерной жизни. Публично эта тема в СССР дотоле не обсуждалась.

При этом стиль Солженицына – в особенности использование лагерного жаргона и то, как он описывал тяготы и однообразие лагерной жизни, ошеломляюще контрастировали с обычной пустопорожней фальшью советской художественной литературы. Социалистический реализм, который был официальной литературной доктриной, был вовсе не реализмом, а литературным воплощением сталинской политики. О местах заключения если и писали, то не правдивее, чем во времена Горького. Если в советском романе появлялся вор, то он исправлялся и становился советским человеком. Герой мог страдать, но в конце концов партия показывала ему выход. Героиня могла лить слезы, но, поняв важность Труда, находила свое место в обществе.

«Иван Денисович», напротив, – рассказ подлинно реалистический. В нем нет ни казенного оптимизма, ни примитивной морали. Страдания его героев напрасны. Их труд тяжел и изнурителен, и они стараются трудиться как можно меньше. Не говорится ни о руководящей роли партии, ни о грядущей победе коммунизма. Честность, столь необычная для советского писателя, – вот что восхитило Твардовского: он сказал Копелеву, что в рассказе нет «ни капли фальши». Именно поэтому рассказ трудно было переварить многим читателям, особенно ответственным работникам. Даже некоторым редакторам «Нового мира» его откровенность пришлась не по нраву. Один из них писал: «Угол зрения: в лагере ужасно и за границами лагеря все ужасно. <…> печатать – невозможно, все же показывает жизнь с одного боку». Людей с упрощенными представлениями рассказ ужасал отсутствием ясных идеологических выводов и «аморальностью».

Твардовский очень хотел его напечатать, но понимал, что если просто отдать «Ивана Денисовича» в набор и отправить в цензуру, она завернет его мгновенно. Поэтому он постарался, чтобы о рассказе стало известно Хрущеву, рассчитывая, что тот захочет использовать его как оружие в борьбе с политическими противниками. Как пишет Майкл Скаммел, Твардовский написал к рассказу предисловие, разъясняющее его полезность именно с этой точки зрения, а затем начал давать его людям, через которых, как он надеялся, «Иван Денисович» должен был дойти до самого Хрущева.

После долгих перипетий, многих споров и некоторых вынужденных поправок (Солженицыну пришлось убрать места, рисующие одного положительного героя в комическом свете, и вложить в его уста отрицательную характеристику бандеровцев) рассказ, наконец, прочли Хрущеву. Он одобрил и даже сказал, что рассказ написан в духе XXII съезда партии, возможно, имея в виду, что он наносит удар по его врагам. Наконец, в ноябрьском номере «Нового мира» за 1962 год «Один день Ивана Денисовича» был опубликован. «Птичка вылетела! Птичка вылетела!» – радовался, по словам Солженицына, Твардовский, держа в руках сигнальный экземпляр.

Вначале критика расточала рассказу похвалы – не в последнюю очередь потому, что он соответствовал тогдашней генеральной линии партии. В. Ермилов в «Правде» выразил уверенность в том, что «борьба с последствиями культа личности Сталина <…> будет и в дальнейшем способствовать появлению произведений, отличающихся все более глубокой народностью, отражающих нашу современность, созидательный труд народа». К. Симонов в «Известиях» написал, что Солженицын показал себя истинным помощником партии в деле борьбы с культом личности и его последствиями.[1427]1427
  Там же, с. 448–449; «Правда», 23 ноября 1962 г.; «Известия», 17 ноября 1962 г.


[Закрыть]

Совсем иным был отклик рядовых читателей, которые в первые же месяцы после публикации в «Новом мире» обрушили на Солженицына поток писем. Бывших заключенных, писавших ему отовсюду, мало интересовало соответствие рассказа новой линии партии. Их радовало и трогало то, что «Иван Денисович» отражал их собственный опыт и переживания. Люди, боявшиеся даже близким друзьям шепнуть слово о том, что с ними было, испытали чувство освобождения. Одна женщина писала: «…Обильные слезы заливали мое лицо, и я их не вытирала, я не стыдилась их, ибо это все, что уложилось в несколько страниц журнала, мое, кровное мое, изо дня в день мое во все 15 лет пребывания в лагере».

Вот выдержки из другого письма Солженицыну: «…Спасибо Вам, дорогой друг, товарищ и брат! <…> Читая твою повесть, я вспомнил Сивую Маску, Воркуту… морозы и пурги, унижения и оскорбления… Читал, плакал – все знакомые лица, как будто сказано о моей бригаде… Еще раз спасибо! Продолжай в том же духе – пиши, пиши».[1428]1428
  Scammell, Solzhenitsyn, c. 485; Благов, с. 509–511.


[Закрыть]

Но самой сильной была реакция тех, кто все еще был лишен свободы. Леонид Ситко узнал о публикации, отбывая второй срок в Дубравлаге. Когда номер «Нового мира» появился в лагерной библиотеке, начальство не выдавало журнал заключенным два месяца. Наконец они раздобыли его и устроили чтение вслух, «…целая гурьба зэков замерла, не дышала, ловила все на лету…» – вспоминает Ситко. «Когда было прочитано последнее слово, наступила мертвая тишина. Две-три минуты и – взорвалось! В каждом – свое, больное, пережитое. <…> В махорочном дыму говорили без конца…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю