Текст книги "Современный немецкий рассказ"
Автор книги: Эльке Хайденрайх
Соавторы: Криста Вольф,Луц Зайлер,Торстен Шульц,Грегор Зандер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Annotation
Открывает августовский номер 2016-го года подборка «Современный немецкий рассказ». Первый – «Лучшие годы» писательницы, литературного критика и журналистки Эльке Хайденрайх. В крайне прохладных отношениях восьмидесятилетней матери и вполне зрелой дочери во время совместной краткой поездки в Италию неожиданно намечается потепление, и оказывается, что мать и дочь роднит общий любовный опыт. Перевод Елены Леенсон.
«Зимняя рыба» Грегора Зандера(1968). Не больно-то удачная рыбалка сводит вместе трех одиноких мужчин. Перевод Анатолия Егоршева.
Луц Зайлер(1963) – «Зов». Сдавая эстетику и отвечая на вопрос «Прекрасное», герой впадает в некий транс и превращается в себя же малого ребенка, некогда звавшего подружек-близнецов и этим зовом одновременно как бы воспевавшего «родную деревню, мой мир, свое одиночество и собственный голос». Перевод Анатолия Егоршева.
Рассказ Кристы Вольф (1929–2011) «Август» в переводе Нины Федоровой. Пожилой вдовец, водитель туристического автобуса, вспоминает за рулем пору сиротского послевоенного детства в туберкулезной лечебнице.
«На роликах» писателя и режиссера Торстена Шульца (1959). По внезапной прихоти парализованной матери сын везет ее через всю Германию на день рождения отца, ушедшего к другой женщине полвека назад. Но, как оказалось по приезде на место, ни отца, ни другую женщину время тоже не пощадило… Перевод Дарьи Андреевой.
Иностранная литература, 2016 № 08
Современный немецкий рассказ
Звуки прошлого
Эльке Хайденрайх
Грегор Зандер
Луц Зайлер
Криста Вольф
Торстен Шульц
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
Современный немецкий рассказ
Звуки прошлого
Вступительная статья
Современная литературная жизнь Германии очень хорошо структурирована. Благодаря системе многочисленных грантов и премий многие писатели получают возможность думать не о заработке, а исключительно о своем литературном труде. Вообще же писателей, в том числе молодых, в сегодняшней Германии очень много. Спрос тоже не отстает – немцы читают много и охотно, а потому в почете толстые книжки, прежде всего романы. Но и сборников рассказов на прилавках немало, так что выбрать несколько для этой небольшой антологии было непросто. Когда же, наконец, выбор был сделан, оказалось, что отобранные рассказы на разные лады перепевают одну и ту же тему – все они размышляют о прошлом и о том, как это прошлое звучит в настоящем. Поэтому, собранные вместе, они говорят нам даже больше, чем каждый в отдельности: Германия до сих пор ищет и не может найти ответы на вопрос, как получилось, что XX век обернулся для нее и других народов катастрофой.
Сложные взаимоотношения прошлого и настоящего, отцов и детей преломляются у пяти совершенно разных писателей в судьбах конкретных людей. В рассказе Торстена Шульца престарелая мать и ее сын едут навстречу прошлому, чтобы встретиться с бросившим их мужем и отцом. Все, что осталось от прошлого, в настоящем теряет свою привлекательность: некогда прекрасная девушка – сегодня парализованная старуха, сын мужчины, некогда полюбившего эту девушку, – никчемный маменькин сынок. Он и рад бы оставить мать и уйти, но знает, что никогда этого не сделает. Так и всему поколению детей никуда не деться от своего прошлого, более того, дети наделены непреодолимым сходством со своими родителями. Даже если дети бунтуют, даже если, как это происходит у Эльке Хайденрайх, героине кажется, что на мать она совсем не похожа. Все равно в итоге выясняется, что в самых глубинных проявлениях она, как говорит один из героев, «ее полная копия». И понимает она это только благодаря открытию прошлого. У Кристы Вольф и Грегора Зандера повествование то и дело свободно перемещается от прошлого к настоящему и обратно. Жизнь человека, его судьба и характер раскрываются благодаря широте авторского взгляда – писатель видит своего героя одновременно во всех временах. А типичность жизненных ситуаций позволяют разглядеть в судьбе героев историю всего поколения, и оказывается, что нынешние немцы ничуть не счастливее, чем их отцы или деды. Несколько особняком стоит рассказ Луца Зайлера. Но и его герой в настоящем слышит отзвуки прошлого, причем в его случае звучание это реальное – лишь прислушиваясь к самому себе, к звучанию собственного голоса, он может постичь самого себя. Именно таким самопостижением, рассматриванием себя и собственной истории через увеличительное стекло, занято уже не одно поколение немецких писателей.
Елена Леенсон
Эльке Хайденрайх
Лучшие годы
© Перевод Е. Леенсон
Только один-единственный раз мне довелось путешествовать вместе с моей мамой. Ей в ту пору уже стукнуло восемьдесят, но она все еще держалась прямо, была деятельна и полна сил, а у меня в сорок пять уже начались боли в спине, я чувствовала, что старею, да и вообще была собой недовольна. Мама жила в маленьком городе на юге Германии, в квартире у нее царил идеальный порядок, я же поселилась в большом городе на севере, и у меня вечно был кавардак. Когда мама постарела, я стала приезжать к ней чаще, впрочем, безо всякой охоты, потому что мы с ней не особенно ладили. Но мне казалось, что я могу ей понадобиться, что, дожив до столь преклонных лет, она постепенно будет дряхлеть, станет неловкой, забывчивой, и раз в пару месяцев я ездила к ней – помочь с кое-какими делами, привезти на машине продукты из «Альди», снять занавески, взобравшись на стремянку, постирать их и снова повесить. Весной я сажала на ее балконе цветы, осенью их обрезала, а горшки с цветами убирала в подвал – в общем, делала все, что полагалось единственной дочери, хотя бы из чувства долга, совсем не обязательно из любви. Но всегда выходило так, будто это я сделалась дряхлой, неловкой, забывчивой, а вовсе не она. Глядя, как, стоя на стремянке, я вожусь с занавесками, она меня поучала: «Не лапай их, а то опять станут грязными». Или была недовольна тем, как я обре́зала азалии. Мама никогда не говорила «спасибо», не могла выдавить из себя даже простого поощрения, вроде: «Молодец, Нина». Нет, это было не в ее стиле. У нас дома вообще не принято было хвалить. Самое большее, что она могла сказать: «Ну, это еще куда ни шло». Даже когда маленькой девочкой я приносила пятерки из школы, реакция была всегда одна и та же: «Ну, это еще куда ни шло».
Приехав к маме, я останавливалась в гостинице. Бюргер, метрдотель, всякий раз при встрече целовал мне руку и приговаривал: «Ах, фрау Розенбаум, не устаю восхищаться, с какой любовью вы заботитесь о своей дражайшей матушке, мало найдется таких дочерей, тем более, что вы так заняты!»
В то время я работала в газете, и Бюргер всегда оставлял для меня свежий выпуск; если в нем была моя заметка, то он ставил на полях восклицательные знаки, как будто иначе я ее не замечу. Уединившись в своем номере, я старалась углубиться в чтение и не думать о матери, которая так же по-дурацки убивала время дома в полном одиночестве, как и я в этой гостинице. Почему бы нам с ней не раскупорить бутылочку вина? Не провести вместе вечер, не посмеяться, посплетничать?.. Но это было невозможно – о чем бы у нас ни заходил разговор, мы словно пробирались через минное поле, на каждом шагу рискуя взорваться. Не было ничего, на что бы мы смотрели одними глазами. Только пятнадцать лет мы с ней прожили вместе, первые пятнадцать лет моей жизни. Потом лишь друг друга навещали – но и тут мы скорее друг с другом воевали, в лучшем случае соблюдали нейтралитет, но никогда между нами не было согласия. Наши вкусы ни в чем не совпадали: нам нравились разные люди и разные вещи.
Взять хотя бы вино. Я предпочитала сухие добротные вина. Она же всегда покупала какую-нибудь дешевую гадость с отвинчивающейся крышкой, – даже если знала, что я собираюсь приехать, – якобы ей не хватало сил вытащить пробку. Я ей подарила, по меньшей мере, пять штопоров, один лучше другого – раскупорить бутылку с их помощью было проще простого. Тем не менее все они лежали в ящичке на кухне, а рядом, как и прежде, стояла бутылка какого-нибудь десертного вина, которое к тому же никогда не охлаждалось. Но я бы пила и его, разбавив холодной минеральной водой (хотя у мамы была только без газа – «другую я не пью»), если б только при этом не приходилось без конца выслушивать, что она обо мне думает: как я одеваюсь, что пишу в газете, как не ценю свое здоровью и сорю деньгами. Разговор неизбежно скатывался к этим ее излюбленным темам, и так мы проводили весь вечер. Если же доходило до того, что она начинала меня сравнивать с отцом («Ты все больше становишься похожа на отца!»), я понимала, что дело приняло опасный оборот, и спешила ретироваться.
Отца уже около тридцати лет не было в живых, но мать по-прежнему охватывал гнев при одной мысли о нем, и она этот гнев вымещала на мне. Выходило, что раз я «так на него похожа», то мы оба каким-то образом повинны в том, что ее жизнь пошла не так, как могла бы.
«Если будешь продолжать в том же духе, до старости не доживешь, как твой отец», – развивала она тему моего сходства с отцом. «Продолжать в том же духе» означало и дальше курить, пить белое вино вместо травяных чаев, не заниматься спортом (сама она в восемьдесят едва ли не каждый день ходила в бассейн), да еще крутить романы, тем самым разрушая свой брак. О моих романах она знала, потому что, к моему большому сожалению, кузина Маргарет, с которой я не разговаривала уже больше двадцати лет, жила со мной в одном городе; услышав обо мне что-нибудь интересное, она немедленно звонила моей матери: «Тетя Нелли, вы уже слышали, что тут наша Нина учудила?»
– Ты никогда не угомонишься, – вздыхала мама. – Твой отец был таким же.
– Любовь так изменчива, – бросала я как бы мимоходом.
Но мать только качала головой:
– У каждого человека в жизни только одна настоящая любовь. По крайней мере, так было со мной.
Ни за что бы не поверила, что этой ее настоящей любовью был мой отец – они друг друга терпеть не могли. Когда отец умер, мама расцвела и уже больше не подпускала к себе мужчин. Значит, что-то у нее было до замужества, но с кем? И главное: когда? Ведь в двадцать она уже выскочила замуж. К моменту моего рождения родители пятнадцать лет были женаты. Меня зачали, когда отец приехал с фронта на побывку, я была нежеланным, случайным ребенком и родилась в последние годы войны. Мама частенько говорила: «В то время никто не хотел детей, война всегда лежала между нами в постели». Но что же у нее было до замужества? Что это за безумная история любви? Всерьез она об этом никогда не говорила – так, намекнула пару раз. Она вообще не любила рассказывать о прошлом, и я почти ничего не знала о родственниках со стороны обоих родителей. С теми, кто был жив, мы давно перессорились, да и об умерших никто не вспоминал.
Когда я подступала к маме с расспросами, она нехотя отвечала: «В моей семье были сплошные трагедии, а в его семье – полная неразбериха». И на этом тема казалась исчерпанной. Напоследок она добавляла: «Ты бы лучше пеклась о своей собственной семье».
Я прекрасно знала, что она скажет дальше, и, чтобы завершить этот разговор, сбегала в ванную. Там я долго рассматривала свое отражение, пытаясь найти сходство между ней и собой. У меня были ее руки, ее морщинки на лбу, придававшие лицу скептическое выражение, но более ничего, по крайней мере, так я надеялась. Затем я открывала дверцы шкафчика в ванной и обнаруживала то, чего и ожидала: вся дорогая косметика, которую я ей дарила, – великолепные кремы, масло для кожи, душистое мыло, – все это лежало нераспакованным. Мама по-прежнему пользовалась только кремом и мылом «Нивея». По ее словам, этого ей было достаточно. «Нужно только питать и увлажнять, – говорила мама, – остальное – ерунда». Именно по этой категории проходили все мои подарки: домашние туфли, теплые вязаные кофты, складные хозяйственные сумки… – все это исчезало в каких-нибудь ящичках – я ничем ей не могла угодить. «Спасибо, но совсем не обязательно было так тратиться, – говорила она, когда я спрашивала по телефону, получила ли она к Рождеству мою посылку. – У меня и так всё есть, а вот если б ты, наконец-то, стала счастливей или хоть чуточку терпеливей, вот это мне был бы подарок». Впрочем, должна признать, что от маминых подарков я тоже была не в восторге – белое белье из ангоры невообразимых размеров, коробочка конфет со шнапсом, с которой она забывала снять ценник, ортопедические сандалии из «Реформхауса». Мы с ней обе не умели получать и делать подарки, по крайней мере, друг другу.
Немного успокоившись, я возвращалась из ванной в гостиную, но, как правило, не надолго. А она, как и большинство стариков, которые слишком много времени проводят одни и им не с кем поговорить, на одном дыхании выпаливала мне последние новости:
– На днях, когда была хорошая погода, я снова встретила того мужчину с патлами, одному богу известно, почему он их не стрижет, так вот, он мне сказал: вы только посмотрите, какие у нас тут красивые зеленые луга, а люди, идиоты, уезжают так надолго, не могу понять, зачем им это, и знаете, что я вам скажу, мои знакомые – два с половиной и ничего! Ничего! Я сначала не поняла, что он имеет в виду, а потом оказалось, что его знакомые уехали в горы, и там, на высоте двух с половиной тысяч метров не было снега! Все-таки этот человек очень странный. И жена его давно умерла, вот мне интересно, как он живет, неужели каждый день себе что-то готовит? По виду не скажешь, что он хорошо питается, но какое мне дело? И знаешь, кого я потом встретила? Женщину с пуделями, которые похожи на овечек, я ее спросила, куда подевался Бреннер в инвалидной коляске, мол, что-то его давно не видно, а она мне: неужели вы не знаете, что он умер? А я: да что вы, его жена, наверно, теперь радуется, она его так проклинала, когда застала с племянницей, с тех пор все у них пошло наперекосяк. Ума не приложу, почему мужики не могут пропустить ни одной юбки, впрочем, ты тоже никак не угомонишься. Представь, раньше-то он все ездил верхом, а потом – раз, и его удар хватил, да, вот как оно бывает, а та женщина с пуделями мне сказала, что ее собаки сейчас очень линяют, потому что погода переменилась, но какое мне дело до ее пуделей? И что она в них нашла? Ты неважно выглядишь. По тебе сразу видно, когда ты не выспалась.
Тут она наконец-то сделала паузу.
– Да, пожалуй, я пойду спать, – проговорила я и с облегчением вернулась в гостиницу.
Никогда мы не говорили о наших с ней отношениях.
Прощаясь, мы целовали воздух и даже не прикасались друг к другу. Не могу припомнить, чтобы мама хоть раз меня обняла, погладила, утешила, даже просто дотронулась. Когда я была маленькой, она частенько давала мне оплеухи. Это был единственный телесный контакт между нами, другого я не помню.
Когда я возвращалась в гостиницу, Бюргер встречал меня такими словами:
– Ах, фрау Розенбаум, я совсем недавно встретил вашу маму в «Альди». Должен вам сказать, я просто восхищаюсь, сколько же в ней энергии! И всегда такая ухоженная, и такая осанка! У вас это от нее. И знаете что? Вы постепенно превращаетесь в ее полную копию.
Последние его слова окончательно выбивали меня из колеи, мне срочно требовалось принять горячую ванну и выпить чего-нибудь покрепче.
Когда маме исполнилось восемьдесят, она пригласила гостей – сплошь пожилых женщин. В их компании мне приходилось порой играть роль образцовой дочери, дескать, я работаю в газете, а мой муж – состоятельный стоматолог. Мама любила при всех ронять фразы вроде: «Моя дочь очень хорошо обеспечена». Или: «Недавно Нина подготовила целую полосу о Гринписе». А в этот раз она сказала: «Завтра Нина уезжает в Италию, в командировку от газеты». На пожилых дам эти слова произвели впечатление.
Я действительно собиралась в Милан, но не для того, чтобы работать. Я хотела опять встретиться с Флорой. Несколько недель назад мы с ней познакомились в Нью-Йорке и влюбились друг в друга без памяти. И теперь нам хотелось проверить наши чувства – осталось ли что-то от того пламени, которое разгорелось между нами? Мы ощутили его сразу, как только увиделись на вечеринке, куда я пришла вместе с Людвигом. Мы стояли рядом, смотрели друг другу в глаза и не могли наговориться, мы были ошеломлены тем, что с нами происходит, и чувствовали себя абсолютно счастливыми. Ей было сорок, она жила одна и то и дело заводила себе любовников – женатых мужчин. Однажды у нее уже был короткий роман с женщиной, у меня же – никогда. Мне такое и в голову не приходило, хотя порой я с некоторой завистью наблюдала за женщинами, в чьих объятиях было столько любви. Они обнимались не так, как простые подруги, я же на протяжении многих лет ощущала смутную тоску по женщине, которая бы меня полюбила. Едва я увидела Флору, ее овальное лицо, ее темные глаза, как совершенно потеряла голову, я ощутила то, что раньше испытывала только к мужчинам, и она мне ответила взаимностью. Людвиг улетел обратно в Германию, я же осталась – тогда-то я и пережила захватывающую, наполненную нежностью, самую чудесную неделю в своей жизни. Я и представить себе не могла, какое это несказанное счастье, когда тебя обнимает женщина. И я посмотрела на мать и подумала: «Ты всегда меня только отталкивала. Может быть, теперь мне удастся кое-что наверстать».
– Почему ты так на меня смотришь? – спросила она.
– Просто так, – сказала я, а про себя подумала: «Если бы ты знала! Но ты ничего не знаешь, и никто не знает, только Людвиг о чем-то догадывается, но ему, в общем-то, наплевать».
И у меня, и у Людвига была своя жизнь. Несколько раз в неделю мы с ним встречались у него или у меня дома, вместе сидели за столом, мы хорошо друг друга понимали, отношения у нас по-прежнему были дружескими, но за последние годы наша страсть утихла, а с ней ушла и любовь. Двое наших сыновей выросли и жили отдельно, не могу сказать, что мне их недоставало. Оба превратились в привлекательных, уверенных в себе молодых мужчин в стильных костюмах, с модными стрижками, оба уже успели разбить не один десяток женских сердец и нуждались в родителях не более, чем мы в них. С сыновьями мы перезванивались, иногда друг друга навещали, но и только, и я спрашивала себя – где же я была все эти сорок четыре года? Чем все это время занималась? Мне нравилось наконец-то жить в отдельной квартире. Порой я думала о том, что осталась одна, ощущала свою неприкаянность, но никогда не страдала от одиночества. Я знала: это не конец, в моей жизни еще что-то случится. Я была к этому готова и ждала. Как только Флора вошла в комнату, где была вечеринка, я почувствовала исходящий от нее импульс, словно между нами натянулась струна, и эта струна начала вибрировать.
Теперь я собиралась в Милан. Через два дня с нью-йоркского семинара туда должна была вернуться и Флора. Она была орнитологом, работала в миланском институте. И ведь как назло в той самой стране, где Флора жила и работала, нередки были случаи, когда озверевшие низкорослые мачо отлавливали птиц сетями, чтобы свернуть им шею и сожрать. Я собиралась ее расспросить, как она может с этим мириться. В Нью-Йорке мне было не до вопросов: все, что нас там занимало, – это наша любовь. И мы не уставали удивляться тому, что с нами происходит.
Когда все гости ушли, я осталась, чтобы помочь маме с уборкой. Она не без удовольствия принялась расписывать недуги своих товарок: мол, фрау Фишер, хоть и моложе ее на восемь лет, а выглядит, по меньшей мере, лет на десять старше, фрау Херцог совсем одряхлела, а фрау Киндерман почти оглохла, с ней теперь невозможно говорить. Я со всем соглашалась, да и какой смысл было спорить – по сравнению с ними мама действительно была все равно что королева-мать в Англии: элегантна, энергична, в общем, лучше всех. Я отнесла на кухню блюдечки для пирога и бокалы для шампанского.
Мама сказала, что сама все помоет. Я не возражала, потому что терпеть не могла ее дурно пахнувшие губки. И я бы наверняка что-то сделала не так: взяла слишком много мыла, истратила слишком много воды, да мало ли что еще…
Она завернула липкие остатки лимонного рулета:
– Вот, возьми. Съешь, когда захочешь.
– Но я не ем рулет! – попыталась отказаться я. – Он для меня слишком жирный. Я растолстею.
– Пожалуй, – согласилась мама. – Не хочу тебя обидеть, но ты и правда поправилась. Сколько ты сейчас весишь? Семьдесят?
– Шестьдесят восемь.
Мама вздохнула:
– В твоем возрасте лишний вес уже не сбросишь. Это гормональное.
И добавила:
– Ну, шестьдесят восемь – еще куда ни шло…
Это был самый большой комплимент, который она могла сделать. Повторяла эти слова всякий раз, когда помимо пятерок я получала в школе четверку по немецкому или латыни. И когда в пятнадцать я прихорашивалась, собираясь на танцы или вечеринку, и спрашивала, как я выгляжу, она обводила меня критическим взглядом и выдавала свое неизменное: «Ну, еще куда ни шло». Хвалить, выражать одобрение – все это было не по ней, она просто не могла из себя этого выдавить, словно, похвалив, она бы тем самым умалила себя, потеряла авторитет. Когда мама уже была при смерти и, еле дыша, лежала с широко раскрытыми глазами, словно видела впереди свою цель, я села подле нее и сказала:
– Мама, ты до сих пор прекрасно выглядишь, у тебя совсем нет морщин.
Я вдруг поняла, что до сих пор тоже ни разу ее не хвалила, не сказала ни единого ласкового слова. Решилась на это лишь тогда, когда она уже не могла мне ответить, и мне так захотелось поменяться с ней местами – чтобы я лежала неподвижно, а она меня хвалила, говорила мне о любви, чтобы я хоть раз ощутила ее близость, один-единственный раз…
Она засунула остатки лимонного рулета в пластиковую коробку и с сияющим видом протянула ее мне:
– На, в детстве ты его очень любила.
Мне захотелось возразить, что я уже не ребенок, но это было бессмысленно – она всегда видела во мне лишь неудавшееся, нежеланное и какое-то недоделанное существо, ей казалось, что кусок лимонного рулета еще мог что-то исправить.
Помимо рулета она протянула мне мой подарок – синюю кашемировую шаль.
– Возьми, дочка, – сказала она. – Я знаю, ты хотела, как лучше, но синий я уже не ношу, и потом у меня целая полка платков – куда мне их девать?
В этом не было ничего нового, и все же что-то было иначе, не так, как всегда. Наконец, когда я уже стояла на лестничной клетке и собиралась уйти, совершенно неожиданно она произнесла:
– Милан! Я ведь никогда не была в Милане!
И не только в Милане – мама вообще мало где была в своей жизни. Как-то раз она поехала с туристической группой на автобусе во Францию, а потом никак не могла успокоиться, оттого что даже маленькие дети там так хорошо говорят по-французски.
– Но мама, – заметила я, – они же французы и родились во Франции, ведь это их родной язык.
– И все же, – не унималась она, – такие маленькие, а уже так болтают, невероятно.
Когда я рассказывала об этом друзьям, они очень смеялись. Но мне было не до смеха, потому что стена, которая, сколько я себя помнила, нас с ней разделяла, была высокой, но крайне неустойчивой. Она угрожающе раскачивалась при каждом моем приезде, каждом нашем с ней разговоре, и грозила в любую минуту рухнуть, задавив одну из нас, стоило нам раскачать ее слишком сильно. Теперь-то я знаю, что мы над многим могли бы вместе посмеяться, но тогда, едва она открывала мне дверь, и мы обе понимали: все между нами по-прежнему, старые обиды никуда не делись. И разве могли мы смеяться?
Мне и в голову не приходило куда-нибудь с ней поехать, тем более сейчас, в Милан, где я собиралась встретиться с Флорой. Но она стояла передо мной, такая маленькая и энергичная, требовательно смотрела и уговаривала:
– Почему бы тебе не взять меня с собой? Италия! Вот это мне был бы подарок! Кто знает, может, я не доживу до следующего дня рождения.
Это была старая песня, нечто подобное она говорила уже лет двадцать: «это мое последнее Рождество», «до следующего дня рождения мне не дожить», «мои силы на исходе» или вот еще ее коронное, особенно если она подхватывала легкий насморк: «мне недолго осталось». Разумеется, это был обыкновенный шантаж. Стоило ей выздороветь, или же праздник, до которого она грозилась не дожить, оказывался позади, как она оживала и тут же выяснялось, что она, конечно же, была совершенно права, что купила черную, а не коричневую норковую шубу, ведь черный куда лучше подойдет ей для моих похорон, ну а если она все-таки умрет первой, что ж, тогда я надену эту шубу на ее похороны.
Все же я попыталась вывернуться:
– Для тебя это будет слишком утомительно.
Я не могла даже представить себе, каково это путешествовать с ней на машине.
– Если ты выдерживаешь, значит, и я выдержу, – упрямо сказала она. – Ах, Милан! Наверное, там очень красиво…
– Как раз в Милане не так уж и красиво, – заметила я.
– Тогда зачем ты туда едешь? Опять какой-нибудь любовник?
Я промолчала, по моему лицу мама поняла, что расспрашивать меня бесполезно.
– Молчу, молчу, – сказала она. – Если уж ты так хочешь это скрывать. Каждый волен себя гробить, как ему вздумается.
Я не удержалась:
– Или наоборот быть счастливым.
– Ах, если бы, – хмыкнула она.
– Я там встречаюсь с коллегой, женщиной, – сказала я наконец.
– И что за дела у тебя могут быть с итальянкой? – спросила она недоверчиво.
– Послушай, – сказала я. – Не все ли равно, зачем я туда еду? Поездка будет длинной и утомительной, в Италии жарко, к тому же я там пробуду две-три недели, а ты что будешь делать? Как ты сама вернешься?
– Господи, как будто нет самолетов! Пробуду несколько дней и улечу, а тут меня встретит Клаус.
За всю свою жизнь мама летала только однажды – в Берлин, на похороны своей сестры Люции, а теперь она рассуждала так, будто всю жизнь только и делала, что летала, и это для нее плевое дело. Клаус приходился ей дальним родственником, жил неподалеку и иногда проявлял заботу о ней.
– Ну, мне пора, – сказала я. – Уже поздно, я хочу спать. Спокойной ночи. Завтра утром я еще раз зайду, если ты не возражаешь.
– Ладно, – согласилась она. – Не забудь лимонный рулет и шаль. Конечно, на ощупь она очень приятная, но я такое не ношу.
Я взяла шаль и ушла. В гостинице Бюргер спросил меня первым делом:
– Ну что, вашей маме понравился подарок?
– Не то слово, – ответила я, поглубже запихивая шаль в пакет и одновременно размазывая ею остатки рулета. Эту шаль я купила накануне и показала ее Бюргеру, когда он спросил, какой я собираюсь сделать маме подарок. О мамином восьмидесятилетии сообщалось в газете, и бургомистр послал ей поздравление.
– А, это тот самый идиот из ХДС, – отозвалась о нем мама, читая поздравление. Она в клочья разодрала открытку и спустила в унитаз, то же самое она некогда проделала с моими первыми стихами и со своим обручальным кольцом, когда умер отец.
В ту ночь я плохо спала. Мне снилось, как мы с мамой вместе едем в Италию, снилась Флора.
На следующее утро я заехала к маме. Она меня встретила в ослепительно синем платье («синий я уже не ношу»), которое я на ней ни разу не видела. Она вся сияла, на руке у нее красовался золотой браслет, подаренный ей на 70-летие кузиной Маргарет и ее мужем. В прихожей стояла небольшая дорожная сумка.
– Я готова, – сказала она. – Даже не представляешь, как я рада.
Я совершенно опешила и не знала, что бы ей ответить. Наконец, сказала:
– Но нам придется провести в машине много часов, а потом…
– Ну и что, – нетерпеливо перебила она. – Люблю ездить на машине. Единственное, что умел твой отец, так это водить машину. По воскресеньям мы с ним частенько ездили на Драхенфельс и съедали там по порции куриного бульона. А кстати, в Милане можно найти что-нибудь без чеснока? Я не ем чеснок ни в каком виде.
Признаюсь, этого я никак не ждала. У неё по-прежнему получалось меня удивить, даже и не помню, когда я в последний раз видела ее в таком превосходном настроении, и у меня не хватило духу ей отказать. В первые пару дней я собиралась поселиться в гостинице, погулять по городу, немного успокоиться, освоиться в Италии, а уже потом на пару дней, на неделю, а то и на две перебраться к Флоре. К этому времени мама уж точно уедет… Так что вроде бы все складывалось, и я подумала – кто знает, может быть, в машине нам в кои-то веки удастся обсудить то, что так давно меня мучило. Машина хороша тем, что из нее нельзя выйти, нельзя, разобидевшись, хлопнуть дверью, и еще можно не смотреть на собеседника, тем более, что я буду за рулем.
– Ладно, – согласилась я. – Тогда пошли.
Я взяла ее сумку, а она стала шумно опускать жалюзи в квартире.
– Паспорт взяла? – спросила я.
– Разумеется. Думаешь, я совсем выжила из ума?
И неожиданно она весело запела:
Ты знаешь ли край, где лимонные рощи цветут…
Туда бы! туда
С тобою, мой милый, ушла навсегда!
[1]
Когда я была маленькой, мы с мамой много пели. Она знала наизусть массу стихов и читала их при каждом удобном случае. Я запомнила это как очень счастливое время, хоть мне никогда не позволялось залезать к матери на колени, приходить к ней в постель, я даже не смела брать ее за руку. Казалось, по какой-то странной причине она навсегда запретила себе любые проявления нежности. У моего отца были две любовницы: молодая кичливая блондинка и приветливая продавщица его возраста, он регулярно бывал у них и частенько оставался на ночь. В таких случаях он говорил что-то вроде: «Я сегодня у Вальтера» или «Не жди меня, я переночую у Отто». А мама отвечала: «Скажи Вальтеру, чтоб он так не душился – от тебя за версту разит, когда ты от него возвращаешься» или «Не забудь прихватить для Отто шелковое белье из своего шкафа». Тогда я не понимала, что это значит, и только посмеивалась – у моего отца было пятеро братьев, все большие оригиналы, поэтому я с легкостью могла себе представить их в любой роли. Дядя Отто работал бухгалтером, он был единственным из братьев, кому приходилось носить галстук и костюм, и за это они прозвали его Франтом. Дядя Вальтер чересчур много пил, у него было прозвище Пивная Душа. Дядя Герман изготавливал жалюзи, его называли Гармошкой, дядя Фриц работал реквизитором в театре и звался Старьевщиком, набожным был только самый младший из братьев, дядя Тео, он частенько ходил в церковь и непрестанно что-нибудь жертвовал на благотворительность, само собой, его прозвали Иисусом. У моего отца было прозвище Весельчак, потому что он всегда был в отличном настроении, за исключением того времени, что проводил с нами дома. Зато иногда он брал меня с собой, это случалось на Рождество, день рождения бабушки или мой собственный день рождения – на всех этих праздниках присутствовали его братья с женами, они много пили и веселились. Мне больше всего по душе был Старьевщик. Нередко он приносил мне из театра маленькие шляпки с перьями, расшитые бисером перчатки или деревянные башмачки. «Это еще что такое?» – презрительно спрашивала мама, если я забывала хорошенько припрятать подарок, после чего он оказывался на помойке.