355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмманюэль Каррер » Изверг » Текст книги (страница 9)
Изверг
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:17

Текст книги "Изверг"


Автор книги: Эмманюэль Каррер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)

Теперь я хочу обратиться к тебе, моя Фло, к тебе, моя Каро, к тебе, мой Титу, к вам, папа и мама. Вы со мной, в моем сердце, и это ваше незримое присутствие дает мне силы говорить с вами. Вам известно все, и если кто-то может меня простить, то это вы. Я прошу у вас прощения. Простите меня за то, что я разрушил ваши жизни, простите, что так и не сказал вам правды. Ведь ты, моя Фло, такая умная, добрая, милосердная, я уверен, ты могла бы меня простить. Простите за то, что я не мог решиться причинить вам боль. Я знал, что не смогу жить без вас, и тем не менее сегодня я все еще жив и обещаю вам, что буду жить – как смогу, покуда будет угодно Богу, если только те, кто страдает из-за меня, не захотят, чтобы я своей смертью облегчил их муку. Я знаю, что вы поможете мне найти в жизни путь истины. Между нами было много, очень много любви. Я и дальше буду истинно любить вас. Простите меня все, кто может простить. Простите и те, кто не сможет простить никогда.

Благодарю вас, госпожа судья.

После пятичасового совещания Жан-Клод Роман был приговорен к пожизненному лишению свободы и двадцати двум годам тюремного заключения. При благополучном для него раскладе он выйдет в 2015-м, в возрасте шестидесяти одного года.

~~~

«Париж, 21 ноября 1996 г.

Уважаемый Жан-Клод Роман, три месяца назад я снова начал писать. Трудности у меня возникли не с информацией, как я предполагал вначале. Мне трудно определить свое собственное место в Вашей истории. Принимаясь за работу, я думал, что смогу избежать этой проблемы, собрав воедино все, что знаю, и постаравшись остаться объективным. Но объективность в таком деле – это самообман. Мне необходима была точка зрения. Я повидался с вашим другом Люком и попросил его рассказать мне, как он и его семья пережили те дни после трагедии и разоблачения. Я написал начало, попытавшись влезть в его шкуру, – бессовестный поступок с моей стороны, тем более что он попросил меня не выводить его в книге под настоящим именем, – но очень скоро понял, что не смогу чисто технически и не имею морального права (в данном случае это совпадает) придерживаться его точки зрения. Поэтому предложение, которое Вы сделали мне полушутя в Вашем последнем письме, – избрать точку зрения Ваших сменявших друг друга все эти годы собак – меня не только позабавило, но и убедило в том, что Вам знакома эта трудность. Знакома, вероятно, даже лучше, чем мне, ибо это и есть цель того умственного и духовного труда, к которому приступили Вы: докопаться до себя, заполнить этот пробел, который столько лет ширился на месте того, кто в Вас должен говорить „я“. Разумеется, я не стану говорить за Вас от первого лица, но в таком случае мне остается говорить „я“ только от своего собственного. От своего имени, не прячась за очевидца, реального или вымышленного, и не прикрываясь лоскутным одеялом из сведений, претендующих на объективность, рассказать то, что в Вашей истории интересно лично мне и находит отклик в моей жизни. Но я не могу. Слова не даются, и „я“ звучит фальшиво. Так что я решил отложить эту работу: она еще не созрела. Но мне бы не хотелось, чтобы из-за этого прервалась наша с Вами переписка. Честно говоря, по-моему, мне будет даже легче писать Вам, и, наверно, мы лучше поймем друг друга после того, как я отложу этот замысел, в котором у каждого из нас был свой интерес: без него будет как-то свободнее…»


«Вильфранш-сюр-Сон, 10.12.96 г.

Уважаемый Эмманюэль Каррер,

я прекрасно понимаю, в каком положении Вы оказались. Ценю Ваши искренность и мужество: проделав такую большую работу, Вы сочли, что лучше признать неудачу, чем ограничиться журналистским изложением, не отвечающим Вашему первоначальному замыслу.

Сегодня мне придает силы, во-первых, то, что я больше не одинок в поисках истины, и, во-вторых, что мне кажется, я начинаю понимать, что говорит мне внутренний голос, до сего дня проявлявшийся только в образах или через мои деяния. Я интуитивно чувствую, что главное для меня – услышать в себе слово, чью истинность подтвердит некто, в ком оно тоже звучит и кто его различает. А еще мне кажется, что Вам не удается говорить от первого лица, рассказывая мою историю, потому, что я не способен выговорить слово „я“. Даже если я сумею это преодолеть, будет слишком поздно, и как невыносимо думать, что, если бы мне удалось добраться до этого „я“, а через него до „ты“ и „мы“ вовремя, я смог бы сказать им все, что должен был сказать, прежде чем насилие сделало дальнейший диалог невозможным. Но все же, несмотря ни на что, уныние – смертный грех, и я, как и Вы, верю, что время все изменит и всему придаст смысл. Я пишу эти слова и вспоминаю, что Клодель называл время „смыслом жизни“. Есть смысл у слова, есть смысл как польза, есть здравый смысл… Если отыщется смысл этой страшной реальности, она станет истиной и, быть может, окажется абсолютно иной, чем та, что лежала на поверхности. Если она и вправду будет истиной, то исцелит тех, кому предназначена…»

Как я и предсказывал ему, сам не особо в это веря, переписываться нам стало легче, как только я отложил книгу. Он стал рассказывать мне о своей нынешней жизни, о тюрьме. Из Бурк-ан-Бреса его перевели в Вильфранш-сюр-Сон. Мари-Франс ездила к нему каждую неделю, навещал его и еще один попечитель по имени Бернар. Поначалу он побаивался: сокамерники круто обходятся с детоубийцами. Но его почти сразу узнал один местный туз и взял под свою защиту: еще на свободе он как-то раз подвез этого самого уголовника и не только не спросил денег, но и дал 200 франков на хороший обед. Этот великодушный жест смягчил ужас совершенных им преступлений и даже сделал его популярным. Ален Кариньон, знаменитость Вильфранша, предложил ему вместе совершать утреннюю пробежку. Когда поступал трудный заключенный, его помещали к нему в камеру, рассчитывая на умиротворяющее влияние, которое он оказывал на окружающих. Он работал в библиотеке, участвовал в секциях литературного творчества, информатики и комиксов. Понимая, что ему необходимо найти себе занятие на долгие годы, начал изучать японский. Когда я написал ему, что тоже приступил к делу на долгие годы – новому переводу Библии, в соавторстве с толкователями священных текстов и писателями, он просто загорелся. Поскольку мне досталось Евангелие от Марка, он читал его с особым благоговением и усердием, сравнивал пять версий перевода, имевшихся в библиотеке, и не преминул сообщить мне, что двоюродный дед Мари-Франс, отец Лагранж, руководил работой иерусалимской библейской школы. Позже мне предложили читать в Вильфранше лекции в рамках благотворительного проекта, но его перевели в другое место задолго до начала моей работы.

Навестил я его только один раз. Этот визит, которого я побаивался, прошел хорошо, даже слишком. Меня это порадовало, но и немного покоробило. Чего я ожидал? Что, совершив то, что он совершил, и оставшись в живых, он будет посыпать голову пеплом, бить себя в грудь и каждые пять минут кататься по полу, издавая предсмертные вопли? Он пополнел с последней нашей встречи на суде и, если бы не бесформенная тюремная одежда, вполне походил бы на прежнего милейшего доктора Романа. Он был явно рад меня видеть и принимал как дорогого гостя, извиняясь за неудобства комнаты для свиданий. Пожалуй, слишком широко улыбался, и я тоже. Не было ни долгих пауз, ни излияний в духе Достоевского. Мы беседовали о том о сем, как не очень близкие знакомые, которые, встретившись, например, на курорте (а мы – на суде в Эне), обнаружили, что им есть о чем поговорить. О прошлом не было сказано ни слова.

В следующем письме он спросил, как называется моя туалетная вода.

«Вам это может показаться глупым, но я ее, кажется, знаю, и, возможно, если вспомню название, то всплывут и воспоминания, связанные с ней. Вы, может быть, знаете, что Флоранс увлекалась ароматами и очень дорожила своей коллекцией пробных духов, в которой было несколько сотен флакончиков: она начала собирать их еще подростком. Во время следственных экспериментов я имел случай убедиться в том, какая тесная связь существует между нервными центрами обоняния и памятью, если узнать знакомый запах…»

Эта просьба, такая простая и дружеская, особенно тронула меня вот чем: за почти три года нашей переписки впервые вместо «родных», «тех, кто любил меня» или «моих дорогих» он написал имя жены.

~~~

Когда два года спустя я сообщил ему, что вернулся к работе над книгой, он не удивился. Он ждал этого от меня – правда, возможно, не так скоро. И он в меня верил.

Мари-Франс тоже обрадовалась этой новости. Я позвонил ей, чтобы попросить материалы дела. По закону оригинал является собственностью осужденного, но он занимает много места, в тюрьме держать его негде, а тамошние камеры хранения переполнены, и по его просьбе все хранилось у нее. Она пригласила меня приехать и посоветовала освободить багажник машины, чтобы поместились все папки. Я понял, что она даже рада сбыть с рук этот тягостный груз и что теперь мне придется хранить его дело у себя в Париже, пока не кончится срок заключения.

Адрес Мари-Франс – деревня в пятидесяти километрах к востоку от Лиона. Я понятия не имел, из какой она социальной среды, и удивился, увидев большой роскошный дом посреди парка, полого спускавшегося к реке. Место оказалось дивное, хозяйство – богатое. Мари-Франс просила приехать в будний день, чтобы поговорить спокойно: у них с мужем уйма детей и внуков, которые наезжают по выходным, редко бывает меньше двадцати человек. Раф, ее муж, до выхода на пенсию имел свое дело в текстильной промышленности. Сама Мари-Франс тоже из семьи потомственных лионских шелковых фабрикантов. Пока не выросли дети, она вела жизнь типичной буржуазной жены и матери, разве что религиозностью выделяясь из большинства себе подобных. В пятьдесят лет, как расскажет сама Мари-Франс, если ее разговорить, она услышала зов. Ее ждали в тюрьме. В тюрьме? Прошло немало времени, прежде чем она поняла и вняла, ведь экзальтированной ее не назовешь. К тому же тюремными попечителями не становятся в одночасье. Существует испытательный срок, в течение которого кандидаты оказывают поддержку родственникам заключенных до и после свиданий. В Вильфранше я был поражен атмосферой, которую создают эти добровольцы, организовавшие передвижной центр помощи у ворот тюрьмы, служащий залом ожидания для посетителей. Благодаря им здесь не так мрачно: предложат кофе, поговорят, тех, кто приходит в первый раз, потихоньку научат всем правилам. Успешно пройдя эти испытания, Мари-Франс была допущена за порог и с тех пор поддерживала своей дружбой десятки заключенных в окрестностях Лиона. Жан-Клод, с которым она знакома уже почти шесть лет, явно числится у нее в любимцах. Она знает наперечет все его страхи, знает о его психической нестабильности (ему немного надо, полагает она, чтобы сорваться и наложить на себя руки), но она ценит как истинный дар Божий его способность видеть, несмотря ни на что, «в этой жизни хорошее». «И потом, понимаешь (Мари-Франс легко переходит на „ты“), ему так легко помочь. Приятно, когда человеку легко помочь. Когда я прихожу, часто бывает так, что он повторяет мне какую-нибудь фразу, которую я произнесла в прошлый раз, и уверяет, что она поддерживала его всю неделю. Это придает мне сил».

Такая отзывчивость – ценное качество в глазах тюремного попечителя – обеспечила ему еще одного ангела-хранителя – того самого Бернара, о котором он рассказывал мне в письмах. Мари-Франс пригласила его с женой к обеду. Накануне Бернар проделал путь из Лиона в Париж и обратно, чтобы навестить страдальца в тюрьме Фрэн, куда его только что перевели. Безжалостно вырванный из среды, ставшей для него привычной, он оказался в незнакомом месте, среди незнакомых людей, чувствуя себя посылкой на сортировочной станции, и для Бернара в его семьдесят пять лет не было ничего естественнее, чем немедленно сесть в поезд, чтобы его подопечный хоть на полчаса мог увидеть лицо друга. Сам-то я съездил в Вильфранш всего один раз, и мне стало немного стыдно, тем более что Бернару стоило отчаянных усилий переступить порог тюрьмы Фрэн, с которой у него связаны самые страшные воспоминания. В свое время, приговоренный к смерти за участие в Сопротивлении, он попал туда из гестапо и два месяца жил в ожидании казни. Единственной доступной ему книгой все это время был экземпляр сочинений святой Терезы из Лизье: благодаря ей он уверовал и перестал бояться смерти. Его не расстреляли – отправили в лагерь. Он ехал в Бухенвальд четыре дня в закрытом вагоне, где не было ни еды, ни питья, кроме собственной мочи, зажатый между полутрупами – товарищами по несчастью (большинство из которых прибыли на место трупами). Я не утверждаю, что подобный опыт гарантирует в дальнейшем ясность рассудка, но привожу эти подробности, чтобы Бернара не приняли за святошу, не знающего мерзостей жизни. Тем не менее этот старый голлист, убеждений скорее правых и традиционных, говорит о Жан-Клоде Романе, мошеннике и убийце, как о милейшем молодом человеке, повидаться с которым – всегда одно удовольствие, и за его словами чувствуется не насилие над собой из человеколюбия, а неподдельная дружба.

После обеда мы вышли на террасу, откуда открывался вид на реку и долину Эна, показавшуюся мне на редкость холмистой для подобного типа ландшафта. Стояло бабье лето: деревья пламенели, небо было ярко-синее, пели дрозды. Мы грелись на солнышке за кофе и швейцарским шоколадом. Раф, чем-то похожий на Филиппа Нуаре, благожелательно кивал, слушая разговор жены и доброго друга Бернара об их подопечном. Казалось, будто он тоже с ним знаком. И прекрасно к нему относится. «Стало быть, и вы, – спросил он меня, – теперь состоите в этом клубе?» Я не знал, что ответить. Неудобно было обманывать этих людей, и мне не хотелось, чтобы они думали, будто я столь же безоговорочно поддерживаю Жан-Клода. Для меня он и Жан-Клодом-то не был. В письмах я сначала обращался к нему «месье», потом – «уважаемый месье», потом – «уважаемый Жан-Клод Роман», но до «дорогого Жан-Клода» никогда бы не дошел. Я слушал, как Мари-Франс и Бернар оживленно обсуждают его гардероб («один теплый свитер на зиму у него уже есть, синий, хорошо бы еще серый, из толстой шерсти, может быть, Эмманюэль мог бы ему занести…»), и находил их дружеские чувства, такие простые и по-человечески понятные, достойными восхищения и в то же время почти чудовищными. Лично я не был на них способен, мало того – я к этому и не стремился. Я не стремился зайти по этому пути так далеко, чтобы проглотить, не моргнув глазом, откровенную сказку о влюбленной девушке, покончившей с собой накануне экзамена, или видеть, подобно Бернару, в этой трагедии перст судьбы: «Подумать только, понадобилась вся эта ложь, игра случая и эта страшная драма, чтобы он мог сегодня сеять все то добро, которое он сеет вокруг себя… Видите ли, я всегда в это верил и сейчас убеждаюсь на примере Жан-Клода: все оборачивается во благо и обретает смысл для того, кто любит Бога».

У меня от подобной логики просто руки опускались. Но ведь они, наверно, опускались и у тех, кто слышал, как малышка Тереза Мартен, тогда еще вовсе не святая из Лизье, восхищалась великим преступником Пранзини, и я прекрасно понимал, что точка зрения Бернара – в моем понимании возмутительная – была всего лишь позицией убежденного христианина. Мне даже представилось, как они с Мари-Франс смотрят через мое плечо в недописанную книгу и радуются, и с ними радуются небеса, за кающегося грешника – больше, чем за девяносто девять праведников, в покаянии не нуждающихся, а с другой стороны стоит Мартина Сервандони, повторяющая, что нет ничего хуже для Романа, чем попасть в руки этих людей: убаюканный ангельскими речами о бесконечном милосердии Господнем, о чудесах, совершенных Им в его душе, он потеряет последний шанс когда-нибудь вернуться в реальный мир. Можно, конечно, возразить, что в его случае так даже лучше, но у Мартины иное мнение: для нее в любом случае мучительное прозрение лучше утешительных иллюзий, и я и не подумаю спорить с ней.

Бернар и его жена – участники католического движения под названием «Заступники»: они молятся, сменяя друг друга, как бы передают эстафету, чтобы молитва никогда не прерывалась. В любое время днем и ночью во Франции, да и, наверно, во всем мире, есть по крайней мере один заступник, творящий молитву. Каждый сам выбирает себе дату и время, и Жан-Клод Роман, которого привлек к движению его друг, проявляет большое усердие, вызываясь на те часы, когда желающих мало, например между двумя и четырьмя ночи. Бернар попросил Романа высказаться на эту тему и опубликовал его свидетельство – анонимно – в выпускаемом «Заступниками» бюллетене:

«Несколько лет я нахожусь в заключении, осужденный на пожизненный срок за страшную семейную трагедию. Само собой разумеется, в моем положении непросто свидетельствовать, но, коль скоро это свидетельство одного из двух тысяч заступников о Милости и Любви Господа, я попробую возблагодарить Его.

Пережив испытание тюрьмой, а еще более – утратами и отчаянием, я должен был бы окончательно отвернуться от Бога. Встречи с капелланом, а также попечительницей и попечителем, которые умеют замечательно слушать, просто говорить и никого не судить, помогли мне преодолеть стену несказанной боли, отгораживающую меня и от Бога, и от людей. Теперь я знаю, что эти спасительные руки, протянутые мне, были первыми знаками милости Господней.

Меня глубоко потрясли события мистического толка, трудно поддающиеся пересказу, на которых и взросла моя нынешняя вера. Вот одно из самых знаменательных: тревожной бессонной ночью, больше чем когда-либо чувствуя свою вину за то, что живу, я нежданно узрел Бога, когда созерцал в темноте Святой Лик кисти Руо. После периода глубочайшего уныния слезы мои лились уже не из-за печали, но от внутреннего света и того Мира в душе, который дарует лишь уверенность, что ты любим.

Молитва занимает главное место в моей жизни. Молиться в тюремной камере не так легко, как может показаться; не в нехватке времени дело, главной помехой становится шум: радио, телевизор, крики за окнами до поздней ночи. Часто приходится в течение какого-то времени повторять молитвы машинально, не вдумываясь в смысл слов, чтобы окружающий шум и посторонние мысли перестали отвлекать, и вскоре снисходит покой, необходимый для обращения к Богу.

Когда я был на свободе, мне доводилось слышать – походя, как нечто не касающееся меня лично, – фразу из Евангелия: „В темнице был, и вы пришли ко Мне“ (Матф., 25, 36). Мне посчастливилось познакомиться с „Заступниками“ благодаря попечителю, который стал очень дорогим моим другом. Эти два часа молитвы ежемесячно, в очень поздний час, когда стирается грань между внешним и внутренним миром, благословенны для меня. Предшествующая им борьба со сном всегда вознаграждается. Какое счастье – быть звеном в непрерывной цепи молитвы и знать, что рассыпаются в прах одиночество и чувство собственной никчемности. Мне же вдобавок радостно чувствовать здесь, в тюрьме, на самом дне пропасти, что есть еще невидимые тросы – молитвы, которые не дадут мне сгинуть. Мне часто приходит в голову этот образ – тросы, за которые надо держаться, дабы сохранить во что бы то ни стало верность часам заступничества.

Когда я понимаю, что Господь осеняет меня Своей милостью, не в том смысле, что исполняет мои желания, как бы ни были они благородны и альтруистичны, а тем, что дарует мне силу принимать все с радостью, даже здесь, в тюремной камере, мой De Profundis обращается в Magnificat, и все есть Свет».

Я ехал в Париж, чтобы там приступить к работе, и чувствовал, что разгадал его затянувшийся обман: он перестал быть тайной и являл собой лишь жалкую смесь слепоты, трусости и отчаяния. Теперь я знал, я понял – на свой лад, что творилось в его голове в те долгие пустые часы, которые он проводил на автостоянках и в придорожных буфетах, и меня это больше не касалось. Но что происходит в его сердце сейчас, в те ночные часы, когда он бодрствует и творит молитву?

Я выгрузил из багажника папки с делом и, убирая их на ближайшие семнадцать лет в стенной шкаф у себя в студии, понял, что больше к ним не притронусь. Зато свидетельство, написанное им по настоянию Бернара, осталось лежать на моем столе. Вот оно-то, написанное дубовым католическим языком, было, на мой взгляд, настоящей загадкой. Выражаясь языком математики – неразрешимой.

В том, что он не ломает комедию для окружающих, я уверен, но что если лжец, живущий в нем, одурачил его самого? Когда Христос воцаряется в его сердце, когда он верит, что любим – вопреки всему, и слезы счастья текут по его щекам, – что если это прежний морок нелюдя-двойника?

И я вдруг подумал, что написать его историю – все равно что совершить преступление… или сотворить молитву.

Париж, январь 1999 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю