355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмманюэль Каррер » Изверг » Текст книги (страница 8)
Изверг
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:17

Текст книги "Изверг"


Автор книги: Эмманюэль Каррер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Во-вторых, по данным «Франс Телеком», между 16.13 и 18.49 он девять раз набирал номер Коринны. Продолжительность вызовов, недолгая и одинаковая, указывает на то, что все девять раз он просто слушал ее автоответчик. На десятом звонке Коринна сняла трубку, и они говорили 13 минут. Оба помнят этот разговор, и тут их показания совпадают. Для нее это был ужасный день, она говорила, что глубоко потрясена, что обожженные глаза еще болят, а он сочувствовал, все понимал, извинялся и в свою очередь жаловался на депрессию. Учитывая его состояние и болезнь, Коринна сказала, что не станет заявлять в полицию, как сделал бы на ее месте, подчеркнула она, любой разумный человек, но он должен немедленно с кем-то посоветоваться, пусть поговорит с Кушнером или с кем-нибудь еще, и главное – пусть сдержит свое обещание и завтра же утром заберет из банка ее деньги. Он поклялся, что непременно будет к открытию.

На второй этаж он, приехав, не поднимался, но что там увидит, знал. Он очень аккуратно расправил ночью покрывала и перины, но все равно знал, что под ними. Когда стемнело, стало понятно, что его час, который он так долго оттягивал, пробил: пора умереть. По его словам, он сразу же приступил к приготовлениям, но на самом деле это не так: он помедлил еще какое-то время. Только за полночь, а точнее, как показала экспертиза, в три часа утра, он полил содержимым канистр, купленных накануне и наполненных бензином на заправке «Континент», сначала чердак, потом детей, Флоранс и наконец лестницу. Немного погодя он разделся, облачился в пижаму. Для верности следовало бы заранее принять барбитураты, но он, очевидно, забыл о них или не помнил, куда спрятал, так как вместо этого взял пузырек нембутала, десять лет хранившийся в аптечном шкафчике. В свое время он собирался усыпить с его помощью умирающую собаку, но это не понадобилось. (Позже он все хотел выбросить пузырек, поскольку срок годности давно истек.) Он, видимо, подумал, что сойдет и это снотворное, и, когда мусорщики, совершавшие свой утренний объезд, увидели горящую крышу и уже колотили в дверь, принял десятка два капсул. Пробки вылетели, свет погас, комната наполнялась дымом. Он подсунул какую-то одежду под дверь, чтобы заткнуть щель, и хотел лечь рядом с Флоранс, которая, казалось, спала под атласным одеялом. Но он плохо видел, глаза щипало, их спальня еще не загорелась, а пожарная машина – он уверяет, что не слышал сирены, – уже прибыла. Дышать было уже нечем, он дотащился до окна и открыл его. Пожарные услышали, как хлопнул ставень, выдвинули лестницу и поспешили на помощь. Он потерял сознание.

~~~

Выйдя из комы, он сначала все отрицал. Человек, одетый в черное, выломал дверь, застрелил детей и поджег дом. Сам он был словно парализован, бессилен что-либо сделать, все это произошло у него на глазах. Когда ему предъявили обвинение в двойном убийстве в Клерво, он возмутился: «Нельзя убить отца и мать, это вторая заповедь Божья». Когда было доказано, что он не работает в ВОЗ, заявил, что числится научным консультантом в неком обществе под названием «Саут Араб Юнайтед» или что-то в этом роде, на набережной Берг в Женеве. Когда проверили и оказалось, что никакого «Саут Араб Юнайтед» на набережной Берг нет, он сдал эту позицию и тут же выдумал что-то еще. На протяжении семичасового допроса он отчаянно боролся, отрицая очевидное. Наконец то ли от усталости, то ли потому, что адвокат дал ему понять, что такая тактика защиты абсурдна и может повредить в дальнейшем, признался.

Его обследовали психиатры. Они были поражены складностью его рассказа и тем, как сильно он старался произвести благоприятное впечатление. Вероятно, он не совсем понимал, как это трудно – произвести благоприятное впечатление человеку, который только что уничтожил всю свою семью, а до этого восемнадцать лет обманывал и обирал близких. Вероятно также, что ему было нелегко выйти из образа, с которым он сжился за все эти годы: он по-прежнему, чтобы расположить к себе окружающих, пускал в ход любимые приемы доктора Романа: его спокойствие, уравновешенность и почти подобострастное стремление угодить собеседнику. Такое самообладание свидетельствовало о серьезном душевном расстройстве: у доктора Романа, будь он в нормальном состоянии, хватило бы ума понять, что в данных обстоятельствах в его пользу говорили бы скорее прострация, сбивчивая речь, вой смертельно раненного зверя, а не эта светская любезность. Он думал, что помогает себе, не сознавая, что ошеломляет психиатров внятным и связным изложением истории своего самозванства, произнося имена жены и детей ровным голосом, как подобает воспитанному вдовцу, ни в коем случае не желающему своей скорбью омрачать настроение окружающим, и проявляя некоторое беспокойство только по одному поводу: ему давали снотворное, и он с тревогой интересовался, не вызовет ли оно привыкания, – неуместное, по мнению психиатров, опасение.

Во время следующих бесед он рыдал и демонстрировал страдание, но психиатры не могли с уверенностью сказать, испытывает ли он его на самом деле. Специалистам было не по себе, словно им представили робота, не способного ничего чувствовать, но запрограммированного на анализ внешних возбудителей эмоций и идеально подгоняющего под них свои реакции. Программа «доктор Роман» была для него так привычна, что потребовалось время для разработки новой – «Роман-убийца» – и усвоения.

Люк испытал шок, когда через две недели после пожара, открыв почтовый ящик, узнал на конверте почерк ожившего мертвеца. Он вскрыл его дрожащими руками, пробежал письмо по диагонали и немедленно отослал следователю, не желая, чтобы оно оставалось в его доме. Это было безумное послание с жалобами на тяготевшие над ним чудовищные подозрения и просьбой найти хорошего адвоката. Несколькими днями раньше Люк готов был поверить, что истина кроется в этих неровных строчках, а не в многочисленных и неопровержимых уликах, собранных следствием. Но в газетах уже напечатали – после отпирательств – признания убийцы. Пока письмо шло, оно утратило смысл.

Вернувшись с похорон Флоранс и детей, Люк послал ему коротенькую записку, сообщив, что все прошло достойно и что они молились за них и за него. Вскоре он получил еще одно послание, в котором заключенный писал о встрече с капелланом, который помог ему «вновь обрести Истину». «Но действительность столь ужасна и невыносима, – писал он, – что, боюсь, я вновь укроюсь в вымышленном мире и Бог весть кем на сей раз стану. Страдание из-за утраты моих близких и друзей так велико, что мой рассудок будто под наркозом… Спасибо за ваши молитвы. Они помогут мне сохранить веру и пережить скорбь и безмерное отчаяние. Я целую вас! Я вас люблю!.. Если встретите друзей Флоранс или ее родных, попросите у них за меня прощения».

Люк, хоть в нем и шевельнулась жалость, решил, что искать убежища в набожности – это, пожалуй, чересчур легко. С другой стороны, кто знает? Будучи человеком верующим, он не мог судить. На письмо он не ответил, но дал его прочесть Жан-Ноэлю Кроле, брату Флоранс, которого знал ближе всех. Вдвоем они потом долго его обсуждали и находили, что там слишком много говорится о его собственных страданиях и почти ничего – о тех, кого он «сгубил». От последней же фразы Жан-Ноэль просто оторопел: «Как это? Он думает, так прощения просят? Вроде как сказать: передай от меня привет?»

Психиатры были вновь допущены к нему в начале лета и нашли, что он в отличной форме: ему вернули очки, без которых он очень мучился в первое время, и еще кое-какие личные вещи. Сам, без давления, он рассказал им, что собирался покончить с собой 1 мая, в годовщину объяснения с Флоранс, которую они ежегодно отмечали. Он раздобыл веревку и твердо решил, что уж на сей раз сведет счеты с жизнью. Но вот беда: чуть замешкавшись утром рокового дня, он успел услышать по радио о самоубийстве Пьера Берегового. Потрясенный совпадением, с чувством, что его опередили, он усмотрел в этом знак и истолковал его по-своему: отложил задуманное, а затем, после беседы с капелланом, которая, по его словам, раскрыла ему глаза (трудно представить себе обратное, священник вряд ли одобрил бы решение повеситься), торжественно отказался от своего намерения. С того дня он называл себя «приговоренным к жизни» и покорно нес свой крест во имя памяти родных. Все так же озабоченный, по мнению психиатров, тем, что думают о нем окружающие, он теперь проводил время в молитвах и медитации и изнурял себя долгим постом, готовясь к причастию. Похудев на 25 килограммов, он, как сам полагает, выбрался из лабиринта лжи и живет теперь в мире скорбном, но «истинном». «Истина сделает вас свободными», – сказал Христос. А он говорит: «Я никогда еще не был так свободен, и жизнь никогда не была так прекрасна. Я – убийца, это самое позорное клеймо, какое только можно носить в обществе, но для меня оно легче, чем предыдущие двадцать лет обмана». Итак, судя по всему, последняя попытка «сменить программу» удалась. Вместо уважаемого ученого миру был явлен не менее глянцевый образ великого преступника на пути мистического искупления.

Новый консилиум психиатров принял эстафету от предыдущих и поставил тот же диагноз: в тюрьме продолжается его нарциссический роман, что позволяет герою в очередной раз избежать глубокой депрессии, с которой он ухитрялся играть в прятки всю жизнь. В то же время он сознает, что всякая попытка понять, всякое усилие с его стороны воспринимается как любование собой в чужом обличье – это как игра краплеными картами. «Ему уже никогда не добиться, – сказано в заключении, – чтобы его лицо восприняли как истинное, и он сам боится, что так и не узнает, есть ли у него истинное лицо. Раньше окружающие верили всему, что он говорил, теперь не верят ничему, и он сам не знает, чему верить, поскольку его подлинное „я“ ему недоступно и он воссоздает его, пользуясь интерпретациями, предлагаемыми психиатрами, следователем, прессой. Поскольку мы не можем сказать, что в данный момент он пребывает в состоянии душевной муки, представляется трудным говорить о психотерапевтическом лечении, которого сам он не просит, довольствуясь беседами с попечительницей. Можно только пожелать, чтобы он, пусть даже ценой меланхолической депрессии, риск которой по-прежнему серьезен, ослабил механизмы защиты и пришел к большей амбивалентности и аутентичности».

После беседы с ним один из психиатров сказал своему коллеге: «Не будь он в тюрьме, уже выступал бы у Мирей Дюма!»

Люк Ладмираль получал еще письма – на Пасху, на дни рождения детей. Детям их не показывали. Люк, которому эти послания жгли руки, быстро их проглядывал и сразу прятал в медицинскую карту несуществующего пациента, стоявшую на самой верхней полке в его кабинете, – оттуда он и достал их для меня. Последнее было датировано концом декабря.

«…Мои мысли и молитвы свободно устремляются к вам, и они долетят до вас непременно, в этом мире или в ином. Несмотря на все, что встало между нами, и на твои „обиды навек“, я тебя понимаю и на твоем месте чувствовал бы то же самое: все то, что объединяло нас в прошлом, быть может, еще сблизит нас там, за гранью времени, где встречаются живые и мертвые. Пусть Рождество, которое для нас, христиан, является символом мира, спасенного Словом, воплотившимся в человека, воплотившимся в ребенка, принесет вам всем счастье. Я желаю вам тысячу радостей.

P.S. Быть может, я поступил бестактно, написав вам поздравления на дни рождения Софи и Жерома, но я, как и сегодня, молился, прежде чем взяться за перо: эти письма продиктовало сердце, и ко мне присоединились Флоранс, Каролина и Антуан».

«Спасибо за тысячу радостей, которые ты нам пожелал. Нам так много не надо», – заставил себя ответить Люк: все-таки было Рождество. На этом их переписка прекратилась.

Этот год и два следующих были временем скорби и подготовки к суду. Ладмирали жили, подобно людям, чудом уцелевшим при землетрясении, – они и шагу не могут ступить без опаски. Сколько им ни говори «земля твердая», они все равно знают, что это одна только видимость. Нет больше ничего твердого, ничего надежного. Потребовалось много времени, чтобы они снова смогли кому-то доверять. С детьми, как и со многими их одноклассниками, работал психолог – та самая женщина, что звонила, когда Флоранс была уже мертва, узнать, проведет ли она урок катехизиса. Софи мучило чувство вины: будь она там, возможно, ее присутствие остановило бы крестного. Ничего подобного, он убил бы и ее, думала про себя Сесиль и благодарила небо, что ее дочурка не осталась в тот вечер, как оставалась много-много раз, ночевать у Романов. Она могла вдруг разрыдаться, найдя в книге использованную в качестве закладки открытку от друзей. Уроки танцев, которые они так любили с Флоранс, стали ей невыносимы. Люку же не давала покоя перспектива выступления на суде. Его уже дважды вызывали для дачи показаний в Бурк-ан-Брес. Следователь поначалу отнесся к нему крайне холодно, но мало-помалу смягчился. Люк как мог втолковывал ему, что куда как легко выставить Романа монстром, а его друзей – до смешного наивными провинциальными буржуа теперь, когда известен финал истории, но раньше-то все было иначе. «Знаю, звучит глупо, но, понимаете, он был очень хороший человек. Это ничего не меняет в том, что он сделал, от этого даже еще страшнее, но он был хороший человек». Допросы длились долго, по восемь и даже по десять часов, но оба раза Люк уходил с мучительным чувством, что не сказал главного. Он стал просыпаться по ночам и записывал всплывавшие воспоминания: как они ездили с Жан-Клодом в Италию, когда им было по восемнадцать, как разговорились однажды на пикнике, как ему приснился сон, теперь, задним числом, казавшийся вещим… Старательно выстраивая для изложения под присягой по возможности полный и связный рассказ, он мало-помалу пересматривал заново всю свою жизнь в свете этой дружбы, которая рухнула в бездну и едва не увлекла за собой все, во что он верил.

Его показания восприняли плохо, и он от этого мучился. На скамьях для прессы кое-кто даже пожалел обвиняемого, которому достался в лучшие друзья этот самодовольный тип, втиснутый в рамки узколобой морали. Только потом я понял, что он зубрил свою речь, как перед устным экзаменом, и что это был самый важный экзамен в его жизни. Ее, свою жизнь, он оправдывал перед судом. Было отчего напрячься.

Теперь все позади. Человек, с которым я увиделся после суда, считает, что он и его семья «прошли сквозь огонь и выбрались невредимыми». Ничто не проходит бесследно, их поступь порой не так тверда, как прежде, но почву под ногами они обрели. Пока мы беседовали, пришла из школы Софи, и Люк продолжил, не понижая голоса, говорить о человеке, который был ее крестным. Двенадцатилетняя девочка внимательно и серьезно слушала нас. Она даже вставила свое слово, уточнила кое-какие детали, и мне подумалось, что вся семья одержала большую победу, если они теперь говорят обо всем свободно.

Люк в особо благостные дни молится за узника, но ни писать ему, ни навещать его не может. Это вопрос выживания. Сам он думает, что «выбрал ад на земле». Ему, христианину, нелегко с этим жить, но вера, говорит он, отступает перед таинством. Он смирился. Есть что-то, чего ему не понять.

Недавно его избрали председателем административного совета школы Сен-Венсан.

Серые пластиковые мешки по-прежнему снятся ему по ночам.

~~~

Женщину из публики, которая при второй его истерике – когда он рассказывал, как погибли дети, – кинулась к обвиняемому, повторяя его имя, зовут Мари-Франс. Будучи тюремной попечительницей, она начала встречаться с ним еще в Лионе, вскоре после того, как он вышел из комы, а когда его перевели в Бурк-ан-Брес, приезжала каждую неделю. Это она подарила ему «Зимний лагерь». На первый взгляд в ней нет ничего особенного: маленькая женщина в темно-синем платье, лет под шестьдесят. Но, если присмотреться, бросается в глаза какая-то особая энергия в сочетании с безмятежностью, отчего с ней мгновенно становится хорошо. К моему замыслу – написать историю Жан-Клода – она отнеслась с доверием, удивившим меня самого: я бы не сказал, что заслуживаю его.

На протяжении всего рассказа об убийствах она не переставая думала о других страшных для него часах – серии следственных экспериментов в декабре 1994-го. Мари-Франс боялась, что он их не переживет. Сам он, когда прибыли в Превесен, сначала не хотел выходить из полицейского фургона. Но в конце концов все же вошел в дом и даже поднялся на второй этаж. Переступая порог спальни, он думал, что сейчас должно произойти что-то сверхъестественное – может, ожидал, что молния испепелит его на месте? Он так и не смог совершить соответствующих его признаниям жестов. Один из жандармов лег на кровать, а другой, вооружившись скалкой, будто бы наносил ему удары из разных положений. От него требовалось давать указания, вносить коррективы, режиссировать. Я видел сделанные тогда фотографии – зрелище жуткое и вместе с тем немного комичное. Потом пришлось перейти в детскую, где на то, что осталось от кроваток, положили двух кукол, одетых в специально купленные пижамки, – чеки на них приобщены к делу. Следователь попросил его взять в руки карабин, но он не смог – хлопнулся в обморок. Тогда его роль опять поручили жандарму, а он просидел остаток дня в кресле внизу. Второй этаж сильно пострадал от пожара, а вот гостиная выглядела в точности как в то воскресное утро, когда он вернулся из Парижа, – даже детские рисунки и бумажные короны по-прежнему лежали на столе. Кассета, извлеченная из видеомагнитофона, была опечатана, пленка из автоответчика тоже. Через несколько дней следователь дал ему ее прослушать. Вот тут-то молния и ударила. Первая запись датировалась прошлым летом. Голос Флоранс, веселый и очень нежный, произнес: «Ку-ку, это мы, добрались хорошо, ждем тебя, будь осторожен на дороге, мы тебя любим». И голосок Антуана: «Я тебя целую, папочка, я тебя люблю, люблю, люблю, приезжай скорее!» Следователь, слушая это и глядя, как слушает он, прослезился. А у него с тех пор их голоса звучат в ушах постоянно. Он без конца повторял слова, терзавшие ему сердце и одновременно утешавшие. Они добрались хорошо. Они ждут меня. Они меня любят. Я должен быть осторожен на дороге, которая ведет меня к ним.

Я спросил Мари-Франс – она добилась разрешения видеться с ним между заседаниями суда, – известна ли ей та история, о которой говорил мне его адвокат: вроде как в первый день его осенило, и он вспомнил причину той неявки на экзамен, с которой и началась вся эта ложь.

– О да! Абад не велел ему говорить, потому что в деле этого не было, а он считает, не стоило сбивать с толку присяжных. По-моему, он не прав, они должны знать, это важно. В то утро, когда Жан-Клод уже вышел, чтобы идти на экзамен, в почтовом ящике он нашел письмо. От одной девушки, которая была влюблена в него, но он отверг ее, потому что любил Флоранс. Эта девушка писала ему, что, когда он получит это письмо, ее уже не будет в живых. Она покончила с собой. Именно поэтому, из-за ужасного чувства вины, он не пошел сдавать экзамен. Тогда все и началось.

Я опешил.

– Постойте. Вы действительно верите в эти сказки?

Мари-Франс удивленно уставилась на меня:

– С какой стати ему лгать?

– Не знаю. То есть нет, знаю. Потому что он всегда лжет. Лжет как дышит, просто не может иначе, я думаю, он хочет обмануть скорее себя, чем окружающих. Если эта история правда, должен быть хоть один свидетель, способный подтвердить, что какая-то девушка, которую он знал, в то время наложила на себя руки – пусть и не из любви к нему. Ему достаточно назвать ее имя.

– Он не хочет. Чтобы не причинять боли ее родным.

– Ну конечно. И кто был тот ученый, у которого он покупал лекарство от рака, тоже не хочет сказать. Знаете, я, в отличие от вас, думаю, что Абад был тысячу раз прав, когда велел ему держать эту историю при себе.

Мое недоверие покоробило Мари-Франс. Она сама была до такой степени не способна на ложь, что принимала эти россказни за чистую монету, ей и в голову не пришло усомниться в их правдивости.

Абад, вызвавший Мари-Франс как свидетеля защиты, очень рассчитывал, что она сгладит впечатление от показаний предыдущей свидетельницы, вызванной обвинением: он бы дорого дал, доверительно сообщил мне адвокат со вздохом, чтобы оказаться подальше отсюда, когда она будет давать показания.

Мадам Мило, маленькая блондинка не первой молодости, но кокетливая, была той самой учительницей, из-за романа которой с директором разразился скандал в школе Сен-Венсан. Она начала с рассказа о «нелегком времени», которое им обоим пришлось пережить, и о том, как поддержали их тогда Романы. Через несколько месяцев после трагедии бывший директор получил из бурк-ан-бресской тюрьмы письмо – крик о помощи. Он показал послание ей, и оно глубоко ее тронуло. Потом они расстались – он принял руководство школой на юге страны, а мадам Мило стала писать в тюрьму. Она была учительницей Антуана, гибель мальчика стала тяжелейшим потрясением для всех его одноклассников: они без конца об этом говорили, и уроки в подготовительном классе превратились в сеансы групповой терапии. Однажды она предложила детям всем вместе нарисовать красивую картинку для «человека, попавшего в беду», и, не сказав им, что этот самый человек, попавший в беду, – отец и убийца Антуана, послала ему рисунок от имени класса. Он ответил пылким письмом, и она зачитала его на уроке.

Абад вдруг уткнулся в свои бумаги, прокурор задумчиво покачал головой. Мадам Мило замялась и умолкла. Повисшую паузу прервала судья:

– Вы навещали Жан-Клода Романа в тюрьме, и между вами завязались любовные отношения.

– Это слишком сильно сказано…

– В показаниях охранников говорится о «страстных поцелуях» в комнате для свиданий.

– Это сильно сказано…

– К делу приобщены стихи, которые прислал вам Жан-Клод Роман:

 
«Я хотел написать тебе
сам не знаю что,
что-то доброе, славное,
что-то самое главное,
сам не знаю что,
нежное,
безмятежное,
сам не знаю что,
волнующее,
чарующее,
сам не знаю что,
приятное,
без слов понятное,
я скажу тебе просто:
люблю».
 

В наступившем вслед за этим потрясенном молчании (за всю мою жизнь я не испытывал более неловкого момента, и эту тягостную неловкость снова пережил сейчас, переписывая свои тогдашние заметки) свидетельница пролепетала, что для нее это пройденный этап, что теперь у нее другой спутник и она больше не навещает Жан-Клода Романа. Но оказалось, что пытке еще не конец: оказывается, что помимо стихов он присылал ей в письме отрывки из романа Камю «Падение», которые отражали, как он выразился, его собственные мысли. Прокурор начал читать:

«Если бы я мог, покончив с собой, увидеть, какие у них будут физиономии, тогда да, игра стоила бы свеч. <…> Ведь убедить их в своей правоте, в искренности, в мучительных своих страданиях можно только своей смертью. Пока ты жив, ты, так сказать, сомнительный случай, ты имеешь право лишь на скептическое к тебе отношение. Вот если бы имелась уверенность, что можно будет самому насладиться зрелищем собственной смерти, тогда стоило бы труда доказать им то, чему они не желали верить, и удивить их. А так, что же? Ты покончишь с собой, и тогда не все ли равно, верят тебе они или нет? Ты уже не существуешь, не видишь, кто изумлен, кто сокрушается (недолго, конечно), – словом, не сможешь присутствовать, как о том мечтает каждый, на собственных своих похоронах…»

Он переписал добрых восемь страниц, все в том же духе, и прокурор только что не облизывался от удовольствия, завершая чтение избранных отрывков пассажем, который он представил как жизненное кредо обвиняемого: «Главное – не верьте вашим друзьям, когда они будут просить вас говорить с ними вполне откровенно. Если вы окажетесь в таком положении, не задумывайтесь; обещайте быть правдивым и лгите без зазрения совести».

Обвиняемый вяло оправдывался:

– Это все касается моей прежней жизни… Теперь я знаю, что все не так, наоборот, только правда дает свободу…

Впечатление от всего этого, как и предвидел Абад, было ужасающее. Бедняжка Мари-Франс, приглашенная в качестве свидетеля следующей, не имела никаких шансов. Она начала с трогательного рассказа о своих первых с ним встречах в тюрьме. «Когда я пожимала ему руку, мне казалось, будто я сжимаю руку мертвеца, так она была холодна. Он думал только о смерти, никогда я не видела человека в такой печали… Всякий раз, уходя, я боялась, что следующего свидания не будет. А потом однажды, в мае девяносто третьего года, он сказал мне: „Мари-Франс, я приговариваю себя к жизни. Я решил нести этот крест ради родных Флоранс, ради моих друзей“. И после этих слов все изменилось». Да уж, после того, как она повторила эти его слова, ее показания утратили убедительность. Все думали о стишке, о немыслимой идиллии с бывшей учительницей Антуана: на этом фоне патетическая речь о «прощении, которого он не считает себя вправе ждать от людей, потому что сам себя простить не может», звучала просто смешно. Она же этого будто не понимала и напоследок представила Жан-Клода замечательным человеком, рассказав, что заключенные в тюрьме обретали в его присутствии мужество, заряжались от него радостью жизни и оптимизмом – луч солнца во тьме, да и только. Прокурор слушал свидетельницу защиты с улыбкой сытого кота, а Абад съежился так, что просто исчез в складках своей мантии.

Закончился предпоследний день суда, впереди были только речи обвинителя и защитника. Я ужинал с журналистами. Одна молодая женщина по имени Мартина Сервандони метала громы и молнии по поводу свидетельства Мари-Франс. Да она просто не от мира сего, и это даже не смешно – безответственно, почти преступно! Роман, продолжала она, негодяй худшего пошиба – бесхарактерный и сентиментальный, как его стишки. Но что поделаешь – смертная казнь отменена, он будет жить, проведет двадцать или тридцать лет в тюрьме, так что неизбежно встает вопрос о его психическом состоянии. Положительный сдвиг произойдет в одном случае – если он по-настоящему осознает, что совершил, перестанет разнюниваться, жалея себя, и впадет в настоящую, глубокую депрессию, которой всю жизнь ухитрялся избегать. Только так он имеет шанс когда-нибудь освободиться от теней лжи и посмотреть в лицо действительности. А худшее для него – войти с помощью святоши вроде Мари-Франс в новую удобную роль – великого грешника, искупающего вину молитвами. Из-за таких вот идиотов, к числу которых (она прямо так и сказала) относит она и меня, Мартина готова была ратовать за возвращение гильотины. «Он, небось, рад-радехонек, что ты пишешь о нем книгу, а? Он ведь только об этом всю жизнь и мечтал. Выходит, он хорошо сделал, что перестрелял всю свою семью – вот как мечты сбываются. Все о нем говорят, по телевизору его показывают, биографию пишут, глядишь, скоро канонизируют. Вот что называется „выйти в люди“. Блестящая карьера, ничего не скажешь. Браво!»

«Вам будут говорить о сострадании. Лично я свое приберегу для жертв», – такими словами началась обвинительная речь прокурора, длившаяся четыре часа. Обвиняемый предстал в ней настоящим демоном коварства, он якобы «принял двуличие, как принимают веру», и восемнадцать лет упивался своим обманом. Факты как таковые не вызывали на этом суде ни малейших сомнений, так что ставкой в поединке между обвинением и защитой оказалась истинность его суицидального намерения. Перечитав ровным, бесцветным голосом душераздирающий рассказ об убийстве детей, прокурор театрально всплеснул руками: «Подумать только! С ума можно сойти! Что должен был сделать немедленно преступный отец? Конечно, выпустить следующую пулю себе в голову! Но нет, он убирает оружие, идет покупать газеты – продавщица нашла его спокойным и любезным, – и даже сегодня он помнит, что не покупал „Экип“! Далее: убив своих родителей, он опять же не спешит последовать за ними в мир иной, все чего-то ждет, дает себе отсрочку за отсрочкой, уповая, вероятно, на одно из тех пресловутых чудес, что до сих пор всегда его спасали! Расставшись с Коринной, он возвращается домой и тянет почти сутки – надеясь на что? Что его подруга обратится в полицию? Что найдут мертвые тела в Клерво? Что жандармы придут за ним, прежде чем он сделает роковой шаг? Он решается наконец поджечь дом – в четыре утра, как раз в то время, когда мимо всегда проезжает мусоровоз. Он поджигает именно чердак, чтобы огонь увидели издали и сразу. Он дожидается приезда пожарных, чтобы проглотить горсть таблеток, срок действия которых истек десять лет назад. И наконец, на тот случай, если спасатели замешкаются, сочтя дом пустым, дает им знать о своем присутствии, открыв окно. Психиатры называют его поведение „ордалическим“, то есть он якобы положился на волю судьбы. Прекрасно. Смерть его не взяла. Выйдя из комы, вступил ли этот человек по доброй воле на тот мучительный путь искупления, о котором мы слышали здесь столько красивых слов? Ничуть не бывало. Он все отрицал, измыслив таинственного человека в черном, убившего у него на глазах его жену и детей!» Войдя в раж, прокурор не мог остановиться и на том основании, что у кровати обвиняемого был найден сборник детективных загадок на тему «запертой комнаты», предположил наличие дьявольского плана, тщательно продуманного, последовательно осуществленного и имеющего целью не только остаться в живых, но и доказать впоследствии свою невиновность. Абад с легкостью опроверг это предположение: слишком уж сатанински-ловким получался план по версии прокурора. Речь адвоката, по хлесткости не уступавшая обвинительной, строилась на следующем посыле: Роман обвиняется в убийствах и злоупотреблении доверием, но нельзя вменять ему в вину еще и то, что он не покончил с собой. С юридической точки зрения, придраться было не к чему, но с точки зрения человеческой ему вменяли в вину именно это.

Последнее слово на суде, перед тем как присяжные удалятся на совещание, предоставляется обвиняемому. Он явно приготовил текст заранее и произнес его ни разу не сбившись, только голос в нескольких местах срывался от волнения.

– Да, мой удел – молчание. Я понимаю, что каждое мое слово и даже сам факт, что я жив, только усугубляют чудовищность моих деяний. Я готов понести заслуженное наказание и думаю, у меня не будет другого случая обратиться к тем людям, что страдают по моей вине. Я знаю, мои слова звучат жалко, но я должен их произнести. Ваши страдания – со мной, днем и ночью. Я знаю, вы не простили меня, но ради памяти о Флоранс хочу попросить у вас прощения. Быть может, оно будет даровано мне хотя бы после смерти. Я хочу сказать маме Флоранс и ее братьям, что их папа умер от падения с лестницы. Я не прошу поверить мне, потому что у меня нет доказательств, но клянусь в этом памятью Флоранс и перед Богом, потому что знаю: если нет признания, нет и прощения. Я прошу прощения у всех вас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю