Янтарный сок
Текст книги "Янтарный сок"
Автор книги: Элла Боброва
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)
По преданью, жила в те дни женщина в хижине,
но совсем одна.
Что ни ночь – приходил к ней любимый, и жизнь ее
вдруг была полна.
Но царила тьма.
На вопрос ее робкий: «Как имя любимого?» —
Он не отвечал.
А хотелось узнать, почему он невидимый,
приходил – молчал,
молча, покидал.
Не дождавшись ответа, решила: не скажет он;
а покоя нет.
От коптилки пометила спящего сажею:
на вопрос ответ
даст ей лампы свет,
там, где все танцевать собираются вечером.
Кто он, кто такой?
Он ушел. Вслед она. Ищет, кто здесь помеченный?
Видит: с роковой
меткой – брат родной!
Горе ей и позор! Брат с постыдным желанием
шел делить с ней ночь.
Факел ярко зажгла и, насмешками ранена,
стыд свой превозмочь
убежала в ночь.
Быстро факел зажег свой и брат. По преданию,
побежал он вслед.
Звал, был остановить ее полон желания,
но она, как ветр,
не догнал он, нет!
Ловко факел сестра свой зажгла; и от ветра он
стал большим огнем.
Брат, спеша, факел слабо зажег: постепенно
угасая, он
бледным янтарем.
Мчались долго, преданье гласит, в темноте они —
брат вслед за сестрой.
И, взлетев, превратились тогда в высоте они
в солнце над землей
в месяц золотой.
И рассеялась тьма. Поднялось ликование:
Свет! Родился свет!
Люди видели – всюду, в лесу, в каяках они
пели дню привет,
страха тьмы уж нет!
А когда месяц-брат, сестру-солнце преследуя,
по небу бежал,
люди все отдыхали, танцуя, беседуя.
Так с рождением солнца всесильным стал свет его
и мир процветал.
Раз, по преданию, на медведя
гнались охотников семь саней.
Быстрые, умные их собаки
мчались, как вихрь; но быстрей был зверь —
был он хитрей, был он быстрей.
В страстном желанье поймать добычу
стали постромки собак срезать.
Самых свирепых вослед погнали
С криком и гиканьем, чтоб скорее
зверя загнать, зверя поймать.
Но, как ни мчались собаки, сани —
быстрый медведь от них ускользал.
Громко вскрикнул один охотник:
«Землю я чувствовать под собой
вдруг перестал!» И закричал
тут и охотник другой в испуге:
«В воздух с санями поднялся я!»
Смотрят охотники вниз и видят,
как ускользает от них земля.
В беге взвились все они ввысь.
Даже собак и медведя в небо
ветер могучий унес с собой.
И превратились они в созвездья:
каждый из них, по преданью, стал
яркой звездой. И в тьме ночной
их наблюдаем мы и поныне:
псов и охотников с ними рать.
Только медведя-то им, как видно,
не догнать.
Жили двое сирот, говорится в предании,
брат и, старше его, сестра.
Ни семьи, ни друзей, кто в беде пожалел бы их;
только сами они друг о друге заботились,
жили дружно и не ропща.
Спали в старых другими покинутых хижинах,
ни о чем не прося людей.
Это было во время великого голода;
и считали все люди сирот только бременем:
«Почему нам чужих кормить,
разве маю своих, плоть от плоти детей у нас?» —
говорили не раз они.
Спят сироты. А люди, гласит так предание,
из селенья ушли и сирот там оставили
беззащитных, совсем одних.
Вот проснулись они, а кругом запустение.
Безутешно заплакал брат;
но, как старшая, брата сестра успокоила,
обещала, как прежде, о нем лишь заботиться.
Взявшись за руки, прочь пошли.
Далеко от селенья вдвоем побрели они:
надо что-то найти поесть.
Все длинней на снегу становились тени их;
но ни крова, ни пиши. Подкралось отчаянье,
есть хотелось им все сильней.
В безысходной беде стали зверю завидовать:
быстрым зайцем хотели стать;
то лисой обратиться желали пронырливой —
но в зверей превратиться никак не могли они,
и никто их мольб не слыхал.
Стали громко кричать: «Лучше б стать нам тюленями!»
Оставались они детьми;
оставались сиротами всеми забытыми.
Шкура, меха, кремень – это все, что с собой они,
уходя, захватить могли.
Но вот вскрикнули раз, став на мех и топча его:
«Громом, громом хотим мы стать!»
Загремел, по преданью, тут мех под ногами их.
Ударяя кремнём о скалу все ж неистово,
продолжали они кричать:
«Стать бы молнией!..» Кремень рассыпался искрами.
Вознеслись в небо брат с сестрой;
и злым людям упреки шлют, гневные, быстрые —
громом, молнией огневой.
Но Ворон-отец не всегда на детей своих гневался.
Коль помнили люди традиции, чтили закон,
он щедро им дичь посылал, чтобы люди охотились,
а после удачного дня и над миром задумались.
Раз жили два друга-охотника в те времена
Красивы, искусны во всем и дружны были жены их.
Охотились вместе, досуг свой любили делить,
подолгу о мире умели вдвоем рассуждать.
Но чудо ли: сколько б ни мчались вперед на санях они,
куда бы ни двинулись – всюду тянулась земля.
Ужель невозможно доехать хоть раз до границ ее,
а, может, окажется вправду она бесконечною?
Но в путь не пустившись, об этом разведать нельзя;
и, плача, друг с другом охотников жены прощаются.
Расстались друзья, чтобы правду мире узнать,
от солнца и к солнцу – два разных избрали пкти
По снегу и льду мчались быстро зимою холодною,
а летом охотились, свой пополняя запас.
Вперед и вперед – много лет длилось их путешествие.
Охотники сами, их жены в дороге состарились.
Им рядом с санями теперь было трудно идти.
Но дальше и дальше стремились. Уж выросли дети их;
потом поженили охотники взрослых детей
с детьми из семей, что встречались в далеком пути.
Так с разных сторон по земле подвигалось два племени.
Все медленнее подвигались в дороге охотники,
их дети вели; но они не забыли идей своих.
А смерть отвергали: «С друзьями сначала мы встретимся…»
всегда говорили. И вот, как преданье гласит,
сошлись, наконец, на земле два кочующих племени.
Хоть старшие видеть друг друга уже не могли,
но, следуя голосу, здесь обнялись вновь друзья.
Охотники старые, плача от радости, молвили:
«Поистине наша дорога была далека.
Гораздо обширней и больше земля, чем мы думали.»
Сказали – и четверо все успокоенно умерли.
Так древние люди узнали: земля велика.
В то время древнее, не так, как ныне,
жил лишь один народ, гласит преданье.
Раз вырастил один охотник дочь.
Не мог никак ее он замуж выдать:
упрямо отвергала женихов
и зло над ними иногда смеялась.
Обузою считал отец ее;
но дочь не отвечала на упреки.
Не раз кричал он ей в припадке гнева:
«За пса тебя я выдам моего!»
Ответом было, как всегда, молчанье.
И вот однажды, говорит преданье,
зашел к ним на ночь человек чужой,
одет был в рыжую собачью шкуру.
С упрямой девушкой он ночь провел —
в пса рыжего вновь утром превратился.
Так дочь узнала, что сдержал отец
свою повторно-гневную угрозу.
«Вот он, жених твой!» – бросил он с презреньем,
«Теперь ты выйдешь замуж, наконец!»
Ночные повторялись превращенья.
И стала дочь семьи ждать прибавленья.
Вот день настал: щенки – ее приплод —
визжа, на шкуре меха копошатся.
Но как детей она их полюбила
и не могла на крошек насмотреться.
Отца же визг их скоро в гнев привел.
Дочь с мужем-псом, с ее детьми-щенками —
Всех он отвез на остров отдаленный,
но псу за мясом плыть домой велел.
Короткое так продолжалось время,
устал отец нести и это бремя.
Однажды пес приплыл за мясом вновь;
наполнил полмешка отец камнями,
а сверху мясом их чуть-чуть прикрыл.
Пошел на дно пес, громко, по-собачьи,
причитывая о своей семье.
На острове же поселился голод:
отец лишь поначалу ежедневно
возил немного мяса, но потом
кормить не захотел семью большую:
«Вас много, накормить всех не могу я!»
Дочь гневом вспыхнула от слов отца
и отомстила за убийство мужа:
созвав детей голодных, отдала
им своего отца на растерзанье.
В отчаянье она: как дальше жить?
Быть может, где-то ждет детей спасенье…
Два каяка для них смогла построить,
использовав подошвы от сапог.
Вот с севера пришел на помощь ветер,
и, плача, мать кричит: «Плывите, дети,
вас где-то примет лучшая земля,
вы жизнь построить сможете иную».
Прижав к себе оставшихся детей,
в слезах она от моря отвернулась.
Каяк был первый вынесен волной —
и племя выросло индейцев смелых.
Спаслися предки всех народов белых,
когда к земле пристал каяк второй.
От тех, что не смогли покинуть остров,
произошел род древний – эскимосов.
В те времена и у вещей была душа;
вселялись духи в них и вещи оживали.
Так, говорят, на землю ниспадал огонь,
и свежий, рыхлый снег светился, пламенея.
Могли мгновенно сочным мясом обрастать
нередко даже кости съеденных оленей.
Тогда владели люди силою волшебной
и неразлучен с духами был человек.
Лопата независимо врезалась в снег;
Гарпун сам в море метко поражал тюленей,
и даже дом, поднявшись над землей, вослед летел,
когда пускались люди в новый край охоты.
На шум летающих домов не раз роптал
один лишь человек, как говорит преданье.
Но услыхали духи жалобы его;
и потому с тех пор, как людям в наказанье,
дома летать уже не могут над землей
и люди вновь и вновь должны дом строить свой.
Все вещи на санях должны теперь везти
и навсегда волшебной силы лишены.
Но духи еще не совсем человека покинули.
Не видя их, знал он, что ими всегда окружен.
В лесу, на охоте иль дома в знакомом селении
неслышно орудовал духов народ Ижеркан.
И знал человек: коль сама рядом хижина строится,
то тут же народ Ижеркан, как все люди, живет.
Хоть этот народ обладал тайной силой волшебною,
с людьми торговал он, людей к себе в дом приглашал.
И духи соседями людям всегда были добрыми.
Не знал одиночества, счастливо жил человек.
Но возненавидел один их: с речами он злобными
обрушился раз на невинный народ Ижеркан:
«Кто просит их иглу свои строить в нашем селении.
Зачем они вечно за нами идут по пятам?»
Ножом своим воздух вокруг рассекая, он вырезать
пытался невидимых духов народ Ижеркан.
Хоть стона не слышал никто; но на снег окровавленный
уставились в ужасе люди, по крови узнав,
что ранены духи, соседи людей безобидные.
С той самой поры Ижеркан, так преданье гласит,
ушел от людей. Никогда больше люди не видели,
чтоб строились иглу волшебною силой вокруг.
И люди остались одни оттого, что обидели
Народ Ижеркан, что всегда человека был искренний друг.
Злых духов не было тогда на всей земле,
и человек не знал о силе зла вначале.
Он сам их породил, он сам посеял зло —
об этом говорит старинное преданье.
Когда-то жил отец двух юных дочерей.
Лишь меньшую из них без меры обожал он;
а дочку старшую так сильно невзлюбил,
что раз избавиться совсем пришел к решенью.
Построив иглу, он сердито поволок
дочь старшую, не тронутый слезами
и криками ее; тяжелым блоком снежным
вход заложив, он на смерть дочь обрек.
А младшей дочери он приказал с угрозой
к закрытой хижине совсем не подходить.
Но дочь ослушалась: к сестре своей любви
и жалости полна, ей пищу выносила.
Через отверстие в стене она тюленье
бросала мясо, чтоб не дать ей умереть
и так спасла ей жизнь. Но говорит преданье,
что раз из хижины ей крикнула сестра:
«Я чувствую, теперь что становлюсь другою,
как будто бы вся шерстью обросла.
Не надо приносить мне больше в иглу мяса
Сестра в слезах в ответ: «Нет, нет, ты жить должна.»
Но вот отец открыл, что вопреки приказу
через отверстие в стене сестру кормила дочь.
«Не смей ее кормить, пусть в хижине умрет!» —
так на любимицу обрушился он с гневом!
Но молча дочь его, сестру свою любя
делила мясо с ней, сама недоедая.
Но раз отпрянула, сестру не узнавая,
через отверстие лишь на нее взглянув.
Всё шерстью обросло сестры несчастной тело
и стала обликом она совсем другой.
Но прежним голосом сестру она просила:
«Оставь селение, уйду и я потом.
Вот эти колышки возьми, сестра, с собою;
и помни, что по ним тебя узнаю я.
Как Агдлак выйду я из иглу на свободу.»
Случилось, что отец решил уйти с семьей,
чтоб дочь-любимица сестру свою забыла.
Пожитки все свои на сани погрузил и
с женой и дочерью оставил он село.
Вот тут из хижины, закрытой блоком снежным,
дочь-Агдлак вырвалась и вслед им понеслась.
Сестра, вкруг колышки по снегу разбросав,
погоню чувствуя, в сугроб лицом зарылась.
И меньшую сестру лишь Агдлак пощадил.
Отца и мать догнав, им мстя за все страданья,
он на куски порвал. Вот так зло породил
сам человек. От зла погиб он, по преданью.
Однажды жила, так гласит преданье,
одна средь людей сирота Негивик.
Никто не жалел ее; но в селенье
терпели ее, а о пропитанье
заботилась только сама сирота.
Лохмотья служили одеждой ей,
жизнь трудной была среди черствых людей.
В край новой охоты решили люди
однажды селением всем уходить.
Свои каяки они все связали
и так удалось им паром построить,
запасы свои на паром погрузить.
Нашли они место для многих вещей,
для старых и малых в селенье людей.
Когда ж сирота Негивик к парому
приблизилась, чтоб уголок там занять,
«Уже места нет!» – закричали люди,
«Полны каяки нам и так здесь трудно…»
Так все отказались в каяк ее взять.
А между собой: «Пусть умрет здесь она,
давно надоела бездомная нам.»
От берега вот уж паром отчалил.
Осталась одна сирота Негивик.
И плача, она всех людей молила
с собой ее взять, ей не дать погибнуть —
все люди к мольбам ее были глухи.
Остаться ж одна Негивик не могла,
и вслед каякам она бросилась вплавь.
И все ж, на паром ее не пускали,
а многие даже смеялись над ней.
Когда посиневшей ее рукою
за край каяка удалось вцепиться,
отрезал ей пальцы один из людей.
В холодной воде тут исчезла она,
но вынырнуть вновь помогла ей волна.
Вцепилась другой за каяк рукою —
урезали пальцы и этой руки.
Тогда Негивик утонула в море.
Родились из пальцев ее тюлени,
моржи, рыси, много животных морских.
Сама сирота Негивик с той поры,
владычица царства тюленей и рыб.
И если нарушат ее законы
животных в свой дом запирает она;
и люди охотятся понапрасну
пока Негивик сменит гнев на милость,
и вновь каяки закачает волна.
Вот так человека поступок злой
дух создал всесильный в стране морской.
В то время давнее была лишь островом земля.
Корнями с дном морским огромный остров не был связан
И долго человек на острове плавучем том
не умирая жил; ведь смерть об острове не знала.
Мужчина брал жену. Потом у них росла семья.
Людей на острове все больше, больше становилось.
Не стало места для детей новорожденных,
и было острову невмочь нести всех и кормить.
Вот накренился он, корнями в воду погрузился:
ведь с дном морским корнями не был связан он совсем.
И ужас обуял тогда на острове людей:
как долго выдержать их сможет материк плавучий?
Но вдруг раздался крик одной отчаянной старухи:
«Пусть смерть приходит к нам, уж нет всем места на земле!»
И словно в тех словах скрывалась колдовская сила,
спасительная смерть людей на острове нашла —
к народу эскимосов смерть пришла.
СТИХОТВОРЕНИЯ, НЕ ВОШЕДШИЕ В ИЗДАНИЕ 1977 Г
«Есть далеко два друга у меня…»
Есть далеко два друга у меня.
Мне оба дороги по-разному.
Нас разбросала по миру война…
Пишу им. Отвечаю. Каждому.
Один – мне редко пишет; но в письме
такую нежность шлет горячую,
что горячо становится и мне
и радостно, и чуть не плачу я…
Напишет и надолго замолчит.
Уж лучше б не писал… Но лучше ли?
Мне говорят: нельзя всё в прошлом жить, —
а письма наизусть заучены…
Второй – шлет в день нередко два письма.
В театре пишет… Что ж ему наградою?
Не знаю, влюблена ль я, польщена ль…
Писал в антракте… был один он – рада я!
Он каждой мыслью делится со мной:
восторгом, гневом, возмущением;
то преисполнен скорби мировой,
то… от заката восхищением.
Жду писем от далеких двух друзей —
кто ж мне милей?..
«Новый журнал», 1966, № 82.
«В последний раз мы расставались вечером…»
В последний раз мы расставались вечером—
отцвел внезапно почему-то май.
Вот год прошел… Вновь день встает навстречу нам
и первый утренний звенит трамвай;
шел ночью дождь и смыл он с неба синего
все пятна туч – я знаю почему:
и улицы, и тротуары вымыл он —
всё, милый друг, к приезду твоему.
С вокзала возвратимся не в трамвае мы:
поток автомашин нас понесет…
Шофер такси улыбку, нескрываемо —
лукавую, нам в зеркальце пошлет…
И позади останется вокзал —
ты словно никогда не уезжал.
«Новый журнал», 1966, № 82.
«Нет вести. Годы. Часто представляю…»
Нет вести. Годы. Часто представляю:
устал ты ждать – и больше не один.
Встречает вечером тебя другая,
спокойней ты, былое вспоминая…
Лишь в волосах – снег одиноких зим.
Как мыслей невеселых подтвержденье,
тебя во сне я встретила с другой.
Скрестились наши взгляды на мгновенье…
Прочтя в моем: «Не надо объясненья»,
ушел ты… тот же, но уже не мой.
Проснулась. О, как это утро серо!
Скорей, почтовый ящик отопру…
Гоню сомненья, снам ведь я не верю…
А если подтвердит письмо потерю – умру.
«Новый журнал», 1966, № 82.
«Перрон. Мы вдвоем. До отхода…»
Перрон. Мы вдвоем. До отхода
лишь пять минут.
Мы оба храбримся. А годы
уйдут, уйдут…
«Прощай», – ты сказал очень тихо.
Одна. Перрон.
Бессонница в мой сторожихой
вселилась дом.
Встреча
Кто вам сказал, что сказок не бывает,
что юности годам возврата нет
и что любовь в разлуке угасает?
Исчезли вдруг при встрече двадцать лет!
В Крыму вдвоем… И, с морем состязаясь
твои глаза меняют цвет, живут…
Разлуки нет, но как часы бегут!
И я комок тоски с трудом глотаю.
Стараясь обещание сдержать —
о будущем ни слова – мы шутили,
дразня друг друга; или фронта-тыла
события пытались вспоминать.
– А помнишь? – с губ срывалось то и дело, —
налет! Бежать в подвал я не хотела,
и ты мне делал «страшные» глаза:
«Ты не ребенок… рисковать нельзя…»
Потом в Тюрингии: дочь на коленях
в убежище дремала у меня;
просил рассказов сын под вой сирены
(не испытали, к счастью, мы огня),
и «месть» была (неслись мы с ним в Диканьку,
и голос мой таинствен был и тих)
страшнее бомб, не все ль равно каких,
немецких, русских иль американских?
Отбой! А сын все просит: «Расскажи
колдун был в самом деле пан Данило?
Я не усну… скажи, что дальше было?»
Убежище покинуть не спешим.
Был слушатель наш сын неугомонный;
скажу: – Рассказов нет… – А он: – Ну, вспомни
о том, как папу в играх брал я в плен… —
Ты был одной из наших «вечных» тем.
А помнишь, как тебя я провожала?
На Дон! Согнувшись, все вы шли пешком
с узлами: ведь машин не оказалось
в поникшем городе полупустом.
Всего три дня прошло. Еще дымились
пожарища: то патриотов рать,
приказу следуя «Уничтожать!» —
в развалины заводы превратила.
Смотрели мы, глотая гнев и боль.
Окопы? Враг их просто не заметил.
В молчании врага наш город встретил,
посыпались стаккато «Хальт!», «Яволь!»
Ждала. В плену? Ушел ли на погибель?
Я помню, как страдальческим изгибом
на лбу твоем морщина залегла.
Ее разгладить лишь теперь смогла:
– Я, помнишь, арией всегда дразнила
тебя «Зачем вы посетили нас?..»
– «Письмо Татьяны» потому любил я,
мне слышался твой голос каждый раз.
– А помнишь, отпуск в мае в Ленинграде?
Смеялся ты над жадностью моей:
«По счастью, вечером открыт музей,
в Александринском – Юрьев в «Маскараде»…» —
Спешим! Вот Ласточкино ждет гнездо…
Сюда мы собирались в Сорок Первом.
Ты говорил: «На этот раз – наверно!»
Разрушен первой бомбой был наш дом.
И все разрушено. А эти речи
и у изменчивого моря встречу
я в ночь тревожную изобрела —
в Крыму с тобой, увы, я не была.
В больнице
Синее небо. Розы на окне.
Жизнь за окном. Я слышу шум трамвая.
Лечусь, хоть жить уже недолго мне —
все думают, я ничего не знаю.
Нет! Не хочу из жизни я уйти
теперь… теперь, когда я так богата,
Когда со мною неразлучно ты —
а пред тобою я так виновата!
Я тайно подписала с жизнью пакт
и радуюсь цветам, закату, маю.
Коль жизнь игра, ее последний акт
я для тебя… по-своему сыграю.
«Мне говорят: плакучей ивой, плаксой…»
Юрию Терапиано
Мне говорят: плакучей ивой, плаксой
слыла я в детстве; в школе же не раз
за взрывы смеха «выйдите из класса!»,
я помню, строгий слышала приказ —
смеялась гак, что весь смеялся класс.
Дразнили «хроматическою гаммой»
за неудержный звуковой каскад.
Как выстрел, окрик оглушил нежданно.
Надолго всхлипом стал мой смехопад —
в класс не вернулась больше я назад.
Покрыло зрячий лоб слепое темя;
куда-то вглубь ушли и плач, и смех…
И я теперь с сутулым поколеньем,
неся слов гнева нерожденных бремя,
расплачиваюсь за молчанья грех.