355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Энн Эпплбаум » ГУЛАГ. Паутина Большого террора » Текст книги (страница 30)
ГУЛАГ. Паутина Большого террора
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:57

Текст книги "ГУЛАГ. Паутина Большого террора"


Автор книги: Энн Эпплбаум



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Результаты были предсказуемы. Заняв в Севураллаге свою первую должность лагерного врача, квалифицированный хирург Исаак Фогельфангер с изумлением обнаружил, что цинготные волдыри, вызванные не инфекцией, а истощением, тамошний фельдшер лечит йодом. Позднее он увидел, как несколько пациентов умерло, потому что безграмотный врач велел ввести им раствор обычного сахара.[1034]1034
  Vogelfanger, с. 68 и 162.


[Закрыть]

Все это наверняка было известно лагерным начальникам, один из которых в письме московскому руководству сетовал на нехватку врачей, на то, что в некоторых лагпунктах медицинскую помощь заключенным оказывают неквалифицированные самоучки. Другой писал, что лагерная медицина противоречит всем принципам советского здравоохранения.[1035]1035
  ГАРФ, ф. 9414, оп. 1, д. 2771.


[Закрыть]
Начальство все знало, заключенные все знали и тем не менее в лагерных больницах ничего не менялось к лучшему.

Но несмотря на все это – на продажность врачей, на плохую подготовку младшего персонала, на нехватку медикаментов, – жизнь в больнице или изоляторе была для зэков настолько привлекательна, что ради попадания туда они готовы были не только угрожать врачам, но и калечить себя самих. Как солдаты, не желающие идти в бой, заключенные, пытаясь спасти себе жизнь, наносили себе увечья, симулировали или нарочно вызывали болезни – делались «саморубами» или «мастырщиками». Некоторые надеялись таким образом получить освобождение или амнистию по инвалидности. Столь многие в это верили, что ГУЛАГ, по крайней мере в одном случае, объявил, что инвалидов и слабосильных досрочно выпускать не будут (хотя в некоторых случаях их выпускали).[1036]1036
  ГАРФ, ф. 9489, оп. 2, д. 5, с. 474.


[Закрыть]
Однако большинство просто хотело освободиться от работы.

Наказание за членовредительство было суровым – новый срок. Ведь инвалид – обуза для государства и помеха выполнению плана. «Саморубы карались жестоко – как саботаж», – пишет Анатолий Жигулин. Один бывший заключенный пишет об уголовнике, отрубившем себе топором четыре пальца на левой руке. Но в инвалидный лагерь его не отправили – заставили сидеть на снегу и смотреть, как другие работают. «Если бы, замерзая, он попробовал встать размяться <…> его бы немедленно застрелили „при попытке к бегству <…>“. Очень скоро он сам попросил дать ему лопату и, придерживая ее, как крючком, единственным уцелевшим пальцем левой руки, кидал мерзлую землю, плача и ругаясь».

Тем не менее многие заключенные считали, что игра стоит свеч. Себя при этом не жалели. Блатные часто отрубали себе три средних пальца руки – без них нельзя было работать на лесоповале или катить тачку на приисках. Случалось, человек отрубал себе ступню или кисть руки, выжигал глаза кислотой. Некоторые, идя в мороз на работу, обматывали ступню мокрой тряпкой. Возвращались с обморожением третьей степени. Так же поступали с пальцами рук. В 60-е годы Анатолий Марченко видел, как заключенный прибил свою мошонку к тюремной скамье.[1037]1037
  Lipper, с. 257–258; Герлинг-Грудзинский, с. 112; Александровский, с. 24–25; А. Марченко, «Живи как все», с. 90.


[Закрыть]

Но использовались и более хитроумные способы. Один изобретательный уголовник украл шприц и ввел себе в половой член мыльный раствор. Возникшие выделения выглядели как симптом венерической болезни. Другой придумал способ симулировать силикоз. С серебряного кольца, которое ему удалось сохранить при себе, он напильником натер немного серебряного порошка. Смешав этот порошок с табаком, он выкурил получившуюся смесь. Он ничего не почувствовал, но, придя в санчасть, стал имитировать силикозный кашель. Сделали рентген легких, и на снимке увидели зловещее затемнение. Его освободили от тяжелых работ и отправили в лагерь для неизлечимо больных.[1038]1038
  Dolgun, с. 273; Lipper, с. 257–258.


[Закрыть]

Заключенные также пытались инфицировать себя, провоцировали хронические заболевания. Вадим Александровский лечил пациента, сделавшего себе «мастырку» на ступне грязной иглой.[1039]1039
  Александровский, с. 24.


[Закрыть]
Густав Герлинг-Грудзинский рассказывает о заключенном, который раз в несколько дней тайком клал руку в огонь, не позволяя зажить ране, дававшей ему освобождение от работы.[1040]1040
  Герлинг-Грудзинский, с. 91–95.


[Закрыть]
Жигулин нарочно вызвал у себя ангину, после «жаркой пробежки» напившись ледяной воды и надышавшись холодным воздухом. «О, прекрасные десять-двенадцать дней в маленькой больнице!».

Некоторые симулировали сумасшествие. Бардах некоторое время работал фельдшером в психиатрическом отделении центральной магаданской больницы. Там главный способ разоблачения симулянтов состоял в том, что их помещали в одну палату с настоящими шизофрениками. «Многие, даже самые упорные, всего через несколько часов принимались барабанить в дверь и умолять, чтобы их выпустили». Если это не действовало, зэку делали инъекцию камфары, вызывавшую судороги. Из выживших мало кто хотел повторения процедуры.[1041]1041
  Bardach, с. 332–333.


[Закрыть]

Как пишет Элинор Липпер, своя стандартная процедура была и для тех, кто симулировал паралич. Пациента клали на операционный стол и усыпляли малой дозой анестезирующего средства. Когда он просыпался, его ставили на ноги и звали по имени. Прежде чем вспомнить, что ему надо рухнуть на пол, он делал несколько шагов.[1042]1042
  Lipper, с. 258.


[Закрыть]
Дмитрий Быстролетов рассказывает о разоблачении девушки, симулировавшей глухоту. Начальник лагпункта вызвал ее мать и разрешил ей свидание с дочерью. В барак мать не пустили и велели ей кричать – вызывать дочь. Разумеется, дочь ответила.[1043]1043
  Быстролетов, с. 407.


[Закрыть]

Но некоторые врачи помогали пациентам симулировать. У Александра Долгана, несмотря на очень большую слабость и понос, температура повысилась не настолько, чтобы его освободили от работы. Но когда он сказал лагерному врачу, образованному латышу, что он американец, тот просиял: «Я так мечтал найти человека, с которым можно поговорить по-английски!» Он показал Долгану, как внести инфекцию в рану, которую сделал у себя на руке сам Долган. В результате получился огромный волдырь, который произвел требуемое впечатление на людей из МВД, инспектировавших больницу.[1044]1044
  Dolgun, с. 176–179.


[Закрыть]

В очередной раз обычная мораль переворачивается с ног на голову. В свободном мире врач, который нарочно делает пациента больным, не заслуживает доброго слова. Но в лагере такой врач справедливо мог считаться святым человеком.

«Обычные добродетели»

Не все стратегии выживания в лагерях были порождением самой системы. Не все они были связаны с пособничеством начальству, жестокостью или членовредительством. Если некоторые из выживших, возможно, подавляющее большинство, выжили благодаря манипулированию лагерными правилами к своей выгоде, то другие опирались на то, что Цветан Тодоров в своей книге о морали концлагерей называет «обычными добродетелями», – на дружбу, заботу, достоинство и духовную жизнь.[1045]1045
  Todorov, Facing the Extreme, c. 47—120.


[Закрыть]

Забота принимала многообразные формы. Как мы уже видели, среди заключенных возникали сообщества, которые способствовали выживанию. Члены этнических группировок – украинских, прибалтийских, польских, – которые доминировали в некоторых лагерях в конце 40-х, создавали целые системы взаимопомощи. Другие зэки за годы лагерной жизни терпеливо ткали свои независимые сети знакомств. А некоторые довольствовались одним-двумя чрезвычайно близкими друзьями. Возможно, самая известная из этих лагерных дружб была между Ариадной Эфрон (дочерью поэтессы Марины Цветаевой) и Адой Федерольф. И в тюрьме и в ссылке они всячески старались не разлучаться, и позднее их воспоминания вышли в одном томе. Вот как Федерольф описывает их встречу после вынужденной разлуки, когда их отправили из рязанской тюрьмы разными этапами: «Было уже лето. Первые дни после приезда <в пересыльную тюрьму> были ужасны. Гулять вывели только один раз – жара была нестерпимая…

И вдруг новый этап из Рязани и… Аля. Я задохнулась от радости, втащила ее на верхние нары, поближе к воздуху, и легла рядом. Вот оно, зековское счастье, счастье встречи с человеком…».[1046]1046
  Эфрон, Федерольф, с. 224.


[Закрыть]

Сходные чувства испытывали и другие. О том, как важно иметь друга, доверенное лицо, человека, который не оставит тебя в беде, пишет Зоя Марченко.[1047]1047
  3. Марченко, «Семнадцать лет на островах ГУЛАГа».


[Закрыть]
«Одному прожить было невозможно. Люди объединялись в группы по два-три человека», – писал другой бывший заключенный. Дмитрий Панин рассказывает, как его бригада благодаря своей сплоченности с успехом отражала атаки блатарей. Разумеется, дружба имела свои пределы. Януш Бардах пишет о своих отношениях с лагерным другом: «Мы никогда не просили друг у друга еду и не предлагали ее. Оба понимали, что если мы хотим оставаться друзьями, эту святыню трогать не следует».[1048]1048
  Bardach, с. 207–208.


[Закрыть]

Сохранять человеческий облик помогало не только уважение к другим, но и уважение к себе. Многие, особенно женщины, пишут о необходимости держать себя, насколько возможно, в чистоте. Это был способ поддерживать собственное достоинство. Ольга Адамова-Слиозберг вспоминала, как ее сокамерница «с утра очень озабоченно стирала, сушила и пришивала к блузке белый воротничок».[1049]1049
  Адамова-Слиозберг, с. 16.


[Закрыть]
Заключенные японцы устроили в Магадане национальную «баню» – ею служила большая бочка, к которой были приделаны скамейки.[1050]1050
  S. I. Kuznetsov, c. 613.


[Закрыть]
Борис Четвериков, шестнадцать месяцев просидевший в ленинградской тюрьме «Кресты», постоянно стирал и перестирывал свою одежду, мыл стены и пол камеры, припоминал и вполголоса пел оперные арии.[1051]1051
  Четвериков, с. 35.


[Закрыть]
Некоторые делали гимнастику или совершали гигиенические процедуры. Бардах пишет: «…несмотря на холод и усталость, я мыл у ручного насоса лицо и руки, сохраняя привычку, которая выработалась у меня дома и в Красной Армии. Я не хотел терять уважения к себе, не хотел походить на многих заключенных, которые у меня на глазах день ото дня опускались. Вначале переставали заботиться о личной чистоте и своей внешности, затем теряли интерес к другим заключенным и наконец – к собственной жизни. Мало что было в моей власти, но хотя бы я мог поддерживать этот ритуал, который, я верил, должен был уберечь меня от деградации и верной смерти».[1052]1052
  Bardach, с. 122–139.


[Закрыть]

Другим помогала интеллектуальная деятельность. Очень многие заключенные сочиняли или вспоминали стихи, по многу раз повторяли свои и чужие строфы сначала самим себе, а потом и друзьям. Евгения Гинзбург пишет: «Однажды, уже в Москве шестидесятых годов, один писатель высказал мне сомнение: неужели в подобных условиях заключенные могли читать про себя стихи и находить в поэзии душевную разрядку? Да, да, он знает, что об этом свидетельствую не я одна, но ему все кажется, что эта мысль возникла у нас задним числом». Этот человек, говорит Гинзбург, «плохо представлял себе наше поколение», которое было «порождением своего времени, эпохи величайших иллюзий». Мы <…> «с небес поэзии бросались в коммунизм».

Этнограф Нина Гаген-Торн сочиняла в лагере стихи и часто пела их сама себе:

«Я в лагерях практически поняла, почему дописьменная культура всегда слагалась в виде песен – иначе не запомнишь, не затвердишь. Книги были у нас случайностью. Их то давали, то лишали. Писать запрещали всегда, как и вести учебные кружки: боялись, разведут контрреволюцию. И вот каждый приготовлял себе сам, как умел, умственную пищу».

Шаламов писал, что поэзия помогла ему «средь притворства и растлевающего зла» сохранить живое сердце. Вот отрывок из его стихотворения «Поэту»:

 
Я ел, как зверь, рыча над пищей.
Казался чудом из чудес
Листок простой бумаги писчей,
С небес слетевший в темный лес.

Я пил, как зверь, лакая воду,
Мочил отросшие усы.
Я жил не месяцем, не годом,
Я жить решался на часы.

И каждый вечер, в удивленье,
Что до сих пор еще живой,
Я повторял стихотворенья
И снова слышал голос твой.

И я шептал их, как молитвы,
Их почитал живой водой,
И образком, хранящим в битве,
И путеводного звездой.

Они единственною связью
С иною жизнью были там,
Где мир душил житейской грязью
И смерть ходила по пятам.
 

Солженицын, сочиняя в тюрьмах стихи, пользовался для их запоминания обломками спичек. Его биограф Майкл Скаммел пишет: «Он выкладывал на портсигаре обломки спичек в два ряда по десяти штук. Один ряд обозначал десятки, другой – единицы. Повторяя про себя стихи, он перемещал „единицу“ после каждой строчки, „десяток“ после каждых десяти строчек. Каждая пятидесятая и сотая строка запоминалась с особой тщательностью, и раз в месяц он повторял написанное с начала до конца. Если на контрольное место попадала не та строка, он повторял все снова и снова, пока не получалось как надо».[1053]1053
  Scammell, Solzhenitsyn, с. 284; Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», часть пятая, гл. 5 (мал. собр. соч., т. 7, с. 73).


[Закрыть]

Возможно, по сходным причинам многим помогала молитва. Мемуары одного баптиста, отправленного в лагерь уже в 70-е годы, почти целиком состоят из воспоминаний о том, где и когда он молился, где и как прятал Библию. Многие писали о важном значении религиозных праздников. Пасху иногда праздновали тайно (в пересыльном пункте Соловецкого лагеря это однажды произошло в лагерной пекарне), иногда открыто – например, в арестантском вагоне: «Вагон качался, пение было нестройное, визгливое, на остановках конвой стучал колотушкой в стену, а они все пели».[1054]1054
  Черханов, неопубликованные записки; Н. Улановская, М. Улановская,c. 300.


[Закрыть]
В бараках порой праздновали Рождество. Русский заключенный Юрий Зорин был восхищен тем, как справляли Рождество литовцы. К празднику они готовились целый год: «Вы представляете, в бараке стол накрыт, и чего только нет – и водка, и ветчина, все на свете». Водку заносили в зону «в резиновых грелках, но в очень маленькой дозе, поэтому когда ощупывают сапоги, не ощущают этой жидкости».

Атеист Лев Копелев присутствовал на тайном праздновании Пасхи: «Койки сдвинуты к стенам. В углу тумбочка, застланная цветным домашним покрывалом. На ней икона и несколько самодельных свечей. Батюшка с жестяным крестом в облачении, составленном из чистых простынь, кадил душистой смолкой.

…В небольшой комнате полутемно, мерцают тоненькие свечки. Батюшка служит тихим, глуховатым, подрагивающим стариковским голосом. Несколько женщин в белых платочках запевают тоже негромко, но истово светлыми голосами. Хор подхватывает дружно, хотя все стараются, чтоб негромко. <…>

Мы здесь едва знаем, или вовсе не знаем друг друга. Иных и не узнать в сумраке. Наверное, не только мы с Сергеем неверующие. Но поем все согласно».

Казимеж Зарод был в числе поляков, праздновавших в лагере сочельник 1940 года. Священник незаметно ходил в тот вечер из барака в барак и в каждом служил мессу. «Без Библии и молитвенника он начал произносить знакомые латинские слова мессы, – пишет Зарод. – Он говорил чуть слышным шепотом, а отвечали мы и вовсе почти беззвучно, дыханием:

– Kyrie eleison, Christe eleison – Господи, помилуй, Христос, помилуй нас. Gloria in excelsis Deo…

Слова омывали нас, и атмосфера барака, обычно грубая и ожесточенная, незаметно менялась. Повернутые к священнику лица людей, прислушивавшихся к еле различимому шепоту, смягчались и успокаивались.

– Все в порядке, там никого, – раздался голос человека, смотревшего в окно».

Говоря шире, интеллектуальные, религиозные или творческие занятия помогли многим образованным заключенным уцелеть и духовно, и физически. Те, у кого были особые навыки или дарования, нередко извлекали из них практическую пользу. В частности, в мире постоянного дефицита, где очень трудно было раздобыть даже самое элементарное, люди, способные что-то смастерить, всегда были в цене. Князь Кирилл Голицын рассказывает об умельцах, научившихся в Бутырках вырезать швейные иглы из костяных ручек от зубных щеток. Александр Долган, прежде чем стать фельдшером, нашел свой способ «заработать несколько рублей или дополнительные граммы хлеба»:

«Я увидел, что из проводов для дуговых сварочных аппаратов можно извлечь немало алюминия. Я подумал, что если научусь его расплавлять, то смогу отливать ложки. Я поговорил с заключенными, которые знали толк в металле, и усвоил кое-какие идеи, но свою не выдавал. Кроме того, я нашел хорошие укрытия, где можно провести некоторое время, не рискуя, что тебя вытащат на работу, и другие укрытия, где можно было прятать инструменты и куски алюминиевого провода.

Я смастерил для моей литейной две неглубокие емкости, наворовал кусков алюминиевого провода, сделал из тонкой стали, которую взял в печной мастерской, примитивный плавильный тигель, стибрил для своего „горна“ хорошего древесного угля и дизельного топлива и был готов приступить к прибыльному делу».

Вскоре, пишет Долган, он уже мог «почти каждый день делать по две ложки». На эти ложки он выменял у других заключенных растительное масло и стеклянную емкость, где его можно было хранить. Теперь у него было во что макать хлеб.[1055]1055
  Dolgun, с. 206–207.


[Закрыть]

Не все, что заключенные создавали руками, носило чисто утилитарный характер. Художница Алла Андреева постоянно получала заказы на свои услуги – и не только от заключенных, но и от начальства. «Умер кто-то за зоной, нам приносят красить гроб, сломалось что-то за зоной, приносят. Мы делали все, мы не могли говорить: „Я этого не могу, я этого не умею“. Нам приносили битую посуду, рваных кукол, под Новый год елки, елочные игрушки делали…».[1056]1056
  Андреева, интервью с автором.


[Закрыть]
Другой заключенный вырезал на продажу небольшие «сувениры» из мамонтовой кости: браслеты для часов, статуэтки с изображениями северных сюжетов, колье, медальоны, пуговицы и т. д. Предвидя осуждение со стороны некоторых читателей, – мол, «хапуга и в заключении нашел источник дохода», – он пишет: «Каждый волен думать по-своему. <…> Как бы кому ни казалось, но за работу не грешно получить и оплату».

В музее общества «Мемориал» в Москве, созданном бывшими заключенными и призванном рассказать историю сталинских репрессий, сегодня много таких вещиц – кружевных изделий, резных безделушек, самодельных игральных карт и даже небольших произведений искусства – картин, рисунков, скульптур. Все это заключенные сохранили, привезли домой и позднее подарили музею.

Иной раз «товаром» становилось нечто и вовсе нематериальное. Как ни странно, в ГУЛАГе можно было выживать за счет пения, танцев или актерской игры. Это относится главным образом к большим лагерям с тщеславным начальством, которое желало похвастаться лагерным оркестром или театральной труппой. Один из начальников Ухтижемлага решил создать настоящую оперную труппу, и вследствие этого жизни десятков певцов и танцоров были спасены. По меньшей мере, людей на время репетиций освобождали от работы на лесоповале. Еще важнее то, что они могли испытать забытые чувства. «Когда актеры были на сцене, они забывали о постоянном чувстве голода, о своем бесправии, о конвое, поджидавшем их с овчарками у служебного входа», – писал Александр Клейн.[1057]1057
  Клейн, «Улыбки неволи», с. 70–71.


[Закрыть]
Скрипач Георгий Фельдгун, играя в джаз-оркестре Дальстроя, «дышал воздухом свободы».[1058]1058
  Фельдгун, с. 95.


[Закрыть]

Артисты получали и вполне ощутимые материальные выгоды. В одном приказе по Дмитлагу определяется единая форма для лагерной музкоманды, в том числе вожделенные сапоги, и содержится распоряжение предоставить ей отдельное помещение «для жилья и занятий». В Магадане Томас Сговио побывал в одном таком бараке для музыкантов: «Справа от входа было отдельное помещение с маленькой плитой. На проволоке, протянутой от стены к стене, сушились портянки и валенки. Индивидуальные койки были аккуратно застелены одеялами. На каждой – соломенный матрас и подушка. На стенах висели музыкальные инструменты: туба, валторна, тромбон, труба и т. д. Примерно каждый второй музыкант был уркой. У всех у них были хорошие лагерные должности – парикмахера, повара, банщика, учетчика и т. п.».[1059]1059
  Sgovio, с. 168–169.


[Закрыть]

В маленьких лагерях и даже в тюрьмах артистам тоже порой предоставлялись лучшие условия. Скрипача Георгия Фельдгуна хорошо покормили в пересыльном лагере после выступления перед группой из пятидесяти «сук». Ощущение было довольно странное: «Господи, ну что может быть нелепее. Находящаяся на краю света Бухта Ванина, барак, в котором обитают какие-то дикие суки, и бессмертная музыка, созданная более двухсот лет тому назад. Мы играем Вивальди (!) для пятидесяти горилл…».

Другая заключенная в пересыльном лагере попала в труппу художественной самодеятельности, участников которой благодаря их талантам не отправляли на этап. Она попросилась выйти на сцену, начала петь экспромтом, не попала в тон оркестру, но с успехом превратила свою оплошность в комический номер. Открывшийся в ней талант актрисы неизменно в дальнейшем помогал ей жить в лагерях и был источником душевного подъема.[1060]1060
  Е. Судакова, «Отрывок из воспоминаний», в кн. «Уроки гнева и любви», с. 132–137.


[Закрыть]
Не она одна использовала юмор, чтобы уцелеть. Дмитрий Панин вспоминает о профессиональном клоуне родом из Одессы, которому его искусство спасло жизнь: он развеселил своим выступлением лагерное начальство, и оно отменило приказ об отправке его в штрафной лагерь. «Я никогда ни прежде, ни позже не видел такого эмоционального представления. <…> Диссонансом явились в ужимках и веселье танца большие черные глаза клоуна, которые молили о пощаде».[1061]1061
  Панин, «Лубянка – Экибастуз», М., 1991, с. 87–88.


[Закрыть]

Из многих способов выживания за счет сотрудничества с начальством художественная самодеятельность считалась в среде заключенных наиболее приемлемой нравственно. Одна из причин, видимо, в том, что от выступлений артистов выигрывали и зэки-зрители. Даже для рядовых работяг театр был источником громадной моральной поддержки, чем-то крайне необходимым для выживания. «Для заключенных театр был источником радости, его любили, им восхищались», – писал один бывший соловчанин. Герлинг-Грудзинский вспоминал, что перед представлением «зэки снимали у порога шапки, отряхивали в сенях снег с валенок и по очереди занимали места на лавках, исполнившись торжественной сосредоточенности и почти набожной почтительности».[1062]1062
  Герлинг-Грудзинский, с. 168.


[Закрыть]

Возможно, именно поэтому те, чей актерский или музыкальный талант позволял им жить несколько лучше, как правило, возбуждали не зависть и ненависть, а восхищение. Киноактрису Татьяну Окуневскую, которую отправили в лагерь за отказ стать любовницей Абакумова, возглавлявшего советскую контрразведку, повсюду узнавали, и ей повсюду помогали. Во время одного лагерного концерта ей показалось, что к ее ногам летят камни. На самом деле это были банки с консервированными мексиканскими ананасами – неслыханный деликатес, который каким-то чудом завезли в лагерные ларьки.[1063]1063
  Окуневская, с. 352.


[Закрыть]

Футбольного тренера Николая Старостина тоже высоко ценили в лагерях. Урки передавали из лагеря в лагерь «негласный уговор: Старостина не трогать». По вечерам, когда он начинал рассказывать футбольные истории, «игра в карты сразу прекращалась». Всякий раз после перевода в новый лагерь ему предлагали устроиться в санчасть. «Это первое, что мне предлагали, куда бы я ни приезжал, если среди врачей или начальства попадались болельщики. В больнице было чище и сытнее…».

Лишь очень немногие задавались сложными нравственными вопросами – допустимо ли петь и плясать в заключении. Одной из таких была Надежда Иоффе: «Когда я оглядываюсь на свои пять лет – мне не стыдно их вспоминать и краснеть, вроде, не за что. Вот только самодеятельность… По существу, в этом не было ничего дурного… И все-таки… Наши далекие предки примерно в аналогичных условиях повесили свои лютни и сказали, что петь в неволе они не будут. А мы вот, пели – в неволе…».[1064]1064
  Н. Иоффе, с. 147–148.


[Закрыть]

Некоторые заключенные, особенно люди несоветского происхождения, были недовольны самим характером представлений. Один поляк, арестованный во время войны, писал, что назначение лагерного театра – «еще сильней разрушить твое уважение к себе <…> Иногда там давали „художественные“ представления, или играл какой-то диковинный оркестр, но все это делалось не ради твоего душевного удовлетворения, а скорей для того, чтобы показать тебе их <советскую> культуру, деморализовать тебя еще больше».[1065]1065
  Glowacki, с. 317–318.


[Закрыть]

У тех, кто не желал участвовать в официальных представлениях, был и другой путь. Изрядное число бывших политзаключенных, написавших мемуары (и это в какой-то мере помогает понять, почему они написали мемуары), объясняет свое выживание способностью «тискать романы», то есть развлекать блатных пересказыванием книг или фильмов. В лагерях и тюрьмах, где книг было мало и фильмы показывали редко, хороший рассказчик ценился очень высоко. Леонид Финкелыптейн признался, что до конца дней будет «благодарен тому вору, который в мой первый тюремный день угадал во мне эту способность и сказал: „Ты ведь, наверно, кучу книжек прочитал. Рассказывай их ребятам, и будешь жить – не тужить“. Мне и правда жилось получше, чем другим. Я даже кой-какую славу приобрел. <…> Я встречал людей, которые говорили: „А, ты Леончик – романист, я слыхал про тебя в Тайшете“». Благодаря этой способности Финкелыптейна два раза в день приглашали в кабинку прораба и давали кружку кипятку. В карьере, где он тогда работал, «это означало жизнь». Финкелыптейн установил, что наибольшим успехом пользуется русская и иностранная классика. Советская литература воспринималась намного хуже.

Другие приходили к таким же выводам. В жарком, душном вагоне по пути во Владивосток Евгения Гинзбург поняла, что «читать наизусть очень выгодно. Вот, например, „Горе от ума“. После каждого действия мне дают отхлебнуть глоток из чьей-нибудь кружки. За общественную работу».

Александр Ват рассказывал в тюрьме уголовникам «Красное и черное» Стендаля.[1066]1066
  Wat, с. 142.


[Закрыть]
Александр Долган – «Отверженных»,[1067]1067
  Dolgun, с. 141–147.


[Закрыть]
Януш Бардах – «Трех мушкетеров»: «Мой статус повышался с каждым поворотом сюжета».[1068]1068
  Bardach, с. 190.


[Закрыть]
Колонна-Чосновский завоевал уважение блатных, которые называли голодающих «политических» паразитами, тем, что рассказал им «свою собственную, максимально приукрашенную драматическими эффектами, версию фильма, который я видел в Польше несколько лет назад. Место действия – Чикаго, персонажи – полицейские и гангстеры, в том числе Ал Капоне. Я еще вставил туда Багси Малоуна и, кажется, даже Бонни и Клайда. Постарался впихнуть все, что помнил, а некоторые повороты изобрел на ходу». Рассказ произвел на блатных сильное впечатление, и поляку пришлось повторять его много раз: «Они слушали как дети, затаив дыхание. Они готовы были слушать одно и то же снова и снова, и, как детям, им хотелось, чтобы я каждый раз употреблял одни и те же слова. Они замечали малейшее изменение и малейший пропуск. <…> Не прошло и трех недель, как мое положение стало совсем другим».[1069]1069
  Colonna-Czosnowski, c. 120–121.


[Закрыть]

Иной раз творческий дар помогал заключенному выжить, не принося ему материальных выгод. Нина Гаген-Торн вспоминает о преподавательнице музыки по классу композиции, специалистке по истории музыки, любительнице Вагнера, которая писала в лагере оперу. Она добровольно выбрала работу ассенизатора – чистила лагерные уборные, и это оставляло ей некую свободу, возможность мыслить и творить.[1070]1070
  Гаген-Торн, «Рукопись», в кн. «Память Колымы», с. 23–25.


[Закрыть]
Алексей Смирнов, один из ведущих защитников свободы печати в современной России, рассказал мне о двух литературоведах, которые, находясь в лагерях, придумали никогда не существовавшего французского поэта XVIII века и писали от его имени стилизованные французские стихи.[1071]1071
  Смирнов, разговор с автором, февраль 2001 г.


[Закрыть]
Герлинг-Грудзинский с благодарностью вспоминал «уроки» литературы, которые давал ему в лагере один бывший профессор.[1072]1072
  Герлинг-Грудзинский, с. 151–152.


[Закрыть]

Ирене Аргинской помогла ее эстетическая восприимчивость. Даже спустя много лет она с восторгом говорила об «умопомрачительной красоте» Севера, о его просторах, о восходах и закатах. Она рассказала, как ее мать, совершив долгое и трудное путешествие, приехала к ней в лагерь, но увидеться с дочерью не смогла: Ирену только что отправили в больницу. Свидание не состоялось, но мать до самой смерти вспоминала о красоте тайги.

Впрочем, красота не на всех действовала одинаково. Окруженная той же тайгой, тем же воздухом, теми же просторами Майя Улановская не смогла оценить сибирскую природу: «Я на нее глядеть не хотела. И почти против воли запомнились грандиозные восходы и закаты, мощные сосны и лиственницы, яркие цветы – почему-то без запаха».[1073]1073
  Н. Улановская, М. Улановская, с. 356–365.


[Закрыть]

Это замечание так меня поразило, что, когда я сама в разгар лета приехала на Крайний Север, я по-особенному взглянула на широкие реки, на бескрайние леса, на лунный ландшафт арктической тундры. Около угольной шахты, где раньше был один из воркутин-ских лагпунктов, я даже сорвала несколько северных цветов – хотела проверить, есть ли у них запах. Есть. Возможно, Улановская просто не желала его ощутить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю