355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. т. 4. » Текст книги (страница 11)
Собрание сочинений. т. 4.
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:32

Текст книги "Собрание сочинений. т. 4. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 45 страниц)

Однако мадемуазель Саже клялась всеми святыми, что Флоран любовник прекрасной Нормандки. Старая дева повздорила с нею из-за лиманды, ценой в десять су. После этой ссоры она выказывала нежные чувства к красавице Лизе. Таким способом она надеялась быстрей проведать о том, что, по ее выражению, «мухлюют Кеню». Но Флоран по-прежнему был неясен для мадемуазель Саже, и жизнь для нее не в жизнь, как говорила она сама, не объясняя причины этого. Юная девица, тщетно гоняющаяся за мужскими штанами, была бы в меньшем отчаянии, чем эта страшная старуха, чувствовавшая, что тайна кузена Лизы ускользает из ее рук. Она подстерегала Флорана, следовала за ним по пятам, всюду его высматривала, кипя злобой оттого, что ей не удается удовлетворить свое распаленное любопытство. С тех пор как Флоран стал бывать у Меюденов, мадемуазель Саже не отходила от перил лестницы. Затем она поняла одно: красавица Лиза очень недовольна тем, что Флоран посещает «этих женщин». Тогда мадемуазель Саже стала каждое утро доносить ей обо всех новых происшествиях на улице Пируэт. В морозные дни она входила в колбасную, съежившись от стужи, став как будто еще меньше; старуха клала посиневшие руки на мельхиоровый духовой шкаф, грела озябшие пальцы, стояла перед прилавком и, ничего не покупая, твердила своим надтреснувшим голоском:

– Вчера он там опять был, он от них прямо-таки не выходит… А на лестнице Нормандка назвала его «миленьким».

Мадемуазель Саже немного привирала, чтобы подольше побыть в колбасной и погреть руки. На следующий день после того, как ей показалось, что Флоран выходил из комнаты Клер, она прибежала к Лизе и растянула свой рассказ на полчаса: это просто срам, теперь кузен переходит из одной постели в другую.

– Я его видела, – говорила она. – Когда он натешится с Нормандкой, он на цыпочках пробирается к своей блондиночке. Вчера он выходил от блондинки и хотел, наверное, пойти обратно к той черной дылде, да заметил меня и свернул с дороги. Всю ночь я слышу, как хлопают обе двери, этому конца нет… А старуха Меюден! Ведь спит в каморке, как раз между комнатами дочек!

Лиза делала презрительную гримасу. Она говорила мало, поощряя болтовню мадемуазель Саже только молчанием. Слушала она с глубоким интересом. Когда же подробности рассказа становились слишком скабрезными, она шептала:

– Нет, нет, не надо об этом… неужели могут быть такие женщины!

Тогда мадемуазель Саже отвечала, что, разумеется, не все женщины такие порядочные, как Лиза. Кроме того, она нарочно с чрезвычайной терпимостью отзывалась о кузене: мужчины уж так устроены, что способны побежать за первой попавшейся юбкой; притом кузен, возможно, не женат. Она задавала вопросы мимоходом, не давая почувствовать, что спрашивает. Но Лиза никогда не осуждала кузена, только поводила плечами и поджимала губы. А после ухода мадемуазель Саже она с отвращением оглядывала крышку духового шкафа, на блестящем металле которой старуха оставила мутный отпечаток своих маленьких нечистых рук.

– Огюстина! – кричала Лиза. – Принесите тряпку и вытрите шкаф. Противно смотреть.

В ту пору соперничество красавицы Лизы и прекрасной Нормандки приняло угрожающий характер. Прекрасная Нормандка была убеждена, что отбила любовника у противницы, а красавица Лиза бесилась на «эту дрянь», которая в конце концов их скомпрометирует, завлекая «тихоню Флорана» к себе в дом. Каждая вносила в свою вражду присущий ей темперамент: одна была спокойна, презрительна, всем своим видом показывая, что она из тех женщин, которые подбирают юбки, чтобы их не коснулась грязь; другая же была более нахальна, дерзко и весело смеялась, заполняла своей особой весь тротуар, держалась вызывающе, как бретер, который ищет столкновения. Однажды их встреча заняла на целый день внимание рыбного ряда. Прекрасная Нормандка, завидев красавицу Лизу на пороге колбасной, делала крюк, чтобы пройти мимо и нарочно задеть ее краем своего передника; тогда их мрачные взоры скрещивались, как шпаги, сверкающие стремительно разящим клинком. Когда же красавица Лиза заходила в рыбный ряд, она делала презрительную гримасу, приближаясь к столу прекрасной Нормандки; колбасница покупала какую-нибудь крупную рыбу – палтуса или лосося – у торговки рядом с Нормандкой и выкладывала деньги на мрамор прилавка, отлично замечая, что «эта дрянь» задета за живое и перестала смеяться. Впрочем, если послушать обеих соперниц, то одна торговала только тухлой рыбой, а другая, – испорченной колбасой. Но их главными боевыми позициями служили стойка прекрасной Нормандки и прилавок красавицы Лизы, оттуда и шла перестрелка через улицу Рамбюто. Тут они восседали в своих больших белых передниках, роскошных нарядах и драгоценностях. Сражение начиналось с раннего утра.

– Глядите! Жирная корова уже встала! – кричала прекрасная Нормандка. – А сама-то затянута-перетянута, точь-в-точь как ее колбаса! Ага! Она опять надела тот же воротничок, что в субботу, и все в том же поплиновом платье!

В это самое время красавица Лиза, по другую сторону улицы, говорила своей продавщице:

– Огюстина, посмотрите-ка на эту тварь напротив, которая так на нас уставилась. До чего же у нее помятое лицо – и ведь только от ее образа жизни… А серьги заметили? Сегодня, кажется, на ней те, что с большими подвесками, правда? На этих девках брильянты никакого вида не имеют, просто жалость берет.

– Что дешево досталось, то дешево и выглядит, – угодливо отвечала Огюстина.

Когда у одной из соперниц появлялись новые драгоценности, победа была на ее стороне: другая лопалась с досады. Все утро они завистливо подсчитывали друг у друга покупателей и не скрывали дурного настроения, если им примерещилось, что «у дылды напротив» торговля шла лучше. Затем начинался шпионаж во время завтрака; каждая знала, что ест противница, шпионила за всем, вплоть до процесса пищеварения. Во второй половине дня одна восседала среди колбас, другая – среди рыб, и обе ломались друг перед другом, охорашивались, прилагая для этого бесконечные старания. Нормандка вышивала, занималась каким-нибудь очень тонким рукоделием, что выводило из себя красавицу Лизу.

– Лучше бы она заштопала чулки своему мальчишке, он с голыми пятками бегает, – говорила Лиза. – Полюбуйтесь-ка на эту благородную барышню: руки-то красные и воняют рыбой!

Лиза обычно вязала.

– Никак не разделается с одним носком, – замечала Нормандка, – она храпит над работой, а все потому, что ест слишком много! Долго еще надо ждать ее рогачу, пока ноги будут в тепле!

Так до самого вечера они не давали друг другу спуску, комментируя каждое появление соперницы, с редкой наблюдательностью улавливая самые тонкие детали в ее внешности даже тогда, когда другие женщины заявляли, что на таком расстоянии решительно ничего не видно. Мадемуазель Саже пришла в восторг от прекрасного зрения г-жи Кеню, которая однажды различила царапину на левой щеке Нормандки.

– С таким зрением, – говорила мадемуазель Саже, – и сквозь двери все видно.

Наступала ночь, а исход борьбы нередко бывал неясен; иногда одна из враждующих сторон терпела поражение, но назавтра она брала реванш. В квартале заключались пари: одни ставили на красавицу Лизу, другие – на прекрасную Нормандку.

Дошло до того, что противницы запретили своим детям разговаривать друг с другом. Прежде Полина и Мюш были добрыми друзьями: благовоспитанная маленькая барышня в накрахмаленном платьице и неряшливый мальчишка – сквернослов и буян, первый заводила в игре в лошадки. Если они играли на широком тротуаре перед рыбным павильоном, то лошадкой бывала Полина, а Мюш – кучером. Но однажды, когда Мюш по простоте душевной пришел за Полиной, красавица Лиза выставила его за дверь, обозвав уличным мальчишкой.

– Разве можно знать, – сказала она, – что способны натворить плохо воспитанные дети! У этого ребенка такой дурной пример перед глазами, что я неспокойна, когда он играет с моей дочкой.

Мальчику было семь лет. Мадемуазель Саже, которая была при этом, добавила:

– Вы совершенно правы. Этот шалопай вечно путается с соседскими девчонками… Его как-то нашли в погребе с дочкой угольщика.

Когда Мюш с плачем прибежал к матери и рассказал ей о происшествии, гнев ее был страшен. Она собралась было идти бить стекла у Кеню-Граделей. Однако удовольствовалась тем, что отшлепала Мюша.

– Если ты еще когда-нибудь туда сунешься, – в ярости кричала она, – я тебе покажу!

Но подлинной жертвой обеих женщин явился Флоран. В сущности, не кто иной, как он был причиной того, что они оказались в состоянии войны, – они сражались только за него. После его приезда обстановка становилась час от часу хуже; он ставил в ложное положение, раздражал, смущал окружающих, которые до сих пор жили в этом заплывшем жиром покое. Прекрасная Нормандка с удовольствием вцепилась бы ему коготками в лицо, если он слишком долго засиживался у Кеню; в значительной мере именно боевой азарт и заставлял ее добиваться этого мужчины. А красавица Лиза занимала позицию судьи, осуждающего дурное поведение Флорана, чья связь с сестрами Меюден возмущала весь квартал. Лиза была жестоко уязвлена; она старалась не выказывать свою ревность, – ревность весьма своеобразную, которой, вопреки ее презрению к Флорану и бесстрастию порядочной женщины, она терзалась всякий раз, когда он уходил из колбасной на улицу Пируэт, и она представляла себе те запретные радости, какими он, наверное, там наслаждается.

Вечером за обедом у Кеню все реже чувствовалась былая сердечность. Опрятность столовой приобретала раздражающий и тягостный характер. Флорану чудился немой укор, что-то вроде осуждения, в мебели светлого дуба, в слишком начищенной лампе, в чересчур новой циновке. Он почти не осмеливался есть из боязни уронить на скатерть хлебные крошки и запачкать свою тарелку. Тем не менее присущее Флорану простодушие мешало ему разобраться в происходящем. Он всюду восхвалял кротость Лизы. Она и впрямь была по-прежнему кротка с ним. Улыбаясь, она замечала, словно в шутку:

– Странно! Теперь вы едите неплохо, а все-таки не толстеете… Видно, впрок не идет.

Кеню хохотал, хлопал брата по животу, уверяя, что проверни через него хоть всю колбасную, сало на его брюхе все равно не нарастет – даже толщиной с монетку в два су. Однако в настойчивых замечаниях Лизы звучала та ненависть, то недоверие к тощим, которое матушка Меюден выражала более грубо; звучал в них и скрытый намек на распутную жизнь Флорана. Никогда, впрочем, она не упоминала при нем о прекрасной Нормандке. Однажды вечером Кеню отпустил шутку на этот счет, но от Лизы повеяло таким ледяным холодом, что почтенный муж осекся раз и навсегда. Обычно после третьего блюда они еще некоторое время сидели за столом. Флоран заметил, что Лиза бывает недовольна, когда он слишком быстро уходит, и пытался поддержать беседу. Она сидела совсем близко от него. Но он не чувствовал в ней тепла и трепета жизни, как в Нормандке. Не было у нее и этого пряного, пикантного аромата морской рыбы; от Лизы пахло жиром, пресным запахом первосортной вареной колбасы. Ничто не волновало эту грудь, на обтянутом лифе не было ни одной морщинки. Кости тощего пугало прикосновение ее слишком твердых телес даже пуще, чем нежные обольщения Нормандки. Однажды Гавар под большим секретом сказал Флорану, что г-жа Кеню, бесспорно, красивая женщина, но что ему нравятся дамы, «не столь мощно блиндированные».

Лиза избегала говорить с Кеню о Флоране. Она по привычке козыряла своим долготерпением. Кроме того, она считала, что нечестно вмешиваться в отношения братьев без достаточно серьезных оснований. Как говорила сама Лиза, она очень добра, но не нужно доводить ее до крайности. Сейчас она еще проявляла полную терпимость и с ничего не выражающим лицом соблюдала безукоризненную вежливость, держалась с деланным равнодушием, тщательно пока избегая всего, что Флоран мог бы принять за намек; но все-таки он ведь спит и ест у них, а денег его что-то не видать; она не согласилась бы брать с него плату, она выше этого; да только он, право же, мог бы хоть завтракать в городе. Однажды Лиза заметила Кеню:

– Мы никогда не бываем одни. Теперь, когда нам хочется поговорить, нужно дожидаться вечера, пока мы ляжем спать.

И как-то ночью она сказала ему, лежа в постели:

– Твой брат зарабатывает сто пятьдесят франков, ведь правда?.. Странно, что он не в состоянии отложить немного денег, чтобы купить себе белье. Я опять вынуждена была дать ему три твоих старых рубашки.

– Ба! Пустяки! – ответил Кеню. – Мой брат человек покладистый… Пускай сам распоряжается своими деньгами.

– О, конечно, – прошептала Лиза, больше не настаивая, – я же не к тому говорю… Пусть тратит их – с толком или без толку, – это не наше дело.

Лиза была уверена, что Флоран проедает свое жалованье у Меюденов. Только один раз она вышла из обычного спокойного состояния, изменила присущей ей и в то же время рассчитанной сдержанности. Прекрасная Нормандка преподнесла Флорану изумительного лосося. Чрезвычайно тяготясь этим подарком и не посмев отказаться от него, он принес лосося красавице Лизе.

– Сделайте из него паштет, – простодушно предложил он.

Лиза пристально, с побелевшими губами, посмотрела на него, затем, стараясь не повышать голоса, проговорила:

– Вы что же, думаете, нам есть нечего? Нет уж, извините, еды, слава богу, здесь хватает! Уберите его отсюда!

– Но прикажите хотя бы сварить его для меня, – продолжал Флоран, изумленный ее гневом. – Я охотно его буду есть…

Тогда ее прорвало.

– Мой дом не трактир, ясно? Скажите тем особам, которые дали вам лосося, пусть сами и варят его, если им угодно. А мне ничуть не хочется, чтобы мои кастрюли пропахли рыбой. Уберите его отсюда, слышите!

Еще немножко, и Лиза схватила бы лосося и выбросила бы его на улицу. Флоран отнес его к Лебигру; Розе заказали паштет из рыбы. И вот однажды вечером вся компания угощалась в отдельном кабинете паштетом. Гавар заказал еще и устрицы. Постепенно Флоран стал бывать у Лебигра все чаще, проводил здесь все свои вечера. Он попадал в раскаленную атмосферу, где был простор его политическим страстям. Теперь, когда Флоран запирался на своей мансарде, чтобы работать, его иной раз раздражала тишина комнаты; теоретическое исследование о свободе уже его не удовлетворяло, его тянуло на улицу, тянуло туда, где он находил отраду в острых, как клинок, аксиомах Шарве, в исступлении Логра. В первые вечера Флорана смущал шум, поток словоизвержений; он еще чувствовал за ними пустоту, но испытывал потребность отвлечься, подхлестнуть себя, получить толчок для какого-нибудь крайнего решения, которое утишило бы его мятущийся ум. Его пьянил самый воздух отдельного кабинета, теплый от табачного дыма, пахнущий ликером; он доставлял особенное блаженство, полное самозабвенье, и, убаюканный им, Флоран способен был без труда принять за чистую монету даже грубую подделку. Так возникла любовь к окружающим его здесь людям, потребность встречаться с ними, засиживаться с ними допоздна, получая то удовольствие, какое дается привычкой. Кроткая, бородатая физиономия Робина, строгий профиль Клеманс, бледное, изможденное лицо Шарве, горб Логра, Гавар, Александр и Лакайль – все это вошло в его жизнь, стало занимать в ней все большее место и давало ему почти физическое наслаждение. Когда он брался за медную ручку двери в отдельный кабинет, ему казалось, что она живая, согревает его пальцы, сама собой поворачивается; вряд ли он испытал бы более острое ощущение, если бы сжимал гибкое женское запястье.

Правда, в отдельном кабинете творились весьма серьезные дела. Однажды вечером Логр, разбушевавшись больше обычного, ударил кулаком по столу и заявил, что, будь они настоящими мужчинами, они свергли бы правительство. Он добавил, что нужно договориться тотчас же, если они хотят быть готовыми в момент переворота. Затем, придвинувшись друг к другу вплотную и понизив голос, они постановили образовать маленькую группу, готовую ко всяким случайностям. С этого дня Гавар уверился, что стал членом тайного общества и участником заговора. Состав кружка не пополнялся, но Логр обещал связать его с другими известными ему объединениями. А когда весь Париж будет в их руках, вот тогда Тюильри попляшет. И начались бесконечные споры, которые продолжались несколько месяцев: обсуждались организационные вопросы, проблема цели и средств, вопросы стратегии и создания будущего правительства. Как только Роза ставила грог перед Клеманс, кружки перед Шарве и Робином, мазагран перед Логром, Гаваром и Флораном, а перед Лакайлем и Александром – рюмки, кабинет тщательно запирали и заседание открывалось.

Разумеется, по-прежнему больше всего прислушивались к голосу Шарве и Флорана. Гавар не сумел удержать язык за зубами, понемногу он рассказал всю историю с ссылкой в Кайенну, что принесло Флорану ореол мученика. Его слово стало заповедью для них. Как-то вечером Гавар, задетый нападками на своего друга, который в тот момент отсутствовал, воскликнул:

– Не тронь Флорана, он был в Кайенне!

Но Шарве был весьма уязвлен этим преимуществом Флорана.

– Кайенна, Кайенна, – процедил он сквозь зубы, – в конце концов там не так уж плохо жилось!

И Шарве пытался доказать, будто ссылка – это пустяк, будто подлинно великое страдание заключается в том, что живешь в угнетенной стране, с кляпом во рту, перед лицом торжествующего деспотизма. Впрочем, если его, Шарве, не арестовали 2 декабря, то не по его вине. Он даже намекнул, что только дураки попадаются. Эта скрытая зависть сделала Шарве постоянным противником Флорана. Споры всегда сводились к поединку между ними обоими. И они говорили часами при полном молчании остальных, причем ни один из двух спорщиков не признавал себя побежденным.

Излюбленным предметом спора был вопрос о преобразовании страны на следующий день после победы.

– Допустим, мы победили, так? – начинал Гавар.

Победа была чем-то само собой разумеющимся, поэтому каждый спешил высказаться. Кружок разделился на два лагеря. Шарве, который был сторонником эбертизма, опирался на Логра и Робина. Флоран, по-прежнему подвластный своей человеколюбивой мечте, называл себя социалистом и опирался на Александра и Лакайля. Что касается Гавара, то он не чурался идеи насилия; но так как его подчас попрекали за богатство и донимали довольно едкими шутками, он объявил себя коммунистом.

– Надо будет все начисто смести, – отрывисто говорил Шарве, словно топором рубил. – Ствол дерева прогнил, мы должны его свалить.

– Да, да! – подхватывал Логр, вставая, чтобы казаться повыше, и толкая своим горбом шаткую перегородку. – Все полетит к черту, это я говорю вам… А там видно будет.

Робин одобрительно кивал бородой. Его молчание становилось ликующим, когда выдвигались крайние революционные предложения. Взгляд его приобретал некую томность при слове «гильотина»; полузакрыв глаза, он смотрел так, словно видел ее перед собой, и зрелище это его глубоко умиляло; тогда он тихонько терся подбородком о набалдашник трости, издавая глухое, довольное мурлыканье.

– Однако, – в свою очередь вступал Флоран, в голосе которого неизменно слышался далекий отзвук печали, – однако, если вы срубите дерево, необходимо будет сохранить семена… А я полагаю, что, напротив, нужно сохранить дерево, чтобы привить ему новую жизнь… Видите ли, политическая революция уже произошла; сегодня надо подумать о труженике, о рабочем; наша революция должна быть всеобъемлющей, социальной. И я головой ручаюсь, что вам не удастся сковать это требование народа. Народ устал, он тоже хочет получить свою долю благ.

Александра эти слова приводили в восторг. На его добром лице сияла радость, и он подтверждал, что это правда, что народ устал.

– А мы хотим получить нашу долю, – добавлял Лакайль с угрожающим видом. – От всех революций выигрывали только буржуа. А теперь хватит! Революция прежде всего будет служить нам.

Тогда начинались разногласия. Гавар предлагал раздел всех материальных ценностей. Логр отказывался, божась, что не дорожит деньгами. Затем Шарве, постепенно переборов шум, продолжал говорить один:

– Классовый эгоизм – одна из самых надежных опор тирании. Это плохо, что народ эгоистичен. Если он нам поможет, он получит свою долю… Почему вы требуете, чтобы я дрался за рабочего, если рабочий отказывается драться за меня? Кроме того, не в этом суть дела. Если мы хотим приучить такую страну, как Франция, пользоваться свободой, нам понадобится десять лет революционной диктатуры.

– Тем более, – решительно сказала Клеманс, – что рабочий еще не созрел, им необходимо руководить.

Она высказывалась редко. Эта высокая серьезная девушка, оказавшаяся среди одних мужчин, слушала разговоры о политике с видом ученого знатока. Откинувшись назад и прислонясь к перегородке, она прихлебывала маленькими глотками свой грог, глядя на собеседников, и то хмурила брови, то раздувала ноздри, молча выражая одобрение или неодобрение, показывая, что она все понимает, что у нее есть вполне твердые суждения о самых сложных проблемах. Иногда она скручивала папироску и, пуская из уголка рта тонкие струйки дыма, прислушивалась внимательнее. Казалось, спор ведется ради нее и под конец она должна раздавать призы. Она, наверное, считала, что, не выражая своего мнения и не горячась, как мужчины, она соблюдает положенное ей место женщины. И только в разгаре спора она бросала какую-нибудь фразу, подводя итог в одном слове, и отлично умела «отбрить», по выражению Гавара, даже самого Шарве. В глубине души она считала себя гораздо более подкованной, чем ее собеседники. Уважение она питала лишь к Робину и не сводила своих больших черных глаз с этой безмолвной фигуры.

Флоран, как и остальные, не обращал внимания на Клеманс. Они относились к ней, как к мужчине: обмениваясь рукопожатием с Клеманс, они чуть не вывертывали ей руку. Однажды вечером Флоран присутствовал при пресловутых расчетах между Шарве и Клеманс. Когда молодая женщина вынимала деньги, Шарве попытался занять у нее десять франков. Она отказала, заметив, что надо сперва установить, какие у них счеты. Они жили друг с другом на началах свободного брака и взаимной материальной независимости; каждый скрупулезно оплачивал свои расходы; таким образом, по их словам, они ничего друг другу не должны, они не рабы. Квартира, стол, стирка, самые незначительные развлечения записывались, отмечались – всему этому подводился итог. В тот вечер, после проверки их счетов, Клеманс доказала Шарве, что он должен ей уже пять франков. Затем она дала ему десять франков, сказав:

– Запиши, что ты теперь должен мне пятнадцать… Вернешь пятого числа из получки за урок у маленького Легюдье.

Когда Розу звали, чтобы расплатиться, каждый вынимал из кармана несколько су за напитки. Шарве даже поддразнивал Клеманс, называя аристократкой за то, что она пьет грог; он уверял, будто она хочет этим его унизить, дать ему почувствовать, что она зарабатывает больше; кстати сказать, это было правдой, и в его смехе звучал скрытый протест против более высокого заработка жены, который унижал Шарве, несмотря на его теорию равноправия полов.

Если споры ни к чему не приводили, словесная схватка продолжалась. Из кабинета доносился отчаянный шум; матовые стекла дрожали, как кожа на барабане. Порой шум становился таким оглушительным, что Роза, при всей своей невозмутимости, с беспокойством озиралась на кабинет, наливая стопку какому-нибудь клиенту в рабочей блузе.

– Ого! Да они там, чего доброго, друг друга угробят, – говорил человек в блузе, ставя стопку на цинковую стойку и утирая губы тыльной стороной руки.

– Это безопасно, – спокойно отвечал Лебигр, – там беседуют господа.

Лебигр, обычно весьма суровый по отношению к другим посетителям, позволял этим вопить сколько душе угодно и никогда не сделал им ни одного замечания. Он часами сидел на банкетке за стойкой, без сюртука, прижавшись своей большой головой к зеркалу и следя слипающимися глазами за Розой, которая откупоривала бутылки или вытирала тряпкой столики. Когда он бывал в добром расположении духа, а Роза стояла рядом и, засучив рукава, мыла стаканы в отливе, Лебигр незаметно для окружающих щипал ее за икры, что она принимала с довольной улыбкой. Она и бровью не поводила в ответ на вольность хозяина; когда он щипал ее до крови, она говорила, что не боится щекотки. Однако Лебигр, хоть его и клонило ко сну от запаха вина и жара мерцающих огней, прислушивался в шуму в кабинете. Если спорщики повышали голоса, он вставал и прислонялся спиной к перегородке, либо же, отворив дверь, заходил внутрь и подсаживался к ним, хлопнув Гавара по ляжке. Здесь Лебигр только кивал одобрительно головой. Торговец живностью говорил, что хоть этот черт Лебигр и не оратор, на него вполне можно рассчитывать, «когда начнется потасовка».

Но Флоран как-то утром на рынке оказался свидетелем ссоры между Розой и рыбной торговкой по поводу опрокинутой плетенки с селедками, которую Роза задела локтем; он слышал, как Розу обзывали «марухой шпика» и «полицейской сукой». Когда он восстановил порядок, ему наговорили еще целый короб о Лебигре; он-де служит в полиции, всему кварталу это хорошо известно; мадемуазель Саже, до того как стала захаживать к Лебигру, утверждала, будто однажды встретила его, когда он шел в полицию с донесением; вдобавок Лебигр ради денег готов на все, он-де ростовщик, дает ссуду на один день уличным торговцам, сдает им напрокат повозки под неслыханный процент. Флоран был очень взволнован. Он счел себя обязанным вечером того же дня вполголоса пересказать все это своим приятелям. Они пожали плечами и долго потешались над его опасениями.

– Бедняжка Флоран! – ехидно сказал Шарве. – После Кайенны ему мерещится, что вся полиция гонится за ним по пятам.

Гавар дал честное слово, что Лебигр «честен и чист, как слеза». Но особенно разгневался Логр; стул под ним трещал, горбун бранился, заявил, что дальше так продолжаться не может, что, если всех начнут подозревать в связи с полицией, он будет сидеть дома и устранится от политики. А разве кое-кто не осмеливался говорить, что и он, Логр, связан с полицией? Это он-то, который дрался в сорок восьмом и в пятьдесят первом, которого дважды чуть было не сослали! И, выкрикивая это, он посматривал на окружающих, выпятив челюсть, словно ему хотелось во что бы то ни стало покрепче вколотить им в головы уверенность в том, что он «с нею не связан». А они под яростными взглядами Логра только делали протестующие жесты. Однако Лакайль понурился, услышав, что Лебигра называют ростовщиком.

Поток словопрений смыл память об этом происшествии. Лебигр, с тех пор как Логр выдвинул идею о заговоре, еще горячей пожимал руки завсегдатаям отдельного кабинета. По правде говоря, эти клиенты, вероятно, приносили ему мизерный доход; они никогда не заказывали по второй порции. Перед уходом они допивали последнюю каплю из своего стакана, к содержимому которого относились с мудрой расчетливостью даже в пылу обсуждения политических и социальных теорий. При выходе на улицу их пронизывала холодная ночная сырость. Несколько мгновений они стояли на тротуаре, с воспаленными глазами, оглушенные, словно черное молчание улицы заставало их врасплох. За ними Роза закрывала на засов ставни. Затем, пожав друг другу руки, опустошенные, неспособные больше выжать из себя ни слова, они расставались, и каждый, еще пережевывая свои аргументы, жалел, что не успел заткнуть глотку противнику последним доводом. Сутулая спина Робина, мелькая в тумане, исчезала где-то подле улицы Рамбюто; Шарве и Клеманс шли через Центральный рынок до Люксембургского сада, бок о бок, по-солдатски стуча каблуками и продолжая обсуждать какое-нибудь политическое и философское положение, причем никогда не брали друг друга под руку.

Заговор созревал медленно. В начале лета речь по-прежнему шла только о необходимости сделать «попытку». Флоран, который первое время чувствовал нечто вроде недоверия, в конце концов поверил в возможность революционного движения. Он занимался этим вопросом очень серьезно, делал заметки, составлял письменные планы. Остальные по-прежнему разговаривали. А для него мало-помалу вся жизнь свелась к одной идее, которою он был одержим и над решением которой ломал себе голову каждый вечер; дошло до того, что он повел своего брата Кеню к Лебигру, разумеется, не предполагая, что это может принести ему вред. Флоран по-прежнему относился к нему немножко как к своему воспитаннику; он, должно быть, даже думал, что обязан наставить Кеню на путь истинный. Кеню был совсем невеждой в вопросах политики. По прошествии пяти или шести вечеров он проявил полное единомыслие с братом. Он был очень податлив, относился с известным уважением к советам брата, когда красавицы Лизы при этом не было. Впрочем, больше всего соблазняла Кеню возможность преступить мещанскую мораль – уйти из колбасной и запереться в отдельном кабинете, где так громко кричали и где присутствие Клеманс придавало происходящему еле уловимый, подозрительный и приятный для него оттенок. Поэтому он теперь наскоро фаршировал свои колбасы, чтобы прибежать к Лебигру пораньше и не упустить ни слова из споров, которые казались ему очень значительными, хотя он часто не все понимал. Красавица Лиза отлично замечала, как он торопится уйти. Пока еще она ничего ему не говорила. Когда Флоран уводил Кеню, она выходила на порог и следила суровым взглядом, немного побледневшая, как они входят к Лебигру.

Однажды вечером мадемуазель Саже разглядела из своего слухового окошка тень Кеню на матовых стеклах большого окна в отдельном кабинете, выходившего на улицу Пируэт. Она устроила себе отличный наблюдательный пост напротив этого молочно-матового экрана, на котором вырисовывались силуэты спорщиков, неожиданно выскакивали носы, выпячивались челюсти, брызгающие слюной, или вытягивались во всю длину огромные руки без туловища. Это удивительное мелькание расчлененных тел, немых и исступленных профилей, из которого зрителю становилось ясно, что в кабинете идут страстные споры, заставляло мадемуазель Саже стоять часами за своими ситцевыми занавесками, покуда экран не становился черным. Она учуяла, что там «готовится какая-то петрушка». Постепенно она стала узнавать тени по рукам, волосам, одежде. В этом сумбуре сталкивавшихся сжатых кулаков, разъяренных лиц, вздутых плеч, которые, казалось, отклеивались от туловища и наплывали друг на друга, мадемуазель Саже ясно разбиралась: «Так-с. Это долговязый олух кузен. Так-с. Это старый скаред Гавар; а вот горбун, а вот эта швабра Клеманс». Когда же силуэты начинали бесноваться, становились особенно суматошливыми, мадемуазель Саже охватывало неудержимое желание спуститься вниз, пойти посмотреть, что там происходит. Она покупала себе смородинную наливку по вечерам под тем предлогом, что по утрам ей «как-то неможется» и, следовательно, наливка понадобится ей спозаранку, едва лишь она встанет с постели. В день, когда она увидела на экране крупную голову Кеню, которую то и дело заслоняла нервно дергавшаяся тень тонкой руки Шарве, мадемуазель Саже прибежала к Лебигру совсем запыхавшись и, чтобы выиграть время, заставила Розу вымыть ее бутылочку для наливки. Однако, уже собравшись уйти, она услышала голос колбасника, говорившего с детской прямотой:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю