355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. т. 4. » Текст книги (страница 30)
Собрание сочинений. т. 4.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:32

Текст книги "Собрание сочинений. т. 4. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)

– Вы, должно быть, теперь вполне счастливы? – заговорила Марта, обращаясь к старухе Фожа.

Затем, видя общее замешательство, от которого у всех точно язык отнялся, она, желая любезнее встретить вновь прибывших, прибавила, обращаясь к Трушу:

– Вы, наверно, приехали с пятичасовым поездом?.. Сколько из Безансона сюда езды?

– Семнадцать часов по железной дороге, – ответил Труш, открывая беззубый рот. – В третьем классе, могу вас уверить, поездка не из легких… Все кишки растрясло.

Он засмеялся, странно похрустывая челюстями. Старуха Фожа бросила на него свирепый взгляд. Тогда он машинально принялся подкручивать готовую отлететь пуговицу на своем засаленном пиджаке, выдвигая вперед две шляпные картонки, которые он держал в руке, одну желтую, другую зеленую, очевидно, для того, чтобы прикрыть ими пятна на своих брюках. Из горла у него непрерывно вырывалось какое-то клокотанье, а красная шея была повязана похожим на скомканную тряпку черным галстуком, из-под которого выглядывал кончик грязной рубашки. На его морщинистом лице, от которого так и несло пороком, сверкали черные глазки, с выражением алчности и испуга перебегавшие с людей на предметы; это были глаза вора, изучающие дом, куда он ночью вернется для взлома.

Муре почудилось, будто Труш присматривается к замкам. «Он так смотрит, этот молодчик, как будто снимает слепки с замков», – подумал он.

Олимпия поняла, что муж ее сказал глупость. Это была высокая худощавая блондинка, поблекшая, с некрасивым и невыразительным лицом. В руках она держала некрашеный сундучок и огромный узел, увязанный в скатерть.

– Мы взяли с собой подушки, – сказала она, указывая взглядом на огромный узел. – Когда имеешь при себе подушки, то и в третьем классе не так уж плохо. Право, не хуже, чем в первом… Зато какая экономия! Даже когда и есть лишние деньги, не к чему их бросать на ветер, не так ли, сударыня?

– Разумеется, – ответила Марта, несколько удивленная манерами этой парочки.

Олимпия выступила вперед, стала на свету и, видимо, с большой охотой пустилась в разговор.

– То же самое и насчет платья; я, например, в дорогу надеваю самое плохое, что у меня есть. Я так и сказала своему Оноре: «Твой старый сюртук еще вполне сойдет для поездки». Он надел также свои рабочие брюки, которые давно уже бросил носить. Как видите, и я выбрала самое старое-престарое платье, чуть ли не в дырках. Эта шаль досталась мне от мамаши; дома я на ней гладила белье. А чепец-то у меня! Это старый чепец, который я надевала только, когда ходила в прачечную… Но, по-моему, и все это еще слишком хорошо для дорожной пыли, не так ли, сударыня?

– Разумеется, разумеется, – повторяла Марта, силясь улыбнуться.

Но в это мгновение с лестницы раздался раздраженный голос, отрывисто крикнувший:

– Ну что же, матушка?

Муре, подняв голову, увидел аббата Фожа; с искаженным лицом он стоял, держась за перила и так низко перегнувшись, чтобы лучше рассмотреть, что происходит в передней, что, казалось, вот-вот упадет. Услышав голоса, он вышел на площадку и, должно быть, некоторое время уже поджидал, с трудом сдерживая накипевшую злобу.

– Ну что же, матушка? – еще раз крикнул он.

– Сейчас, сейчас, идем, – ответила старуха Фожа, которая, казалось, затрепетала, услышав грозный голос сына.

– Идем, дети мои, идем, – сказала она, обратившись к Трушам. – Не будем задерживать госпожу Муре.

Но супруги Труш, казалось, не слышали. Они очень хорошо чувствовали себя в прихожей. Они поглядывали вокруг себя с восхищением, как будто им подарили этот дом.

– Здесь очень мило, очень мило, – повторяла Олимпия, – не правда ли, Оноре? Судя по письмам Овидия, мы не думали, что здесь все так мило. Я тебе говорила: «Надо перебраться туда, там нам будет лучше, и здоровье мое поправится»… Видишь, я была права!

– Да, да, здесь совсем не плохо, – процедил сквозь зубы Труш. – И сад как будто не маленький.

Затем, обратившись к Муре, прибавил:

– Надеюсь, сударь, вы разрешаете вашим жильцам пользоваться садом?

Муре не успел ответить. Аббат Фожа, спустившись с лестницы, крикнул громовым голосом:

– Труш, Олимпия! Где же вы?

Они обернулись. Увидев его стоящим на ступеньке лестницы с перекошенным от злобы лицом, они как-то съежились и покорно последовали за ним. Он шел впереди, ни слова не говоря и даже как будто не замечая присутствия супругов Муре, с изумлением наблюдавших эту странную процессию. Чтобы несколько сгладить впечатление, старуха Фожа, замыкавшая шествие, улыбнулась Марте. Но когда все ушли и Муре остался один, он на минутку задержался в прихожей. Наверху, в третьем этаже, раздавалось сильное хлопанье дверей. Слышны были громкие возгласы, сменившиеся мертвой тишиной.

«Не посадил ли он их под замок? – со злой улыбкой подумал Муре. – Нечего сказать, хорошенькая семейка!»

На следующий день Труш, прилично одетый, весь в черном, чисто выбритый, с приглаженными на висках жиденькими волосами, был представлен аббатом Фожа Марте и комитету дам-патронесс. Ему было сорок пять лет, он обладал прекрасным почерком и, по его словам, долго служил бухгалтером в одном торговом предприятии. Дамы-патронессы тотчас же зачислили его на должность. На него возложили обязанность быть представителем комитета и вести всякие хозяйственные дела с десяти часов утра до четырех часов дня в канцелярии, помещавшейся во втором этаже Приюта пресвятой девы. Жалованья ему назначили полторы тысячи франков в год.

– Вот видишь, какие они спокойные люди, – сказала Марта мужу спустя несколько дней.

И в самом деле, чета Труш причиняла так же мало беспокойства, как аббат с матерью. Правда, Роза уверяла, что она раза два или три слышала, как мать и дочь ссорились между собой; но тотчас же раздавался суровый голос аббата Фожа, и ссоры мигом прекращались. Труш каждый день выходил из дому пунктуально без четверти десять и возвращался четверть пятого; по вечерам он всегда сидел дома. Олимпия изредка отправлялась с матерью за покупками; никто не видел, чтобы она хоть раз вышла из дому одна.

Окно комнаты, служившей Трушам спальней, выходило в сад; оно было последним справа, против деревьев супрефектуры. Закрывавшие его широкие занавески из красного коленкора с желтой каймой резким пятном выделялись на фасаде рядом с белыми занавесками аббата Фожа. Окно Трушей постоянно было закрыто. Однажды вечером, когда аббат Фожа со своей матерью сидели на террасе в обществе супругов Муре, сверху послышался легкий приглушенный кашель. Аббат быстро, с сердитым видом поднял голову и увидел тень Олимпии и ее мужа, которые, высунувшись из окна, облокотились на подоконник и не двигались с места. Прервав разговор, который он вел с Мартой, аббат на минуту замер с запрокинутой вверх головой. Труши исчезли. Послышался глухой скрип оконной задвижки.

– Матушка, – сказал аббат, – ты бы пошла наверх; я боюсь, как бы ты не простудилась.

Старуха Фожа, пожелав всем спокойной ночи, ушла. Когда она удалилась. Марта возобновила прерванную беседу, приветливо, по обыкновению, спросив:

– Разве вашей сестрице стало хуже? Уже больше недели, как я ее не вижу.

– Ей необходим полный покой, – сухо ответил аббат.

– Она напрасно сидит взаперти; свежий воздух ей был бы полезен, – участливо продолжала Марта. – Хотя уже октябрь месяц, но вечера еще совсем теплые… Почему бы ей не спуститься в сад? Ведь она ни разу еще там не была. Вы ведь знаете, что наш сад в полном вашем распоряжении.

Он извинился, пробормотав что-то невнятное, между тем как Муре, чтобы окончательно его смутить, старался превзойти свою жену в любезности:

– Вот-вот! Это самое и я говорил сегодня утром. Сестрица господина аббата могла бы приходить сюда днем пошить на солнышке, вместо того чтобы сидеть замурованной у себя там, наверху. Можно подумать, что она не смеет даже подойти к окну. Уж не боится ли она нас? Ведь мы не такие страшные… Точно так же и господин Труш: он вихрем взлетает по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Передайте им, чтобы они как-нибудь вечерком спустились к нам. Они там, наверно, до смерти скучают одни в своей комнате.

Аббат в тот вечер как раз не был расположен выслушивать шуточки своего хозяина. В упор посмотрев на него, он отрезал:

– Весьма вам благодарен, но не думаю, чтобы они воспользовались вашим приглашением. Они очень устают за день и ложатся спать пораньше. По правде сказать, это лучшее, что они могут сделать.

– Как им будет угодно, господин аббат, – ответил Муре, задетый резким тоном священника.

– Вот еще! – воскликнул он, оставшись наедине с Мартой. – Пусть он не думает, этот поп, что мне так легко втереть очки! Ясное дело, он боится, как бы эта шантрапа, которую он у себя приютил, не подстроила ему какой-нибудь каверзы… Видела ты сегодня вечером, какую он напустил на себя строгость, когда заметил их у окна? Они за нами подсматривали. Все это к добру не приведет.

Марта блаженствовала. Брюзжание Муре не доходило больше до нее. Появившееся у нее чувство веры доставляло ей невыразимое наслаждение; тихо, постепенно отдавалась она во власть нахлынувшего на нее чувства; это ощущение убаюкивало ее, усыпляло. Аббат Фожа все еще избегал с ней разговоров на религиозные темы; он по-прежнему оставался ее другом, привлекал ее к себе только своей серьезностью, еле уловимым запахом ладана, исходившим от его сутаны. Два-три раза, оставшись с ним наедине, она вдруг разражалась судорожными рыданиями, сама не зная почему, но находя некую отраду в этих слезах. И каждый раз, стоило ему только молча взять ее руки в свои, как она успокаивалась, покоренная его спокойным и властным взглядом. Когда она пыталась рассказать ему о своих беспричинных печалях, о своих тайных радостях, о своей потребности в духовном руководстве, он с улыбкой прерывал ее, ссылаясь на то, что эти вещи не касаются его, что о них следует рассказать аббату Бурету. Тогда она, вся трепещущая, стала таить это про себя. А он поднимался все больше в ее глазах, становился недосягаемым, подобно божеству, к стопам которого она повергала свою душу.

Теперь главное занятие Марты состояло в посещении церковных служб и выполнении религиозных обрядов. Она хорошо чувствовала себя под широкими сводами церкви св. Сатюрнена; там она еще полнее ощущала тот чисто физический покой, которого искала. Когда она была в церкви, она забывала все; это было словно огромное окно, открытое в иную жизнь, жизнь свободную, беспредельную, исполненную волнений, которые захватывали ее всю – удовлетворяли ее. Но она еще боялась церкви. Она приходила туда с тревожной застенчивостью, с чувством стыда, заставлявшим ее инстинктивно оглядываться, когда она отворяла дверь, чтобы убедиться, не подсматривает ли кто-нибудь, как она входит. А затем она уже теряла власть над собой, все как-то смягчалось, даже тягучий голос аббата Бурета, который, кончив ее исповедовать, иногда еще несколько минут заставлял ее стоять на коленях, рассказывая ей об обедах у г-жи Растуаль или о последнем вечере у Ругонов.

Марта часто возвращалась домой подавленная. Вера обессиливала ее. Роза забрала всю власть в доме. Она грубила Муре, распекала его за то, что он занашивает белье, подавала ему обед, когда сама находила нужным. Она вздумала даже позаботиться о спасении его души.

– Ваша жена поступает правильно, что ведет себя как настоящая христианка. А вам, сударь, плохо придется на том свете; и поделом, потому что вы не добрый человек, нет, нет, не добрый!.. Вы бы сходили вместе с ней к обедне в будущее воскресенье.

Муре пожимал плечами. Он приходил в отчаяние и иногда начинал сам приводить все в порядок – брал метлу и подметал столовую, когда ему казалось, что в ней слишком уж грязно. Но гораздо больше тревожила его участь детей. Во время каникул – так как матери большей частью не бывало дома – Дезире и Октав, снова не выдержавший экзамена на степень бакалавра, переворачивали в доме все вверх дном; Серж, который был болен и лежал в постели, читал целыми днями, не выходя из своей комнаты. Он сделался любимцем аббата Фожа, который снабжал его книгами. Муре провел два мучительных месяца, ломая себе голову, как ему управлять этим маленьким мирком; больше всего его приводил в отчаяние Октав. Не дожидаясь начала учебного года, Муре решил не отдавать больше сына в коллеж, а поместить его в один из торговых домов в Марселе.

– Раз ты не желаешь больше заботиться о них, – сказал он Марте, – то надо их как-нибудь пристроить… У меня больше не хватает сил, и я предпочитаю спровадить их куда-нибудь. Если тебе это неприятно, пеняй на себя!.. Октав стал прямо невыносим. Никогда ему не быть бакалавром. Пусть лучше сразу же научится зарабатывать себе на жизнь, вместо того чтобы слоняться по улицам с другими бездельниками. Куда ни загляни, всюду его встречаешь.

Марту это сильно взволновало; услышав, что ее хотят разлучить с одним из ее детей, она словно пробудилась от сна. Ей удалось добиться того, что отъезд был отложен на неделю. Она стала больше сидеть дома, возобновила свою былую деятельность. Но затем она впала в прежнюю расслабленность; и в тот день, когда Октав, обнимая ее, заявил, что вечером уезжает в Марсель, ей было все настолько безразлично, что она приняла это известие бесстрастно и ограничилась тем, что дала ему несколько напутственных советов.

Когда Муре, проводив сына, вернулся с вокзала домой, у него было очень тяжело на душе. Он стал искать жену и нашел ее плачущей в задней аллее. Тут он высказал все, что у него накипело на душе.

– Ну вот, одним меньше! – вскричал он. – Ты должна быть довольна этим. Теперь ты можешь шататься по церквам сколько угодно… Не беспокойся, остальные двое тоже не засидятся дома. Я пока оставлю при себе Сержа, потому что он у нас тихоня и к тому же слишком молод, чтобы поступить на юридический факультет; но если он тебе мешает, только скажи – я сейчас же избавлю тебя и от него… А что касается Дезире, то я отправлю ее к кормилице.

Марта продолжала тихо плакать.

– А ты что думала? Одно из двух: или сидеть дома, или целый день где-то бегать. Ты выбрала второе, и дети для тебя больше не существуют, – ну что ж, это вполне логично… Кроме того, сама понимаешь, теперь надо очистить место для всего этого сброда, который тут у нас живет. Ведь дом наш становится уже тесен. Хорошо еще, если нас самих из него не вышвырнут.

Он поднял голову и посмотрел на окна третьего этажа, затем продолжал, понизив голос:

– Не плачь же, как дура; на тебя смотрят. Разве ты не видишь этой пары глаз между красными занавесками? Это глаза сестрицы твоего аббата, они мне хорошо знакомы. В любой час дня они торчат на своем месте! Сам аббат, может быть, и не плохой человек, но уж эта парочка Трушей!.. Вижу, как они сидят там, притаившись за занавесками, словно волки, стерегущие добычу. Бьюсь об заклад – если бы они не боялись аббата, они по ночам вылезали бы из окна, чтобы воровать мои груши… Вытри глаза, милая моя; поверь мне, что наши ссоры – для них только удовольствие. Если наш мальчик уехал из-за них, то все же не следует им показывать, какое горе нам обоим причинил его отъезд.

Голос его становился все более растроганным; казалось, вот-вот он разрыдается. Марта, убитая печалью, растроганная до глубины сердца, готова была броситься ему на шею. Но боязнь, что их увидят, встала преградой между ними. И они разошлись в разные стороны, между тем как в щелке между двумя занавесками продолжали злобно поблескивать глаза Олимпии.

XI

Однажды утром в дом Муре явился аббат Бурет с очень расстроенным видом. Заметив на крыльце Марту, он подошел к ней и, пожав ей руку, пробормотал:

– Наш бедный Компан… кончено… он умирает. Я подымусь наверх, мне необходимо сейчас же видеть аббата Фожа.

И когда Марта указала ему на священника, который, по своему обыкновению, прогуливался по саду с требником в руке, Бурет побежал к нему, переваливаясь на своих коротеньких ножках. Он хотел заговорить, сообщить ему грустную новость, но от скорби голос у него пресекся, и он с громким рыданием бросился к аббату Фожа на грудь.

– Что с ними такое стряслось, с этими аббатами? – спросил Муре, поспешно выходя из столовой.

– Кажется, кюре церкви святого Сатюрнена умирает, – ответила Марта, сильно взволнованная.

Лицо Муре выразило изумление.

– Подумаешь! – проговорил он себе под нос, направляясь обратно в столовую. – Аббат Бурет завтра же утешится, если его назначат кюре на место Компана… Он давно уже рассчитывает на эту должность, – он сам мне говорил.

Между тем аббат Фожа высвободился из объятий старого священника. С серьезным видом выслушав печальную весть, он спокойно закрыл свой требник.

– Компан хочет вас видеть, – сказал, запинаясь, аббат Бурет. – Он вряд ли дотянет до полудня… Ах, какой это был верный друг! Мы с ним вместе учились… Он хочет проститься с вами. Всю ночь он повторял, что только вы один во всей епархии обладаете мужеством. Уж больше года как он болеет, за это время ни один плассанский священник не решился его навестить. А вы, который так мало его знаете, заходили к нему каждую неделю и подолгу сидели у него. Он только что со слезами на глазах говорил мне о вас… Поспешите же, мой друг.

Аббат Фожа зашел к себе в комнату, между тем как аббат Бурет, преисполненный горя и нетерпения, ходил взад и вперед по прихожей. Наконец, примерно через четверть часа, они двинулись в путь. Старый священник заковылял по мостовой, отирая себе лоб и бормоча какие-то бессвязные фразы.

– Он мог умереть без молитвы, как собака, если бы его сестра не пришла предупредить меня вчера, около одиннадцати часов вечера. Она хорошо сделала, эта добрая девушка… Он боялся повредить кому-нибудь из нас и мог умереть без причастия… Да, мой друг, он мог умереть один в своем углу, покинутый всеми, он, у которого был такой светлый ум и который жил только для блага других.

Бурет замолчал; затем изменившимся голосом заговорил снова:

– Вы думаете, Фениль мне это простит? Нет, никогда, не правда ли? Когда Компан увидел, что я пришел со святыми дарами, он не захотел причащаться, стал кричать, чтобы я ушел. Но дело сделано! Я никогда не буду кюре. Но я не жалею. Не мог же я дать умереть Компану, как собаке… Тридцать лет он вел войну с Фенилем. Когда он слег, он сказал мне: «Да, Фениль победил, и теперь, когда я свалился, он меня доконает»… Бедный Компан! Я помню его таким гордым, таким энергичным в бытность его кюре этого прихода… Эзеб, маленький певчий, которого я взял с собой, чтобы он звонил в колокольчик во время несения святых даров, прямо испугался, когда увидел, куда я его веду; при каждом звуке колокольчика он оглядывался, как будто боялся, как бы его не услышал Фениль.

Аббат Фожа шел быстро, опустив голову с озабоченным видом, и хранил молчание; казалось, он не слушал своего спутника.

– А епископу дали знать? – вдруг спросил он.

Но теперь уже аббат Бурет погрузился в какие-то размышления; он ничего не ответил. Однако, подходя к дверям кюре Компана, он прошептал:

– Скажите ему, что мы только что встретили Фениля, который с нами раскланялся. Это доставит ему удовольствие… Он решит, что мне дадут должность кюре.

Они вошли молча. Им отворила сестра умирающего. Увидев обоих священников, она зарыдала и сквозь слезы выговорила:

– Все кончено. Он только что умер у меня на руках… Я была одна. Он посмотрел вокруг себя и прошептал: «Я как будто зачумленный, все меня покинули…» Ах, друзья мои, он умер с глазами, полными слез.

Они вошли в маленькую комнатку, где кюре Компан, голова которого покоилась на подушке, казалось, спал. Глаза его были открыты, и по щекам его бледного страдальческого лица еще струились слезы. Аббат Бурет с громким плачем упал на колени и зашептал молитвы, припав лбом к свесившемуся одеялу. Аббат Фожа стоял и смотрел на усопшего. Затем, преклонив на миг колени, он тихо вышел. Аббат Бурет, поглощенный своей скорбью, даже не слышал, как за ним затворилась дверь.

Аббат Фожа направился прямо в епископский дом. В приемной епископа Русело он встретил аббата Сюрена, шедшего с кипой бумаг.

– Вы желаете видеть монсеньора? – спросил он, как всегда улыбаясь. – Вы неудачно попали. Монсеньор так занят, что не велел никого принимать.

– Я по неотложному делу, – спокойно ответил аббат Фожа. – Нельзя ли все-таки ему сообщить, дать знать, что я здесь? Если нужно, я подожду.

– Боюсь, что это бесполезно. У монсеньора уже сидит несколько человек. Приходите завтра, это будет лучше.

Аббат все же взялся за стул; но в эту минуту епископ отворил дверь своего кабинета. Казалось, ему было неприятно видеть посетителя, и он притворился, что даже не сразу узнал его.

– Дитя мое, – сказал он Сюрену, – когда вы разберете эти бумаги, приходите сейчас же назад; мне надо продиктовать вам письмо.

Затем, обратившись к священнику, почтительно стоявшему, он сказал:

– Ах, это вы, господин Фожа? Очень рад вас видеть… Вы, может быть, хотели мне что-то рассказать? Заходите в мой кабинет, заходите; для вас у меня всегда найдется время.

Кабинет епископа Русело представлял собой огромную, немного мрачную комнату, где постоянно, как зимой, так и летом, в камине пылал огонь. Ковер и тяжелые шторы еще усиливали духоту. При входе туда казалось, что погружаешься в теплую ванну. Здесь, словно удалившаяся от света неутешная вдова, страшась холода и шума, зябко утопая в мягком кресле и возложив все дела по епархии на аббата Фениля, проводил епископ все дни. Он обожал античную литературу. Рассказывали, что тайком он переводит Горация; маленькие стихотворения греческой антологии приводили его в не меньший восторг, и порой у него вырывались фривольные цитаты, которыми он наслаждался с наивностью эрудита, чуждого пошлой стыдливости толпы.

– Как видите, я один, – сказал он, усаживаясь у камина, – но мне что-то нездоровится, и я велел никого не принимать. Расскажите, в чем дело, я к вашим услугам.

В его обычной любезности чувствовалась какая-то смутная тревога, какая-то покорность судьбе. Когда аббат Фожа сообщил ему о смерти кюре Компана, он вскочил, испуганный и рассерженный.

– Как! – вскричал он. – Наш славный Компан умер, и я даже с ним не простился!.. Никто меня не предупредил!.. Да, мой друг, вы были правы, когда говорили, что я здесь больше не хозяин, что все кругом злоупотребляют моей добротой.

– Монсеньор, – заметил аббат Фожа, – вам известно, как я предан вам; я жду только вашего слова.

Епископ кивнул головой и сказал:

– Да, да, я помню то, что вы мне предлагали; у вас прекрасное сердце. Но вы себе представляете, какой подымется шум, если я порву с Фенилем! У меня целую неделю будет трещать в ушах. И все-таки, если бы я был уверен, что вы сразу избавите меня от его особы, и не боялся, что через неделю он явится снова и схватит меня за горло, я конечно…

Аббат Фожа не мог скрыть улыбки. На глазах у епископа выступили слезы.

– Я боюсь, это правда, – продолжал он, снова опускаясь в кресло. – Вот до чего меня довели. Это он, негодяй, уморил Компана и скрыл от меня, что старик при смерти, не дав мне возможности закрыть бедняге глаза; он способен на самые ужасные вещи… Но, видите ли, я хочу иметь покой. Фениль – человек очень деятельный, и он бывает мне чрезвычайно полезен в епархии. Когда меня не станет, возможно, тут заведутся лучшие порядки…

Он постепенно успокаивался, и на лице его снова заиграла улыбка.

– Впрочем, все пока что идет гладко, и я не вижу поводов для беспокойства… Можно и подождать.

Аббат Фожа сел и сказал спокойно:

– Безусловно… Однако вам следует назначить кюре в церковь святого Сатюрнена на место аббата Компана.

Епископ в отчаянии стиснул голову обеими руками.

– Боже мой! Вы правы, – прошептал он. – Я об этом не подумал… Бедный Компан не знает, в какое затруднительное положение он меня поставил тем, что умер так внезапно, так неожиданно для меня. Я обещал вам это место, не правда ли?

Аббат наклонил голову.

– Так вот, мой друг, вы меня спасете, если позволите взять свое слово назад. Вам известно, как Фениль вас ненавидит; успех Приюта пресвятой девы буквально привел его в бешенство; он клянется, что помешает вам завоевать Плассан. Вы видите, что я говорю с вами совершенно откровенно. На днях, когда у нас зашла речь о приходе святого Сатюрнена и я назвал ваше имя, Фениль пришел в ужасную ярость. Я вынужден был поклясться, что отдам этот приход одному из его любимцев, аббату Шардону, – вы его знаете, – человеку, впрочем, весьма достойному… Друг мой, сделайте это ради меня, откажитесь от вашего намерения. Я за это вам отплачу чем угодно.

Лицо аббата Фожа оставалось серьезным. После некоторого размышления, как бы обдумав предложение епископа, он сказал:

– Вам известно, монсеньор, что я лишен всякого честолюбия; я желаю жить в уединении и с величайшей радостью отказался бы от этого прихода. Но дело в том, что я над собой не властен, а обязан считаться с желанием лиц, которые мне покровительствуют… В ваших собственных интересах, монсеньор, подумайте, прежде чем принять решение, о котором вы впоследствии, может быть, пожалеете.

Несмотря на то, что аббат Фожа говорил весьма смиренным тоном, епископ все же почувствовал в его словах скрытую угрозу. Он поднялся и сделал несколько шагов по комнате, во власти мучительной нерешительности. Затем, всплеснув руками, воскликнул:

– Сколько новых мучений меня ожидает!.. Мне бы очень хотелось избежать всех этих объяснений; но раз вы настаиваете, то будем говорить откровенно… Так вот, мой дорогой, аббат Фениль вас обвиняет во многих нехороших вещах. Помнится, я уже говорил вам, что он будто бы написал в Безансон, откуда получил весьма неприятные для вас сведения, – надеюсь, вы сами догадываетесь… Правда, вы мне все это объяснили, а кроме того, мне известны ваши заслуги, ваша жизнь, полная уединения и раскаяния; но ничего не поделаешь, у старшего викария есть против вас оружие, и пользуется он им беспощадно. Иногда я просто не знаю, как вас защищать… Когда министр просил меня зачислить вас в эту епархию, я не скрыл от него, что ваше положение здесь будет трудным. Но он настаивал, говоря, что это уж ваше дело, и в конце концов я согласился. Но не надо теперь требовать от меня невозможного.

Аббат Фожа не склонил головы, он даже поднял ее и, в упор посмотрев на епископа, отчеканил:

– Вы дали мне слово, монсеньор.

– Конечно, конечно… Бедняге Компану с каждым днем становилось все хуже, вы мне доверили некоторые вещи, и я обещал, не отрицаю… Послушайте, я хочу высказать вам все, чтобы вы не говорили, что я верчусь, как флюгер. Вы утверждали, что министр очень желает вашего назначения приходским священником при церкви святого Сатюрнена. Так вот, я писал в Париж, наводил справки, и один из моих друзей побывал в министерстве. Ему там расхохотались в лицо, заявив, что вас даже не знают вовсе. Министр решительно отрицает, что он вам покровительствует, слышите ли? Если желаете, я могу вам показать письмо, в котором он весьма неодобрительно отзывается о вас.

Он протянул было руку, чтобы поискать в ящике стола письмо; но аббат Фожа поднялся с места и, не сводя глаз с епископа, с улыбкой, в которой сквозили одновременно и жалость и ирония, тихо произнес:

– Ах, монсеньор, монсеньор!

Затем, помолчав с минуту и словно не желая давать более подробные объяснения, он продолжал:

– Я возвращаю вам ваше слово, монсеньор. Поверьте, что во всем этом деле я больше имел в виду ваши интересы, чем свои собственные. Впоследствии, когда будет уже слишком поздно, вы вспомните, что я вас предупреждал.

Он направился к двери, но епископ удержал его и повел назад, встревоженно говоря:

– Что, собственно, вы хотите этим сказать? Объяснитесь, дорогой Фожа. Я отлично знаю, что в Париже на меня косятся со времени избрания маркиза де Лагрифуля. Но, очевидно, меня там мало знают, если думают, что я каким-то образом причастен к этому делу; я и двух раз в месяц не выхожу из этого кабинета… Итак, по-вашему, меня обвиняют в том, что я содействовал избранию маркиза де Лагрифуля?

– Боюсь, что так, – резко сказал священник.

– Но ведь это нелепо! Я никогда не совался в политику, я живу среди милых моему сердцу книг. Все это дело рук Фениля. Я двадцать раз говорил ему, что он в конце концов наделает мне хлопот в Париже.

Он умолк, слегка покраснев от того, что у него вырвались эти последние слова. Аббат Фожа снова уселся перед ним и глухим голосом произнес:

– Монсеньор, вы только что осудили сами вашего старшего викария… Я ничего другого вам не сказал. Перестаньте быть заодно с ним, иначе вы наживете себе крупные неприятности. Верите вы или нет, но у меня есть в Париже друзья. До меня дошли сведения, что избрание маркиза де Лагрифуля сильно восстановило против вас правительство. Основательно или нет, но вас считают главным виновником оппозиционных настроений, проявившихся в Плассане, а именно здесь министру, по особым соображениям, очень желательно получить большинство. Если на будущих выборах снова пройдет кандидат легитимистов, это будет в высшей степени прискорбно, и я боюсь, как бы это не нарушило вашего спокойствия…

– Но это ужасно! – вскричал несчастный епископ, беспокойно двигаясь в кресле. – Не могу же я воспрепятствовать избранию кандидата легитимистов! Разве я пользуюсь хотя бы малейшим влиянием, разве я когда-нибудь вмешивался в эти дела?.. Знаете ли, бывают дни, когда у меня является желание запрятаться в монастырь. Я бы взял с собой мою библиотеку и преспокойно жил там… Фенилю, вот кому следовало бы быть на моем месте. Если бы я во всем слушался Фениля, я бы давно перестал считаться с правительством, подчинялся бы только Риму и махнул рукой на Париж. Но это не в моем характере, я хочу умереть спокойно… Значит, вы говорите, что министр на меня очень сердится?

Священник не отвечал; две складки, образовавшиеся по уголкам его рта, придавали его лицу выражение немого презрения.

– Боже мой, – продолжал епископ, – если бы я хоть был убежден, что, назначив вас кюре церкви святого Сатюрнена, я сделаю министру приятное, я бы уж постарался это устроить!.. Только уверяю вас, вы ошибаетесь: вас не очень там уважают.

Аббат Фожа сделал резкое движение. Он наконец не вытерпел и раздраженно заговорил:

– Вы, наверно, забыли, что обо мне распускают гнусные слухи и что я приехал сюда в рваной сутане. Когда человека с такой скверной репутацией, как у меня, посылают на какой-нибудь опасный пост, от него отрекаются до первой победы… Помогите мне выплыть, монсеньор, и вы увидите, что у меня есть в Париже друзья.

Так как епископ, пораженный этой фигурой энергичного авантюриста, внезапно представшей перед ним, молча продолжал его рассматривать, аббат снова стал гибким; он продолжал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю