Текст книги "Чернее (СИ)"
Автор книги: Эмилия Галаган
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Я думаю: надо бы сказать "Я не целуюсь с женатыми", но говорю почему-то:
– Я не умею целоваться, – и вытираю губы тыльной стороной ладони.
– Ну хорошо, хорошо, не бойся! – Он снова пытается меня приобнять, но я его отталкиваю. – Послушай, я не сделаю тебе ничего, чего бы ты сама не захотела.
Он обиделся. Я вижу, он обиделся. Я смотрю на его профиль и вижу, что у него на ухе, прямо на самом верху, растет пучок волос. Мне это кажется ужасно милым. Мне хочется сказать: "У вас на ухе шерсть. Вы зверь. Зверёк. Зверюшка". Но я молчу, потому что уже понимаю: это неправильно.
– Знаете, что такое любовь по Лакану? – говорит он.
Я отрицательно мотаю головой, он что-то говорит – но тут звонит телефон.
Это Миша. Он готов выслушать наши требования. Он немного пьян, но все понимает.
Все в порядке. Мы сдадим эту книжку в срок. Я не хочу любить себя. Я хочу любить тебя и чтобы меня любил ты.
– Я тебя не обидел?
Мотаю головой.
– А я вас?
– Нет. Не хочешь на "ты"?
– Нет, не стоит.
Я смотрю на него и думаю, как холодно на улице.
Мерзкий, промозглый март. Закоченею, пока доеду домой.
Мы как-то несуразно прощаемся. Я снова не уловила про любовь по Лакану. И не смогла сказать ему, что он – море, зверь и бог. Мое самое большое, мохнатое, мягкое счастье. Мое тепло.
Из-за бури повалило несколько деревьев, одно из которых повредило линию электропередач. Мы сидели без света несколько суток, как-то даже привыкли, Катька приклеила в туалете к бачку толстую, с руку толщиной, свечку, а то мелкий Кирилл промазывал бы мимо унитаза. Заходя в туалет, где от открытого унитаза подымался едва заметный пар – мы же воровали батарейную воду, а это кипяток – я ловила себя на гордости: это самый странный туалет в мире – с романтическим освещением и ультрасовременным подогревом сидения.
Сидя на унитазе, я размышляла о том, что совершенно очевидно – я дура. Нет, ну бывает же так – сколько за мной пытались ухаживать, клеились там, на свидания приглашали, а я все не то, не то... Никого не хотела. Даже тех, которые чисто внешне были симпатичными. Про кого подружки говорили: "А он ничего!" А мне просто не хотелось, чтоб он рядом со мной садился. Вот когда напротив и в двух шагах – то ничего. А когда поближе – уже нет, не могу, убери руки, сейчас в глаз дам. А тут прямо... Прямо обнял – и все.
Почему я никого другого не хочу?
Черт, телефон!
Успела добежать, на ходу натягивая штаны.
– Люда? – Это Шеф. – Люда, вы видели авантитул?
– Да, а что?
– Люда, вы тра... сидели с этим макетом весь вечер, а у вас на авантитуле – перевод латинского!
– Черт!
– Люда, чтоб в последний раз! – Шеф вне себя.
– Хорошо.
– И пока потерпите, денег нет.
– Хорошо.
– Через пару недель будут.
– Ладно.
– Да не расстраивайтесь.
– Хорошо, не буду.
Я даже не знаю, что хуже: что я пропустила ошибку или что нет денег. Нет, хуже всего – что я безумно хочу женатого человека. Черт. Черт. Черт.
Иду на кухню, завариваю кофе, в такт чертыханию звеню ложкой.
Сосед Коля, всклокоченный спросонья, спрашивает:
– Можно у тебя кофе взять немножко?
– Бери, – говорю.
– Слушай, почему в игре я их побеждаю, а во сне – нет?
– Кого?
– Да этих... зомбей.
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. Бью их, бью... у меня жизни заканчиваются – а у них нет!
– Ты бы играл меньше. И не ходил бы босиком по полу, холодно же.
Коля налил кофе в чашку и потащился в свою комнату. Длинный, худющий. Конечно, зомби его победят.
– Может, тебе меньше играть?
Не слышит.
Мы много разговаривали по телефону, я решила, что это безопасно.
Мне нравилось с ним говорить. Он в основном возился с дочкой, поэтому временами отвлекался на:
– Ай, Оля, не суй папе карандаш в ухо!
А я тогда кричала:
– Нет, Оля, суй папе карандаш в глаз!
Или он:
– Оля, немедленно выходи из лужи!
А я:
– Оля, не слушай папу, бей ногой по воде что есть силы!
Оля меня, конечно, не слышала, но почему-то делала именно то, что я говорила. И заливалась смехом. Мне нравилось, как она смеется. Как все дети смеются. Как смеются счастливые.
С ним мы говорили о разном. Я рассказывала о своей жизни, он – о своей.
Однажды он меня поздравил с Благовещением, пожелал только добрых вестей. Не все знают про такой праздник. Я спросила:
– Вы ходите в церковь?
Он вздохнул:
– Да нет, не то чтобы... Жена вот ходит. Знаете, Люда, – мы по-прежнему были на "вы", – она у меня немного тянется к богу. Хотя не слишком вроде верует, она же все-таки преподаватель, кандидат математических наук, доцент. Но от безысходности и кандидат... Моя жена очень хотела дочку. Старший у нас сын, он уже взрослый, студент, мы сами, когда он родился, были студентами... Он был неожиданным ребенком... Но любимым... А потом почему-то жена все никак не могла забеременеть... Никак... Столько лет... А она так хотела дочку... Сына Олегом назвали, дочку она хотела назвать Ольгой... Даже в церковь ходить начала, свечки ставить, молиться... И видите – сработало! В сорок три года родила – и дочку! Прямо как хотела!
– А вы? Вы хотели?
– И я хотел, конечно.
– Здорово. Олечке повезло.
– Это нам повезло.
– Ей больше.
– Ну не знаю. – Он замолчал. – А как ваши родители?
Лучше б не спрашивал.
У меня хорошие отношения с мамой: я ей вру все время.
Мама живет, как может. Пытается верить в бога. Получается так себе.
В прошлый раз я приезжала к ней на Пасху, мы в церковь ходили, я мужественно всю всенощную отстояла – ради мамы же! Пришли домой, закрываем дверь в тамбуре, ну и громко у меня получилось – дверь железная.
– Тише! – прошипела мама. – Людей разбудишь! Это мы сегодня не спим – для нас Христос воскрес, а для некоторых он даже не рождался.
– Не думаю, чтоб основной посыл христианства именно в этом, – не удержалась я.
– Ты слишком много думаешь! – рыкнула она, и я поняла, что вся эта ночь и гудящие от усталости ноги – все это было без толку – я снова ее разозлила.
Впрочем, это были мелочи в сравнении с тем разговором, который случился тогда, давно... Я в тот день была особенно едкая. Тогда в кухне еще работало радио, может, это оно виновато – передавали новости, а в них всегда есть что-то эдакое, провоцирующее богоборчество.
И сказала:
– Ну вот за что бог так с этими людьми?
А мама:
– Ну ты же помнишь Писание. Они не были грешнее других. Но их смерть стала назиданием для прочих. Чтобы покаялись.
– Тогда это терроризм. Убивать случайных людей, чтобы запугать всех остальных и заставить жить по своим правилам.
– И этот человек семь лет ходил на воскресную школу! – Мама уже начала искажаться.
Я поняла, что наделала.
– Мам, мам, это я так сказала!
– Ты никогда не думаешь, что говоришь! А мне за тебя держать ответ на Страшном Суде! Мне! – Морщины, уголки глаз и губ – все на ее лице как-то заострилось. В ее душе всегда было полно битого стекла, на которое она порой наступала, и часто – из-за меня.
– Мама! – Мне было ужасно стыдно.
– Господа Бога... сравнивать с террористами! Да как мог твой поганый язык! – Она упала на колени и заломила руки. – Господи, господи, прости ей...
Я вышла из кухни. Сидела в зале, за стеной, но слышала, как она молится. И я молилась. Молилась всем богам и божкам вселенной, могущественным и хилым, чтобы ей полегчало, чтобы отпустило, чтобы прошло поскорее... И ругала себя и свой поганый язык.
Но поганый язык ведь до всех грехов хорош – и я научилась врать.
Теперь мама ничего дурного в адрес своей веры не слышала, в то время как я потеряла эту веру окончательно и бесповоротно (а ведь тогда, когда я дразнила ее – тогда еще верила, верила!). Вера ушла, как вода из ванны с плохо заткнутой пробкой. Ничего не изменилось – лишь лицемерить оказалось легче. Это кто верует, того тянет на правду. Вера и правда – они сестры. Ими служат. А я, видимо, отслужила свое.
– В чем ты сейчас ходишь – носишь плащ или пальто еще?
– Ношу плащ. Пальто отдала Таньке. Она сейчас немного бедствует. Зарплаты хватает на аренду и на еду. Еще отдала ей ботинки и большой свитер шерстяной. Она хочет подрабатывать, листовки на улице раздавать, а холодно...
– Ну ладно, отдала и отдала. В следующей жизни тебе Господь воздаст...
Пальто было старенькое, ботинки подтекали, свитер уродлив, как моя жизнь, за что тут воздавать? Но я молчу.
– Я тебе, хочешь, соберу посылочку...
– Нет. Я сама куплю. Я разъелась, с размером не угадаешь. Сфотографируюсь в новом и пришлю фото.
Как всегда – вместо бога стремится "воздавать" старая, больная женщина! Фигушки. Одолжу у кого-нибудь новые вещи, сфоткаюсь и отправлю ей.
– Слушай, помнишь, вашу библиотекаршу, маленькую? Умерла недавно.
– Да ты что! Как же так?! Ей же всего лет пятьдесят было...
– Сердце больное. Ну и обмен веществ был нарушен... Вот и умерла. Очень жалко, в библиотеке, правда, никаких мероприятий не проводили, чтобы детей трауром не расстраивать. Я просто случайно узнала. Шла мимо, думаю: зайду, поговорю с ней, вот мне коллега ее и рассказали. Оказывается, она замужем была последние года три. Где-то в Интернете познакомилась с мужчиной, тоже инвалидом, только по зрению. Очень он убивался на похоронах... Жалко ее, бедную. Так она тебя любила! Я всегда ей о тебе рассказывала. Правда, в последнее время что рассказывать-то было – успехов-то никаких...
– Ма-ам, ну не начинай, а...
– Ладно. Купи себе новую одежду. Только в магазин иди с кем-то понимающим, а то вечно возьмешь что-то, что на тебе как на корове седло. Даже несчастной калеке Господь мужа послал вон, а тебе – нет, а все почему? Одеваешься как пугало. Ну и еще потому, что плохо молишься, конечно. И в храм не ходишь.
– Хожу.
– А, знаю, как ты ходишь, сразу сбегаешь после "Отче наш"...
Ничего ты не знаешь, мама. Я вообще забыла, когда там в последний раз была.
– Купи себе шубку или дубленку, – вдруг завершает она. – Не мерзни.
И тут – мне больно, страшно больно, потому что она меня очень любит. А я ей вру. Это подло и низко. Но я продолжаю врать:
– Не мерзну. Не выдумывай.
Танька приехала в Питер через два года после меня. Развелась с мужем и переехала. Брак недолгий, меньше года. Как она сама говорила: так, от скуки замуж сгоняла. В нашем городе действительно скучно, так что я ее понимала.
Она не изменилась, такая же высокая трагическая фигура в черных джинсах и темной рубашке. Только стричься стала короче и интереснее – ей шла асимметрия.
Я была рада, что она теперь живет в одном городе со мной. Танька стала моим ухом. Ухом-одеялом, которое выслушивает и согревает. Мы вмести пили.
В тот вечер мы праздновали новоселье, Танька переехала на очередную съемную квартиру. Квартирка дешевая, мебели – раз и обчелся, но какой-то знакомый подсуетил ей старую кровать, которая у него в разобранном виде на лоджии сто лет простояла. Мы с Танькой пытались ее собрать.
– Короче, смотри... Вот этот болт должен войти вот в эту дырку, слышишь! – командовала Танька. – Давай, я двигаю планку, а ты целься болтом...
– Не лезет он туда!
– Как это не лезет?
– Выше подними! Нет, теперь ниже! Чуть-чуть левее...
– Выше-ниже... Черт, Людка, с тобой как с моим мужем в постели...
От смеха у меня так задрожали руки, что теперь попасть было нереально.
– Блин, ты сама виновата!
– Ну давай еще раз!
– Я... я... не могу! – я валялась на полу. – Все, все... как твой муж...
– Вставай давай!
Танька потащила меня к развалине, которой предстояло стать кроватью.
– Да мы что-то не то, по ходу, делаем... видишь, вот тут не совпадает...
– Чему тут совпадать: болт и дырка! Бей сильнее по нему – вот он и влезет!
Я взяла тапок (молотка в квартире не было) и что есть мочи принялась забивать болт. Забила.
Кровать была собрана. Стояла она, правда, какой-то раскорякой.
– М-да, – Танька обошла ее со всех сторон. – Слушай, а мы вроде перепутали боковины местами. Это левая, а то правая...
– Я со всей дури этот болт заколачивала, теперь уже мне никак не вытащить его...
– Да хрен с ним. – Танька взгромоздилась на кровать. – Сойдет и так... Ну, рассказывай, как там твой толстячок...
– Он нормально, что ему... Это я тоскую...
Я налила себе в кружку вина, больше ничего забивать не надо было, и можно было со спокойной совестью бухать до бесчувствия.
– Я бы на твоем месте, наверно, не стала бы так все бросать... Может, у жены его попробовала бы увести...
– Да ну...
– Жену жалко?
– Вообще плевать. Ей и так уже достался весь комплект: диссертация, муж, сын, дочка... Как говорится, одним все, другим ничего... можно и за справедливость побороться... Нет, я ей просто завидую. Если бы мы с ней честно могли биться за него – я бы ей морду расквасила... Молотила бы, пока она не сказала бы: твой, твой, забирай... Я если про кого и думала, то про дочку. Он-то, конечно, из семьи бы ни за что не ушел – да и не ко мне же в коммуналку без воды ему идти, на десять квадратов пространства...
– Которые его могучая фигура займет все...
– Ой-ой, как смешно! – Но я не удержалась от улыбки. – Да дело не в этом. Как можно встречаться с какой-то... мной, когда надо с дочкой рядом сидеть, когда она человечков рисует? Слушать, как она поет что-то на своем языке... щекотать ее, чтоб она смеялась, катать на велике... Ну там много всякого, короче... В общем, пока она маленькая, она должна быть счастливой... человек ведь не может быть всю жизнь счастлив, рано или поздно ветер дунет – полетел пух с одуванчика... всё, маленькая девочка, так смеяться, как раньше, ты уже не будешь... это всегда и со всеми случается, но я не хочу... не хочу иметь к этому какое-то отношение... лучше пусть наковальня на меня упадет.
– Где ты видела падающие наковальни? В мультиках?
– Да черт его знает. Когда жить не хочется, и не такое в голову приходит.
– Все, друже, пора нажираться.
– И я так думаю.
Я посмотрела на нее и зачем-то сказала:
– Мой батя был очень хороший. Когда-то давно.
Она кивнула.
– И дядя был хороший. И тетка. А сейчас все или скандалят...
– Ужас...
– Или не разговаривают... И, главное, вечно жалуются друг на друга... а мне слушай это все...
– Тоска...
И тут в ритм колес поезда я начала читать рэп:
– Ужас-ужас, тоска-тоска, ужас-тоска, тоска-ужас...
И Танька, хохоча, стучала зубами о край кружки.
С макетом проблемы, куда-то пропала буква "ё", мне пришлось задержаться – вернуть беглянку оказалось куда сложнее, чем я предполагала.
Разговор вышел странный, да и каким ему быть, когда у него то и дело звонил телефон. Он нервно поглядывал на него и всякий раз сбрасывал вызов.
– Жена? – как можно спокойнее спросила я.
– Какая там жена – из банка звонят, выплат по кредиту требуют, а у нас ведь зарплату задержали...
– Так вырубите телефон.
– Не могу: вдруг правда жена позвонит. Мало ли что...
Я вздохнула: и то верно.
– У дочки температура с утра была. Невысокая, но все-таки... если вдруг что, я хочу быть на связи... по дороге домой лекарств купить. А вы какая-то грустная сегодня...
– Не выспалась. Вчера вечером возвращалась из театра, пришлось ехать домой на последней электричке, приехала поздно, спать легла поздно, вот и... Да еще и холодно было ужасно, я оделась легко, замерзла, стоя на платформе...
– И как это ваш спутник допустил, чтоб вы возвращались домой поздним вечером?
– Я ходила одна.
– Людочка, – он ласково заглядывает мне в лицо, – ну почему вы всюду ходите одна?
– Мне и так хорошо.
– Правда? – Он меня обнимает. Мягко и сильно. Клюет меня в нос своим носом. И я его клюю в ответ.
– Правда-правда.
Снова звонит телефон.
Он разжимает объятия. Сбрасывает вызов.
– Сколько вам нужно? Я сегодня за одну халтуру получила деньги, могу занять...
– Людочка...
– Могу только пятнадцать тысяч...
– Не надо, ну что вы...
Но я уже вскочила, схватила сумочку, нашла кошелек, зашелестела купюрами:
– Вот, возьмите!
– Люда, я не могу...
– Вернете, когда сможете...
– Спасибо. – Он взял деньги и спрятал в карман. – Я верну. В мелочах я честен.
– А в крупном?
– В крупном я обманщик... – Он снова притянул меня к себе. – Спасибо, Людочка. – Он метил в губы, но я отвернулась, и поцелуй приземлился на щеку. Его рука скользнула по моей спине, как будто он хотел сыграть на мне, как на гитаре, и искал струны – и нашел, внутри зазвенело, наполнилось одним звуком, даже в голове прокатилось эхом: "Людочка, Людочка..."
Но решение было уже принято.
– Не надо. Ничего не будет. – Я выскользнула из его рук. – Это неправильно, непорядочно. Ваша жена дома возится с ребенком, а вы...
– Моя жена. – Он помрачнел как-то резко, сразу. – Моя жена, Люда, тоже, знаете ли... Не святая. Она ведь так хотела ребенка, что ей было все равно, от кого. Это воспитывать должен был я, а родить можно было и от кого-нибудь другого...
Снова зазвонил телефон, он нажал на отбой, даже не глядя.
– Я пойду домой, – сказала я. – У меня скоро электричка. Пришлите мне макет на почту. Дома высплюсь и решу, что делать. Поставлю точки над "ё".
– Я чем-то вас обидел?
– Нет. Все хорошо.
Я вышла из офиса и побрела по какому-то бескрайнему полю, по выжженной траве, под палящим солнцем, под белым небом, и только комариное гудение чиркало иногда по слуху – это проносились мимо машины... да, машины... я перешла дорогу и побрела к метро.
И вокруг, кажется, были люди, но для меня никого не было, потому что всюду была только она одна – эта мысль: "Он меня не любит. Не любит, не любил, не полюбит. Он любит ее – ту женщину. Любит ее. Потому что простил. И она ему все простит. Потому что любовь – это вот такая вещь. Такая вот хрень по Лакану. Непонятная для меня".
В тот день я пришла домой как-то рано, все семейство было в сборе, я хотела попить чаю, но в кухне, как-то прямо посреди прохода, стояла Катька.
Ни пройти, ни проехать.
Ирина Яковлевна сидела на табуретке в углу, курила. Это было странным, она вроде как бросила, а тут...
– Я сон видела, – сказала она. – Как будто Коля умер. И я его хороню. Сама могилу рою. Тяжело мне, земля тяжелая. Спину ломит. А потом еще утрамбовываю землю-то, ползаю по холмику. И плачу, плачу. А слезы вытереть не могу – понимаю, что руки-то в земле...
– Мам, ну не надо, не надо, а! Только сопли тут не разводи! – резко сказала Катька. – Что сделано, то сделано. Не хотел он ребенка. То есть перехотел, когда я сказала, что хочу, чтоб он, как девочка родится, ее в свою квартиру прописал, потому что в этой нас и так толпа прописана...
– А что случилось-то? – Это уже я.
– А тебе какое дело?! – рявкает Катька.
– Никакого, – пожимаю плечами.
– А-а-а-а! – По коридору, вопя, как сумасшедший, проносится Коля, смешно размахивая длинными тощими руками.
– Мама, мама, он боится куклы! – Мелкий Кирилл мчится за ним, размахивая большой фарфоровой куклой, ее спирально завитые кудряшки смешно подпрыгивают.
– Она страшная... реально страшная! – кричит Коля. – Я зашел в комнату, свет не успел включить, а там – она. Белая, как привидение...
– А чего ты ее не выкинула? – спросила Ирина Яковлевна с укором.
– Жалко. Дорогая.
Ирина Яковлевна вздохнула.
– Может, и правильно. Еще родишь. У меня вот четыре аборта было. И ничего. Но, может, те дети были бы получше вас. Это вас можно было и...
– Мама, ну хватит, а! – Катька снова отвернулась.
– Можно я... пройду... за кружкой, – начала я.
– Главное, мне, мам, обидно... Я, считай, из-за него, урода, дочку схоронила, а он... да мне и доктор сказал: не напрягаться. Я пришла, легла, реву, а он: "Иди ужин готовь! Чего разнюнилась! Горе у нее великое! А то я не знаю, что у тебя до меня хватало и мужиков, и абортов!" Это он мне говорит! А у меня до него... Ну тот... Ну, Егорша... А ты чего тут стоишь?
– Так... за кружкой...
Катька отошла в сторону.
– Бери давай. – И потом почему-то бросила: – Не будет Камиллы.
– Да я поняла, мне не десять лет.
– Да это и Кирилл понял, а ему семь. – Катька все-таки не могла меня не уесть.
Из комнаты раздался звук запускающегося компьютера.
– Коля, дашь поиграть? – заорал Кирилл. Куклу со светлыми волосами он тут же швырнул на пол в коридоре.
Ирина Яковлевна подняла ее.
– А лучше все-таки выкини. Нехорошо держать в доме вещи покойника.
– Ма-ама! Ну что ты опять!
Когда я уже подходила к своей двери, неожиданно услышала:
– У него день рождения через неделю. Что дарить-то? Деньги все на аборт ушли.
"О, Кириллу уже восемь!" – подумала я. Но ошибалась. Это был день рождения Катькиного мужа. Они отпраздновали его у нас. Испекли торт, зажгли свечи, пели песенки, смеялись. Даже меня звали. Но я не смогла.
Я никак не могла понять, куда девалась та боль, тот камень, которым Катька тогда задела меня, бросив через плечо... Вот она стоит посреди кухни, в коротких шортиках, рваной майке и в сланцах на босу ногу. Левая нога опирается только на носок, и подошва сланца чуть подрагивает в воздухе, как крыло бабочки. И иероглиф виднеется сквозь прореху в майке. И она сама – иероглиф, выдуманный каким-то наркошей, который тут же забыл, что хотел выразить своим творчеством.
Куклу посадили на полку в коридоре. По ночам я боюсь ходить в туалет. Чертов Коля был прав. Она реально жуткая.
Не будет Камиллы, ну и ладно. Дурацкое имя. Мила – мечта педофила.
Я хотела уволиться, но как-то не выдавалось возможности: постоянно висел какой-то проект. А уходить, не доведя дело до конца – это не мой метод.
А тут еще случился юбилей издательства. Мне не очень хотелось идти на пьянку, но выпить хотелось очень. Такой вот парадокс. В итоге я на пьянку пришла. И выпила. Может, и напилась бы, да не вышло – внезапно меня попросили сказать тост (разумеется, эту идею подкинул Миша, затаивший на меня зло, потому что я постоянно нахожу косяки в сверстанных им макетах). А я вообще речи говорить не люблю. Теряюсь. А тут – авторы вокруг, все умные, солидные.
– Предлагаю выпить, – начала я, – за... наших читателей... я их всех помню по ярмаркам... бабушки-дедушки... те, кто учится... ну то есть студенты... короче, за всех!
– Пьем за учащихся бабушек-дедушек! – бросил кто-то.
Народ смеялся, чокался, а я – я чуть ли не плакала, потому что вдруг подумала обо всех них – о наших читателях: о фрике, который носит пиджак шиворот-навыворот, так что подплечники торчат, как крылья, о бабулечке с двумя палочками, которая листает книги и чихает, потому что у нее аллергия на типографскую краску, о веселом монахе, который закупает книжки для монастырской библиотеки – он настолько меня не замечает и так жадно смотрит на книги, что становится понятно, что обет целомудрия дается ему легко, обо всех этих чудилах, которые рвутся спорить, доказывать, объяснять, как правильно писать книги...
Я спрятала в рукаве пару кусков колбасы, вышла из-за стола и прокралась к окну. Открыла его.
– Люда, вам душно?
Шеф прошел вслед за мной. Он огромный, почти два метра ростом, у него большие живот, плешь и глаза. А еще он очень сильно потеет, так что на его рубашке темнело несколько мокрых пятен.
Я проигнорировала его вопрос. Тихонько вытащила из рукава колбасу, положила в кошачью плошку.
– Это что?
– Жертвоприношение.
– Кому?
– Богу. Знаете такое божество Кса? Ходит тут. Маленькое такое. Мохнатое. Многоцветное. С одним глазом. И таким странным обрубком вместо хвоста. Я не сразу поняла, кто это. Думала: котенок. А потом время шло – а оно все такое же. И его не приманишь. Только прошмыгнет быстро. Еду хвать – и бежать.
– И зачем вы жертвуете ему колбасу, на которую я потратил деньги нашего издательства?
– А я желание загадала.
– Люда, сдается мне, божество, которому хулиганы выкололи глаз и отрубили кусок хвоста, не очень-то сильно по части исполнения желаний.
– Ну, божество, которое прибили к кресту гвоздями, тоже...
– Меня ваше богохульство не оскорбляет, мне все равно, в кого вы верите. – Шеф покачал головой. – Люда, но маленькие боги могут исполнить только маленькие желания.
– Ну, – сказала я. – От Кса я хоть чего-то могу дождаться. Как-то раз я сто рублей на тротуаре нашла. И еще один раз в маршрутке бесплатно проехала, зашла, сделала морду клином...
– Люда, – Шеф посмотрел на меня своими большими грустными глазами.
"Он, наверно, еврей", – подумала я.
– На этой работе вас ценят. Я не люблю говорить людям комплименты, но вы – хороший специалист.
– Да ладно... а "перевод латинского"?
– Люда, с финансами будет туго, но это временно.
– Это ничего. Я... я справлюсь...
И тут Миша, сидевший, как мне казалось, далеко от нас, вдруг поднял от тарелки, по которой пьяной вилкой все гонял маринованный грибок, осоловелый взгляд и брякнул:
– Шеф, а куда это вы Люду утащили? Не боитесь, что Влад взревнует?
Кое-кто из собравшихся засмеялся, кто-то сделал вид, что не услышал, в частности – сам Влад.
– Миш, ну ты что... – протянул кто-то.
– Да ладно, если в этой конторе есть женщина, то она непременно любовница Влада. Нет, тут еще когда-то подрабатывала уборщицей его теща, но это...
– Ну, бл... Миша! – резко сказал Шеф (он даже сейчас, разозленный, споткнулся о мат). – Ты перебрал!
– Я не... – начала я, говорить было трудно, как натягивать одежду на мокрое тело. – Я... не... любовница Влада. Не... не совсем.
За столом кто-то, кажется, из авторов-историков, спросил:
– А "Династии Китая" переиздаваться не будут?
Ответил Влад:
– Нет, у нас истекли права.
– Жаль.
– Настойка хорошая. Людок, я тебе плесну? – Миша привстал, слегка покачиваясь, с бутылкой в руках. – Не совсем... не совсем полную рюмочку...
Я кивнула.
– И мне, – сказал Шеф, – и мне плесни на донышко. – Он перевел взгляд на меня. – Люда, мы все считаем вас порядочной женщиной. Идите, выпейте настойки.
Я чувствовала себя Танькиной кроватью-каскорякой – казалось, даже в том, как я сейчас стою у окна, есть что-то нелепое.
– Идите, идите... И, – сказал он совсем тихо, – помните: то, что вам там говорит Влад, – это не правда. А то, что сказал Слава... правда. То есть не совсем. Тут работала не теща Влада, а его тетка. Пойдемте.
И я пошла. И потом мне было ужасно больно – не из-за того, что все теперь знали, а может, и посмеивались над моей глупостью, не из-за Влада, то есть из-за него тоже было, но несильно, потому что было уже все равно – он не любил меня, не любил и какая разница, скольких он не любил еще? Да и кого любил – тоже без разницы.
Мне было ужасно больно – потому что это был конец самой большой нежности в моей жизни.
Через три месяца он вернул часть денег. Еще через два – еще часть.
Оставшегося я уже не слишком ждала – по моим меркам, это было честной платой за опыт. Хотя я так и не знаю, что там сказал Лакан про любовь, но у меня внутри все равно больше нет любви, у меня внутри больше ничего нет и только чисто вымытый пол слегка отдает хлоркой.
Вот она я – стою посреди улицы, и снежники, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и кружатся, и танцуют, и волю свою являют, и отдаются ветру, и шепчут, шепчут всякое.
А я стою посреди улицы и вспоминаю.
Вспоминаю нашу квартиру, где низкие потолки, где так мало места, все заставлено старой мебелью, и я всегда ушибаюсь об углы, и никакого простора, никакого движения, только и можно, что смотреть в окно и думать о том, каково там. Вечером горит наш фонарь, единственный на всю улицу, и высокие тени деревьев, тонкие, гибкие, раскачиваются на соседней стене. Горят чужие окна, внимательные, как любопытные глаза, подглядывающие за соседями в щели забора. А вечер разворачивается, разворачивается, открывая свою черную сердцевину – ночь.
Бабушка смотрит телевизор, сидит, такая большая и тяжелая, на своей маленькой неуклюжей табуреточке. А телевизор рассказывает своё, а я лежу на кровати, подтянув одеяло к самому носу, я дышу под одеяло для большего тепла. Я жду, пока закончится кино и бабушка придет ко мне, ляжет рядом, диван тяжело заскрипит, я прижмусь к ней и станет еще теплее. И я совсем заползу под одеяло, в темноту и духоту, и прижмусь к ней крепко-крепко. Она спит и не знает, не понимает, а я-то знаю, знаю, что страшные высокие тени, что колышутся по стене соседнего дома, просто ждали полной темноты, чтобы уйти незамеченными, соскользнуть с мест, нырнуть в открытые форточки, зашарить по стенам. Они ищут меня, ищут. Меня. Конечно, меня. Ведь я – самая замечательная маленькая девочка на свете, и они это знают, знают, что пока я маленькая, надо меня схватить и унести. Но так у них ничего не выйдет, потому что они меня не найдут. Увидят большую гору, вздымающуюся под одеялом, подумают: какой большой толстяк тут спит! И пойдут дальше, не догадаются, конечно, что тут, под боком у бабушки, притаилась я. Мне не страшно, то есть если и страшно, то только чуть-чуть. Пусть попробуют оторвать меня от бабушки! Как же! Я напрягаю слух. Тикают нервные часы (у них странное неравномерное тиканье тикки-так-тикки-так!), за стенкой у соседей слышен телевизор, а бабушка тихонечко похрапывает во сне, и совсем рядом со мной стучит ее большое сердце.
Больше нет ничего этого.
Даже те деревья давно спилили, умерли тени. И нет низких потолков, маленькой табуреточки, старого телевизора, нервных часов тикки-так, и нет большого сердца, стучавшего совсем рядом. И то, что казалось таким прочным, таким плотным, таким тяжелым, исчезло навсегда, и в ладонях моих пустота.
И вот она я – стою посреди улицы, и снежинки, и лепестки, и люди мечутся вокруг меня, опускаются на землю и взмывают вверх, и я стою наедине с ветром, потому что он, не имеющий тела, оказался прочней всего. И он смеется, и говорит: "А помнишь, как ты от меня пряталась?" И верно, смешно. И я большая девочка, весь мир – мой. Нет никаких стен, в любую сторону открывается свобода. Разве это не то, что тебе нужно? Хочешь – волю свою яви, хочешь – отдайся течению. Никто не остановит, не сдержит. Некого бояться – никто не ищет тебя, потому что ты никому не нужна.
Ты уже сделала то, что сделала. Обменяла живое сердце на кусок льда. И что там еще – новенькие коньки? Весь мир в придачу?
На кой черт? Ты же не умеешь кататься на коньках! Едва стоишь, уже коленки сбиты до крови – что ты наделала? Куда тебе ехать?
А горячее твое тело сжимает кусок льда в груди, сжимает так, что адски больно всему твоему живому телу – глупая, разве ты не знаешь, что изо льда надо состоять целиком – чтобы выжить? Разве не леденели до боли твои ладошки, когда ты лепила снежки без варежек – когда-то тогда, в детстве? Леденели, но никогда не становились льдом...
И вот ты стоишь посреди улицы – и весь мир твой. Почему же ты его ненавидишь?
Ничье сердце не бьется ради тебя. Даже в твоей собственной груди кусок льда. Тает. Пусть тает. Вытекает. Когда-нибудь останется лишь пустота. И будет уже не больно. И не холодно. Будет лишь тьма.
Когда растает лед, ты уйдешь в ту пустоту, что у тебя внутри.
Тьма заполняет мир вокруг, тьма клубится в низинах, поднимается снизу вверх, к небу, заволакивая солнце.