Текст книги "Лурд"
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
V
Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в Гостинице явлений, Пьер решил зайти перед сном ненадолго в Больницу богоматери всех скорбящих. Он очень беспокоился за Мари, которую оставил в полном отчаянии, – она замкнулась в себе и угрюмо молчала. А когда он вызвал из палаты святой Онорины г-жу де Жонкьер, его беспокойство еще более усилилось, так как она сообщила плохие вести. Начальница сказала ему, что Мари все время молчит, никому не отвечает на вопросы и даже отказалась от еды. Г-жа де Жонкьер попросила Пьера зайти в палату. Вход в женские палаты ночью мужчинам запрещен, но священник – не мужчина.
– Вас она любит и только вас послушается. Прошу вас, зайдите и посидите у ее постели, пока не придет аббат Жюден. Он должен быть здесь около часу ночи, чтобы причастить тяжелобольных, которые не могут двигаться и начинают есть с самого раннего утра. Вы ему поможете.
Пьер вошел следом за г-жой де Жонкьер, и она посадила его у постели Мари.
– Дорогое дитя, я привела к вам кое-кого, кто вас очень любит… Поговорите с ним и будьте умницей.
Но больная, узнав Пьера, страдальчески посмотрела на него; лицо ее было мрачно и выражало решительный протест.
– Хотите, он почитает вам вслух что-нибудь хорошее, как в вагоне?.. Нет? Это вас не развлечет? У вас не лежит к этому сердце?.. Ну, хорошо, потом видно будет… Оставляю вас с ним. Я убеждена, что через минуту вам станет легче.
Тщетно Пьер говорил с ней, нашептывая все ласковое и нежное, что подсказывала ему любовь, тщетно умолял не впадать в отчаяние. Если святая дева не исцелила ее в первый день, значит, она приберегла для нее какое-нибудь ослепительное чудо. Но Мари отвернулась, вперив раздраженный взгляд в пустоту, она, казалось, не слушала его; губы ее сложились в горькую, сердитую гримасу. Пьер замолчал и оглядел палату.
Зрелище было ужасное. Никогда еще к сердцу его не подступало столько горечи и жалости. Обед давно кончился, но возле некоторых больных еще стояли тарелки с недоеденной пищей; одни продолжали есть до рассвета, другие стонали, третьи просили повернуть их или оказать им другие услуги. С наступлением ночи почти все больные стали бредить. Мало кто спал спокойно; некоторых раздели и накрыли одеялами, но большинство лежало в одежде: им было так трудно раздеваться, что в течение пяти дней паломничества они даже не меняли белья. Полутемная палата была забита до отказа: вдоль стен стояли кровати, всю середину комнаты занимали тюфяки, положенные прямо на пол; кругом громоздились ворохи тряпья, старые корзины, ящики, чемоданы. Некуда было ступить. Два чадящих фонаря едва освещали этот лагерь умирающих, воздух стоял ужасный, несмотря на приоткрытые окна, откуда входила тяжелая жара душной августовской ночи. Какие-то тени проплывали по комнате, бессвязные крики бредивших во сне, полном кошмаров, населяли этот ад, эту трепетную ночь, исполненную страданий.
Несмотря на темноту, Пьер узнал Раймонду: кончив работу, она заглянула к матери, прежде чем отправиться спать в мансарду, предназначенную для сестер. Г-жа де Жонкьер, вкладывавшая всю душу в свои обязанности начальницы палаты, три ночи не смыкала глаз. Для нее в палате стояло кресло, где она могла бы отдохнуть, но она не садилась ни на минуту, ее все время кто-нибудь теребил. Правда, у нее была достойная помощница в лице г-жи Дезаньо, – молодая женщина проявляла столько восторженного усердия, что сестра Гиацинта, улыбаясь, спросила ее: «Почему вы не пострижетесь в монахини?» На что та, слегка растерявшись, ответила: «Я не могу, я замужем и обожаю мужа!» Г-жа Вольмар не появлялась. Говорили, будто она лежит с сильнейшей мигренью, и г-жа Дезаньо заметила, что не к чему приезжать ухаживать за больными, раз у тебя слабое здоровье. Правда, у нее самой отнимались руки и ноги, хотя она и виду не показывала, что устала, и отзывалась на малейший стон, всегда готовая оказать помощь. В своей квартире в Париже она не передвинула бы с места лампы и позвала бы лакея, а здесь бегала с горшками и мисками, выливала тазы, приподнимала больных, в то время как г-жа де Жонкьер подкладывала им под спину подушки. Но когда пробило одиннадцать часов, ее сразило. Присев по неосторожности на минуту в кресло, она тотчас крепко заснула; ее хорошенькая головка с чудесными растрепанными белокурыми волосами склонилась к плечу, и ни стоны, ни зовы – ничто не могло ее разбудить.
Г-жа де Жонкьер неслышно подошла к Пьеру.
– У меня была мысль послать за господином Ферраном, вы знаете, за врачом, который приехал с нами: он дал бы мадмуазель что-нибудь успокоительное. Но он занят внизу, в семейной палате, хлопочет подле брата Изидора. А кроме того, мы здесь не лечим, мы только передаем наших дорогих больных в руки святой девы.
Подошла сестра Гиацинта, остававшаяся на ночь с начальницей.
– Я была в семейной палате, относила апельсины господину Сабатье и видела доктора Феррана; он привел в чувство брата Изидора… Если хотите, я спущусь за ним. Но Пьер воспротивился.
– Нет, нет, Мари будет умницей, сейчас я ей почитаю увлекательную книжку, и она уснет.
Мари по-прежнему упорно молчала. Один из двух фонарей, освещавших палату, висел неподалеку на стене, и Пьер ясно видел ее худое, точно застывшее лицо. Направо, на соседней кровати, он заметил Элизу Руке; она крепко спала, сняв платок, ее чудовищная язва стала заметно бледнее. А налево лежала г-жа Ветю, обессиленная, обреченная; ее непрерывно сотрясала дрожь, мешая уснуть. Пьер сказал больной несколько ласковых слов. Она поблагодарила и слабым голосом прошептала:
– Сегодня было несколько исцелений, я очень рада.
Гривотта, лежавшая на тюфяке в ногах ее кровати, то и дело приподнималась и в лихорадочном возбуждении повторяла:
– Я исцелилась… я исцелилась…
Она рассказывала, что съела полцыпленка, а ведь до сих пор месяцами не могла ничего есть. Потом около двух часов она шла за процессией с факелами и, без сомнения, протанцевала бы всю ночь, если бы святая дева давала бал.
– Я исцелилась… да, совсем, совсем исцелилась.
Тогда г-жа Ветю с детски ясной улыбкой, в порыве полного самоотречения, произнесла:
– Святая дева была права, исцелив эту девушку, ведь она так бедна. Ее исцеление доставляет мне больше удовольствия, чем если бы исцелилась я сама: у меня есть маленькая часовая мастерская, я могу подождать… Каждому свой черед, каждому свой черед…
Почти все больные проявляли подобную любовь к ближнему и были счастливы, когда кто-нибудь исцелялся. В них редко говорила зависть, они заражались друг от друга надеждой и верили, что на другой день святая дева, если захочет, исцелит и их. Не следовало ее сердить, проявляя нетерпение, ибо у нее, несомненно, был свой расчет, она знала, почему начинала с этой, а не с той. Поэтому самые тяжелые больные не теряли надежды и молились за своих соседей – братьев по страданию. Каждое новое чудо являлось залогом следующего, вера их непоколебимо росла. Рассказывали про парализованную работницу с фермы, которая, проявив необыкновенную силу воли, дошла пешком до Грота; позже, в больнице, она попросила снова свести ее вниз, желая вновь припасть к стопам лурдской богоматери, но на полпути покачнулась и, мертвенно побледнев, задыхаясь, остановилась, не в силах идти дальше; когда ее принесли на носилках, она была мертва – умерла исцеленной, по словам соседок по палате. Каждой свой черед, святая дева не забывала ни одной из своих любимых дщерей, если только не желала тотчас же даровать райское блаженство какой-нибудь избраннице.
Когда Пьер нагнулся, чтобы начать чтение, Мари вдруг разразилась рыданиями. Уронив голову на плечо аббата, она низким, страшным голосом изливала свой гнев в темную муть ужасной палаты. Она внезапно утратила веру, мужество, в ней заговорил протест страждущего существа, которое устало ждать и дошло до богохульства. Случалось это редко.
– Нет, нет, она злая, несправедливая. Я была так уверена, что она услышит меня сегодня, я столько молилась ей! А теперь первый день прошел, и я больше никогда не поправлюсь. Вчера была суббота, я была убеждена, что она исцелит меня именно в субботу. Ах, Пьер, я не хотела говорить, заставьте меня молчать, потому что у меня слишком тяжело на сердце и я могу сказать лишнее.
Пьер быстро, по-братски, привлек ее голову к себе, стараясь заглушить мятежный крик.
– Молчите, Мари! Не надо, чтобы вас слышали… Ведь вы такая набожная! Неужели вы хотите возмутить все сердца?
Но она не могла молчать, несмотря на все свое старание.
– Я задохнусь, я должна говорить… Я ее больше не люблю, я ей не верю. Все, что здесь рассказывают, – ложь: ничего нет, ее и не существует, раз она не слышит, когда ее призывают со слезами… Если бы вы знали, что я ей говорила!.. Кончено, Пьер, я хочу сию же минуту уехать. Уведите меня, унесите меня, пусть я умру на улице, где хоть прохожие сжалятся над моими страданиями.
Ослабев, она упала на кровать и как-то по-детски залепетала:
– Да и никто меня не любит, даже отца не было со мной. И вы меня покинули, мой бедный друг. Когда кто-то другой повез меня к бассейну, я почувствовала такой холод в сердце! Да, тот самый холод сомнения, который я так часто ощущала в Париже… И, понятно, раз я сомневалась, она меня не исцелила. Значит, я плохо молилась, я недостаточно чиста…
Она больше не богохульствовала. Она находила оправдание небесам. Но лицо ее было мрачно, на нем отразилась борьба с высшей силой, которую она так обожала и так молила и которая не повиновалась ей. Когда временами у спящих больных просыпалась злоба, возмущение, безнадежность, когда слышались рыдания и даже брань, дамы-попечительницы и сестры, растерявшись, спешили задернуть занавески. Милосердие божие покидало больных, надо было ждать, когда оно вернется; через несколько часов все умиротворялось и замирало, водворялась тягостная тишина.
– Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, – повторял Пьер, видя, что Мари от отчаяния переходит к пароксизму сомнений в самой себе, к боязни, что она недостойна исцеления.
Снова подошла сестра Гиацинта.
– Вы не сможете причащаться в таком состоянии, дитя мое. Зачем вы отказываетесь, раз мы разрешили господину аббату почитать вам вслух!
Мари устало кивнула головой в знак согласия, и Пьер поспешно вынул из чемодана, стоявшего в ногах кровати, книжечку в голубом переплете с наивным повествованием о Бернадетте. Но как и ночью в вагоне, он не придерживался краткого текста, а сочинял сам; как аналитик и резонер, он не мог пойти против истины и, переделывая рассказ по-своему, придавал правдоподобность легенде, которая творила нескончаемые чудеса, помогая выздоровлению больных. Вскоре со всех соседних матрацев стали приподниматься больные, жаждавшие узнать продолжение истории; страстное ожидание причастия все равно не давало им спать.
Пьер рассказывал, сидя под фонарем, лившим слабый свет; постепенно он повышал голос, чтобы все в палате слышали его:
– «После первых же чудес начались преследования. Бернадетту считали лгуньей и сумасшедшей, угрожали ей тюрьмой. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, и тарбский епископ Лоране вместе с клиром держались в стороне и осторожно выжидали, а гражданские власти – префект, прокурор, мэр, полицейский комиссар – с достойным сожаления усердием выступали против религии…»
В то время как Пьер говорил, перед ним с неодолимой силой возникала подлинная история Бернадетты. Он немного вернулся назад и представил себе, как страдала Бернадетта во время первых своих видений – чистосердечная, прелестная в своем неведении и полная веры. Она была ясновидящей, святой; пока длилось восторженное состояние девочки, она вся преображалась, озаренная какой-то неземной красотой: чистый лоб ее сиял, лицо расцветало, глаза светились любовью, полуоткрытые губы что-то шептали. Все ее существо было исполнено величия, она медленно творила широкое крестное знамение, которое, казалось, заполняло горизонт. В соседних долинах, деревнях, городах только и разговору было, что о Бернадетте; хотя святая дева еще не назвала себя, про видение говорили: «Это она, это святая дева». В первый же базарный день в Лурде стало так людно, что шагу нельзя было ступить. Все хотели увидеть благословенное дитя, избранницу царицы ангелов, столь хорошевшую, когда ее восторженному взору открывалось небо. С каждым утром толпа на берегу Гава возрастала, тысячи людей теснились там, чтобы не пропустить зрелище. Как только появлялась Бернадетта, проносился шепот: «Это святая, святая, святая!» К ней бросались, целовали ее одежду. Она была мессией, тем вечным мессией, которого неизменно из поколения в поколение ждут народы. И каждый раз повторялось одно и то же: пастушке являлось видение, голос призывал людей к покаянию, начинал бить источник и свершались чудеса, изумлявшие громадные, восторженные толпы.
Ах! Как по-весеннему расцвела надежда – утешение для бедных сердец, истерзанных нищетой и болезнями, – когда начались первые лурдские чудеса! Прозревший старик Бурьетт, воскресший в ледяной воде маленький Буор, глухие, начинавшие слышать, хромые, начинавшие ходить, и столько других – Блез Момюс, Бернад Суби, Огюст Борд, Блезетт Супен, Бенуат Казо, исцеленные от страшных болезней; они становились предметом бесконечных разговоров, возбуждали надежду в тех, кто страдал нравственно или физически. В четверг, четвертого марта, в последний день, когда святая дева пятнадцатый раз являлась Бернадетте, у Грота собралось более двадцати тысяч человек, все жители окрестных селений спустились сюда с гор. И эта огромная толпа находила то, чего алкала, божественную пищу, пир чудес, достаточное количество невозможного, чтобы удовлетворить веру в высшую силу, которая нисходит с небес, вмешивается в жалкие дела бедняков, дабы восстановить справедливость и содеять добро.
Слышался глас небесного милосердия, простиралась невидимая и спасительная рука, залечивающая извечную рану человечества. Ах! С какой несокрушимой энергией обездоленные возрождали мечту, которую питало каждое поколение, как только обстоятельства подготовляли для этого благоприятную почву! Быть может, веками не бывало такого стечения фактов, которые могли бы разжечь мистический огонь веры так, как это случилось в Лурде.
Возникал новый культ, и тотчас же начались преследования, так как религии создаются в муках и мятежах. Как некогда в Иерусалиме, лишь только разнесся слух о чудесах, расцветающих под стопами спасителя, так и тут зашевелились гражданские власти – прокурор, мировой судья, мэр, а особенно тарбский префект. Последний был человеком очень почтенным, искренним католиком, соблюдал обряды, но при этом обладал здравым смыслом администратора, был страстным защитником порядка, ярым противником фанатизма, который порождает смуты и религиозные извращения. В Лурде под его начальством служил полицейский комиссар, обладавший законным желанием доказать свою ловкость и прозорливость. Началась борьба; в первое воскресенье поста, как только Бернадетте явилось видение, комиссар вызвал девочку на допрос. Тщетно пытался он воздействовать на нее сначала лаской, затем суровостью, наконец, угрозами: девочка все время отвечала одно и то же. История, которую она рассказывала, понемногу прибавляя к ней всевозможные подробности, постепенно устоялась в ее детском мозгу. И это не было сознательной ложью: ее истерическую натуру преследовало болезненное видение, воля ее была подавлена, и она не могла избавиться от галлюцинаций. Ах, несчастная, милая девочка, такая ласковая, не приспособленная к жизни, измученная неотвязной мыслью, от которой, возможно, она бы и отделалась, но только сменив среду, где она жила, – если бы попала на простор и поселилась в каком-нибудь светлом краю, окруженная людской любовью! Но она была избранницей, она видела святую деву, и ей предстояло страдать всю жизнь и умереть.
Пьер, хорошо знавший жизнь Бернадетты, питавший к ее памяти братскую жалость, преклонявшийся перед этой девушкой, простой духом, искренней и пленительной, в терзаниях исповедовавшей свою веру, разволновался: голос его задрожал, глаза увлажнились. До сих пор Мари лежала неподвижно; лицо ее горело от (возмущения, но тут она с жалостью развела руками.
– Бедняжка, – прошептала она, – одна против всех этих чиновников, такая невинная, гордая и убежденная!
Со всех кроватей на рассказчика глядели сочувственные, страдальческие лица. Эта страшная, зловонная палата, исполненная ночной скорби, заставленная жалкими койками, с призрачными тенями усталых санитарок и монахинь, казалось, осветилась ярким лучом небесного милосердия. Бедная, бедная Бернадетта! Всех возмущали преследования, которым она подвергалась за то, что отстаивала достоверность своих видений.
Пьер стал рассказывать о том, что претерпела Бернадетта. После допроса полицейского комиссара ей пришлось предстать перед судом. Вся судебная палата яростно стремилась добиться, чтобы она отказалась от своих утверждений, будто ей являлись видения. Но упорство, с каким она отстаивала свою мечту, было сильнее доводов всех гражданских властей, вместе взятых. Два врача, привлеченные префектом для освидетельствования Бернадетты, честно констатировали, как это сделал бы любой врач, что девочка страдала нервным расстройством на почве астмы, и это, при известных обстоятельствах, могло вызвать галлюцинации. Тогда ее чуть не поместили в тарбскую больницу. Однако упрятать туда девочку не решились, опасаясь народного гнева. Один епископ специально приехал, чтобы преклонить перед ней колена. Несколько дам готовы были оплатить золотом малейшую ее милость. Толпы верующих стекались поглядеть на нее, утомляя ее своими посещениями. Она укрылась в монастыре, у сестер Невера, которые обслуживали городскую больницу; там она приняла первое причастие и с трудом выучилась читать и писать. Так как святая дева сделала ее своей избранницей на благо других людей, но не исцелила от хронического удушья, Бернадетту благоразумно решили отвезти полечиться водами в Котере, на курорт, находившийся поблизости; но поездка не принесла ей никакого облегчения. Как только она вернулась в Лурд, снова начались муки: допросы, поклонение толпы; это приводило ее в ужас, и она стала бояться людей. Кончилось ее счастливое детство, ей не суждено было стать девушкой, мечтающей о муже, молодой женщиной, целующей толстощеких детей. Она видела святую деву, была избранницей и мученицей. По словам верующих, святая дева доверила ей три тайны, вооружила ее тройным оружием, чтобы поддержать в предстоящих испытаниях.
Духовенство долго воздерживалось от вмешательства, исполненное сомнений и беспокойства. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, был человеком крутым, но и бесконечно добрым, прямым и энергичным, если знал, что идет по верному пути. Когда Бернадетта пришла к нему в первый раз, он принял девочку, выросшую в Бартресе и еще ни разу не побывавшую на уроках катехизиса, почти так же сурово, как полицейский комиссар: он не поверил ей, рекомендовал с некоторой иронией попросить святую деву, чтобы сначала она заставила расцвести шиповник, росший у ее ног, чего, впрочем, дева не сделала. Позднее, как добрый пастырь, стерегущий свое стадо, он оказал девочке покровительство; это произошло, когда преследования начались с новой силой и хилую девочку с простодушными светлыми глазами, скромно, но упорно стоявшую на своем, хотели засадить в тюрьму. К тому же зачем было отрицать чудо? Сперва он просто сомневался, как осторожный священник, не очень склонный вмешивать религию в подозрительную авантюру. Но ведь священные книги изобилуют чудесами, и вся религия основана на таинствах. Поэтому для священника не было ничего удивительного в том, что святая дева поручила набожной девочке передать ему, чтобы он построил храм, куда будут приходить процессии верующих. Он полюбил Бернадетту за исходившее от нее очарование и стал защищать, но все же держался в стороне, ожидая решения епископа.
Епископ, монсиньор Лоране, сидел в своей епархии в Тарбе за тремя замками, не подавая признаков жизни, как будто в Лурде не происходило ничего необычного. Он отдал своему клиру строгое распоряжение, и ни один священник не показывался в толпе, целый день проводившей у Грота. Он выжидал и в своих циркулярах довел до сведения префекта, что действия гражданских властей находятся в полном соответствии с мнением властей церковных. В сущности, он не верил в видения и, по-видимому, считал, как и врачи, что больная девочка подвержена галлюцинациям. Происшествие, всполошившее весь край, было слишком важно, чтобы не подвергнуть его тщательному каждодневному изучению, а то, что епископ так долго не интересовался им, доказывало, что он не особенно верил в возможность предполагаемого чуда и главной заботой его было не обесславить церковь историей, обреченной на провал. Монсиньор Лоране, человек очень благочестивый, был наделен практическим, холодным умом и очень здраво управлял своей епархией. В то время нетерпеливые и пламенные последователи Бернадетты прозвали его за упорное сомнение Фомой неверующим, и прозвище это сохранялось за ним до тех пор, пока факты не заставили его вмешаться. Он не хотел ничего слышать и видеть, решив уступить лишь в том случае, если религия ничего на этом не потеряет.
Но преследования Бернадетты усилились. Министр культов в Париже потребовал прекращения беспорядков, и префект приказал солдатам занять подступы к Гроту. Усердие верующих, благодарность исцеленных украсили его вазами с цветами. Туда бросали монеты, святую деву осыпали подарками. Как-то само собой создавались все условия для того, чтобы источник стал местом паломничества: каменщики вытесали нечто вроде резервуара, куда стекала чудотворная вода; другие убирали большие камни, прорубали дорогу в горном склоне. Видя, что поток верующих все возрастает, префект разумно воздержался от ареста Бернадетты, но принял твердое решение – запретить приближение к Гроту, загородив его крепкой решеткой. Тут пошли весьма неприятные разговоры: несколько детишек уверяли, что видели дьявола; одни просто врали, другие же заразились общим безумием. Но не так-то просто было запереть Грот. Только к вечеру полицейский комиссар отыскал девушку, согласившуюся за мзду дать ему тележку, а два часа спустя эта девушка упала и сломала себе ребро. Человеку, одолжившему топор, наутро камнем раздробило ногу. Наконец в сумерки комиссар увез, под улюлюканье толпы, горшки с цветами, несколько горевших в Гроте свечей, монеты и серебряные сердца, брошенные на песок. Люди сжимали кулаки, называя комиссара вором и убийцей. Затем была устроена ограда, вбили доски, закрыли тайну, отгородили неведомое, чудо посадили за решетку. Гражданские власти наивно думали, что все кончено и несколько досок остановят бедняков, жаждавших иллюзии и надежды.
Едва был запрещен новый культ, который закон объявил преступным, как в душе людей вера разгорелась неугасимым пламенем. Верующих, вопреки всему, стекалось все больше и больше, они становились издали на колени, рыдали. А больные, бедные больные, которым жестокий приказ мешал исцеляться, бросались на решетку, невзирая на запрет, пробирались сквозь любые отверстия, преодолевая любые преграды с единственной целью украсть хоть немного воды. Как! Забил чудотворный источник, возвращающий слепым зрение, исцеляющий убогих, вылечивающий в одну минуту от всех болезней, и вот нашлись жестокие люди, которые заперли этот источник на ключ, чтобы помешать бедному люду исцеляться! Да это чудовищно! И весь этот бедный люд, все обездоленные, нуждавшиеся в чуде, как в хлебе насущном, посылали на властей проклятия. Против правонарушителей были возбуждены дела, и перед судом предстали жалкие старухи, увечные мужчины, которых обвиняли в том, что они брали в источнике чудотворную воду. Они что-то лепетали, умоляли, не понимая, почему их приговаривают к штрафу. А на улице гудел народ, страшный гнев обрушивался на головы судей, таких жестоких, глухих к бедствиям народа, безжалостных господ, которые, овладев богатством, не позволяют беднякам даже мечтать о приобщении к высшей силе, доброй и милосердной, помогающей сирым и убогим. Однажды сумрачным утром группа больных бедняков отправилась к мэру и, встав на колени во дворе, принялась с рыданиями умолять его открыть Грот; они говорили так жалобно, что все заплакали. Одна мать протягивала полумертвое дитя; неужели оно должно угаснуть у нее на руках, когда источник спас других детей. Слепой показывал свои мутные глаза, бледный золотушный мальчик – язвы на ногах, разбитая параличом женщина пыталась сложить скрюченные руки. Неужели хотят их смерти, неужели откажут им в божественной помощи, раз наука от них отвернулась? Велико было горе верующих, убежденных, что в ночи их мрачной жизни приоткрылся уголок неба, возмущенных тем, что у них отнимают эту призрачную радость, это облегчение их страданий, вызванных физическими болезнями и социальными бедами, – горе людей, уверенных в том, что святая дева спустилась на землю, чтобы помочь им своим бесконечным милосердием. Мэр ничего не мог обещать, и они ушли с плачем, готовые восстать против несправедливости, бессмысленной жестокости к малым сим и простым духом, – жестокости, за которую небо отомстит.
Борьба длилась несколько месяцев. И странно было видеть, как кучка здравомыслящих людей – министр, префект, полицейский комиссар, – несомненно воодушевленных самыми лучшими намерениями, сражается со все растущей толпой обездоленных, которые не хотят, чтобы перед ними закрыли двери мечты. Власти требовали порядка, уважения к общепринятой религии, торжества разума, а народ стремился к счастью, восторженно жаждал спасения в этом и потустороннем мире. О, не страдать, завоевать равное для всех счастье, жить под покровительством справедливой и доброй матери, умереть и проснуться на небесах! Это жгучее желание масс, безумная жажда радости для всех восторжествовали над суровым и мрачным мировоззрением благоразумного общества, которое осуждает возникающие, подобно эпидемиям, приступы религиозного помешательства, считая это посягательством на покой здравомыслящих людей.
Все больные в палате святой Онорины стали возмущаться. Пьер опять должен был на минуту прервать чтение: послышались сдавленные восклицания, комиссара обзывали сатаной, Иродом. Гривотта, приподнявшись на тюфяке, пробормотала:
– Ах, они чудовища! Ведь добрая святая дева вылечила меня!
А г-жа Ветю, в которой вновь возродилась надежда, хотя в глубине души она была уверена, что умрет, даже рассердилась: ведь если бы префект одержал победу, то Грота не существовало бы.
– Значит, не было бы паломничества, нас бы здесь не было и каждый год не выздоравливали бы сотни больных?
Она задохнулась, сестре Гиацинте пришлось подойти к кровати и посадить больную. Г-жа де Жонкьер воспользовалась перерывом в чтении, чтобы передать таз молодой женщине, страдавшей поражением спинного мозга. Другие две женщины, которые не могли лежать в такой невыносимой жаре, молча бродили мелкими шажками, словно бледные тени в чадной мгле, а в конце залы слышалось в темноте чье-то тяжелое дыхание, сопровождавшее чтение непрерывным хрипом. Лежа на спине, Элиза Руке спокойно спала, и на глазах у всех постепенно подсыхала ее страшная язва.
Было четверть первого, и аббат Жюден мог с минуты на минуту прийти для причастия. Сердце Мари смягчилось, теперь девушка поняла – она сама виновата в том, что святая дева не пожелала ее исцелить: ведь, спускаясь в бассейн, она сомневалась. И Мари раскаивалась в своем бунте, точно совершила преступление: простит ли ее святая дева? Лицо ее, обрамленное белокурыми волосами, побледнело и осунулось, глаза наполнились слезами, она смотрела на Пьера растерянно и грустно.
– Ах, мой друг! Какая я была нехорошая. Ведь только услышав о преступной гордыне префекта и судей, я поняла свою вину… Надо верить, друг мой, без веры и любви нет счастья.
Пьер хотел прекратить чтение, но все просили его продолжать. Он обещал дочитать до того места, когда дело Грота восторжествовало.
Решетка все еще преграждала доступ к Гроту, люди приходили молиться по ночам, тайком, и уносили украдкой бутылки с водой. Между тем власти боялись бунта, поговаривали, что жители горных деревень собираются спуститься вниз, чтобы освободить бога. Поднимался простой люд: порыв изголодавшихся по чуду был так неодолим, что он, как солому, отметал все доводы здравого смысла и уничтожал порядок. Первым сдался монсиньор Лоране, тарбский епископ. Волнение народа побороло его нерешительность. Целых пять месяцев он держался в стороне, не разрешая клиру следовать за верующими к Гроту, защищая церковь от разнузданного суеверия. Но к чему бороться дальше? Он чувствовал, что его верующая паства – такая сирая, такая убогая! И почел за благо разрешить это идолопоклонство, которого она так алкала. Впрочем, из осторожности он распорядился создать комиссию, которая должна была произвести расследование: это откладывало признание чудес на отдаленный срок. Монсиньор Лоране, хотя и был человеком расчетливым и холодным, несомненно, пережил немалое волнение в то утро, когда подписал распоряжение о создании комиссии. Он, должно быть, стал на колени в своей часовне и просил всемогущего бога подсказать ему, как поступить. Он не верил в видения, у него было более широкое, более разумное представление о проявлениях божественной благости. Но разве жалость и милосердие не повелевают заглушить в себе сомнения, подсказанные разумом, пожертвовать благородством своего культа ради необходимости накормить хлебом лжи бедное человечество, которое так нуждается в нем, чтобы жить счастливо. «О боже мой, прости меня за то, что я низвожу тебя с вершины твоего вечного всемогущества и унижаю до этой детской игры в бесполезные чудеса. Оскорбительно вмешивать тебя в эту жалкую авантюру, где властвуют болезнь и безрассудство. Но, боже мой, эти люди так страдают, они так алчут чудес, волшебных сказок, чтобы утишить боль, причиненную им жизнью! Ты сам, о боже, помог бы их обмануть, если бы они были твоей паствой. Пусть пострадает твое божественное начало, дабы они утешились в сей юдоли!»
И епископ, исходя слезами, пожертвовал своим богом во имя трепетного милосердия пастыря, спасающего свою жалкую паству.
Наконец прибыл сам император, властелин. Он находился тогда в Биаррице; его ежедневно осведомляли о том, как обстоит дело с явлениями, которыми интересовались все парижские газеты, так как преследование Бернадетты было бы далеко не полным, если бы журналисты вольтерианцы не пролили по этому поводу моря чернил. Пока министр, префект и полицейский комиссар боролись за здравый смысл и порядок, император хранил молчание грезящего наяву мечтателя, которого никто никогда не мог постичь. Ежедневно поступали прошения, а он молчал. Епископы беседовали с ним на эту тему, видные государственные деятели и дамы из его окружения ловили каждый удобный момент, чтобы с ним поговорить, а он молчал. Сложная борьба разыгралась вокруг него, все старались сломить его упорство: верующие или просто пылкие головы, увлекавшиеся тайной, тянули в одну сторону, неверующие, государственные мужи, не подверженные мукам, вызываемым игрой воображения, – в другую, а он молчал. Внезапно, поборов наконец свою робость, он заговорил. Слух прошел, что его решение последовало после просьб императрицы. Она, несомненно, вмешалась в это дело, но главное – в императоре пробудились прежние утопические мечтания, зашевелилась жалость к обездоленным. Как и епископ, он решил не затворять перед несчастными двери иллюзии и не стал поддерживать приказ префекта, запрещавший пить у святого источника животворящую воду. Он послал телеграмму с распоряжением снять ограду и освободить Грот.