Текст книги "Записки революционерки"
Автор книги: Елизавета Постникова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Записки революционерки. Воспоминания Елизаветы Викторовны Постниковой. Памятник неизвестному революционеру
Так назвала я свои воспоминания за период свыше двадцати лет моей революционной деятельности в рядах партии социалистов-революционеров. В них бесконечной вереницей проходят лики умерших, погибающих и погибших революционеров.
В этих воспоминаниях есть имя Владимира Васильевича Буянова.
Весть о смерти В. В. Буянова я получила одновременно с вестью о смерти С. В. Морозова – так все это меня придавило, что хотелось только молчать и уйти...
Да, бывают разные смерти: смерть, как завершенный цикл жизни человека, – хорошая смерть. Есть смерть ребенка у молодой матери – это почти что, если вырвать кусок мяса из груди матери, когда из нее еще каплет молоко или когда на ней – на этой груди – осталась ямка от лежащей головки мертвого ребенка. Эта смерть – ужасна.
Бывают смерти на кресте, на Голгофе, перед чем все падают ниц. Эта смерть почетна, она не всем дана. Но есть смерть, и очень часто: «умер бедняга в тюремной больнице». Это тоже наша смерть, смерть революционера.
Этой смертью и умер наш товарищ – Владимир Васильевич Буянов.
Петербург в 1903 году
Питер имеет две стороны. Богатую, пышную, показную и бедную-пребедную, настоящую жизнь. На окраинах город не блещет красою, нет там ни замков, ни дворцов. Там настоящий, мокрый, серый Петроград с дымными трубами, грязными окнами, черными кошками и темными лестницами.
Идешь по темной улице Питера и кажется тебе, будто бы движется навстречу человек, а подошел к нему – его уже нет; ушел куда-то в подвал иль в землю провалился черт, и лишь свет прорезывает мглу туманную от уличного фонаря; не виден номер дома, не видно никого. Как быть?.. Но скоро сам найдешь и дом, и номер, и самую квартиру и дернешь колокольчик иль стукнешь кулаком...
Бьют пушки с крепости, идет вода с залива (наводнение в 1903 году, когда высшая точка состояния воды была 8 футов). А пусть идет. Не страшно ничего, то было ведь давно. Теплее будет в доме и ветер пробежит, очистит воздух пыльный, прогонит дым, туман, раздует мглу и только тучей серой подымется над городом дурман.
У казенки часто кружится и спотыкается тоненький какой-то человек и не знает прямо, как идти домой. Все улицы стали ему неизвестны, все лица прохожих ему незнакомы и все он толчется на одном и том же месте, куда он попал, откуда – не помнит.
Эх ты, забулдыга! – думается мне. Бедный, нищий ты – все карманы пусты, гол весь, как сокол. Лишь в груди, налево, сердце носишь полное от обиды, горя и тоски – ими ты богатый, нищий наш – богач. Вправо и налево, а затем назад – там его кровать, там он будет спать. Между чистым тротуаром и булыжной мостовой – долго в ямке не проспит он... вот идет и городовой.
Таким Питер представлялся мне в начале 1903 года.
Первое полугодие в Питере совершенно меня пришибло. Дождь, вечный дождь – вся жизнь, будто болотная лихорадка. В самом городе и на окраинах бедные чиновницы комнаты сдают. Я поселилась у Калинкинского моста, чтобы быть недалеко от знакомых моей семьи; я получила это наставление от матери, которая весь последний год гимназической жизни вместе с дамами нашего дома читала нам лекции о Джеке Потрошителе, об увозе русских девушек в гаремы и, если не ошибаюсь, то «Бездна» андреевская углубила эти лекции по «эмансипации женщин».
И вот под влиянием этого сидишь себе тихонько одна в комнате, физику читаешь, а так хочется хотя бы на Фонтанку побежать посмотреть или ватрушку с клюквой в соседней лавочке купить, да призадумаешься, лучше уж утром завтра пойти. К хозяйке в кухню выйдешь – там все про нужду говорят, про обиды людские, про дворника, про домовладелку, как она, мол, с дворником, «бесстыдница», любится. Или про курсисток говорят: курсистка одна тут к студенту все бегала, а оказалась замужняя дама. Днем и вечером кофе на голубой керосинке варится, постоянно варится, но и «кофий» его называют по-питерски, так же, как «руп» вместо рубль.
Опять физику читаю, и кофе пахнет в квартире до тошноты. Потом бегу по Фонтанке и дальше на Офицерскую к братьям Адельгейм в театр, чтобы поскорее попасть, только бы подальше от этого кофе и от этих тридцати трех несчастий. В театре идет «Отец» или «Кин» – трагедии ужасные, и плачу также ужасно в платок все три акта, а затем побегу поскорей, как стрела, домой, чтобы Джек Потрошитель не убил по дороге.
Выросшая в мужской гимназии и будучи всегда с мальчиками, я прекрасно себя чувствовала в мужском обществе, где на меня не обращали внимания, но ходить в гости в профессорскую семью, где было много дам, было для меня мучением; я вспомнила тогда все наставления, полученные дома, как надо себя в лучшем обществе держать и как надо мне быть со всякими дамами «нашего круга», где надо приличие знать – и все мне тогда становилось наперед неприятно.
Приходя туда, я совершенно тупела и, несмотря на свою подвижность, превращалась в соляной столб и молчала, считая часы и минуты, когда прилично будет уйти из такого салона.
Меня всегда туда звали и ждали. Там бывали путейцы – пижоны, все они были в сюртуках на белой подкладке, усиленно курили папиросы и душились крепкими духами.
Моя опущенная коса и английская кофточка вызывали у них смех, который они тщетно скрывали, а я демонстративно не делала прически и носила кожаный пояс, хотя дома этого никогда не делала. Мое поколение уже не носило косовороток, не стриглось, не курило. Нигилизма признаков никаких не осталось, была какая-то внешняя замкнутость и вовсе «душа не нараспашку».
Бывая в этом доме, я все больше и больше не сходилась с ними и молодежью этой семьи – может, этому была причина, что разговоры там были большей частью на совершенно незнакомые мне темы. Кроме того, я ненавидела свою застенчивость, и теперь мне понятно, почему я опускала глаза, когда среди салонных разговоров прорывались такие откровения, от которых я вся пылала.
Врачи и общество взрослых, которое посещало эту семью, было самое реакционное – есть такая отдельная каста во врачебном сословии, которая не участвует ни на Пироговских съездах, ни в какой-нибудь профессиональной собственной организации. Все мои знакомые врачи тянулись за лейб-акушером Оттом и вполне удовлетворялись этим.
Так глупо и неинтересно шло время в Питере; приехал мой будущий beau frere немец и всячески меня оберегал от всяких новых знакомств; ходил со мной гулять по набережной, вспоминая, какие ошибки я сделала в диктанте в первом классе гимназии, когда он был моим репетитором, – я после второго раза заболевания скарлатиной догоняла класс.
В отношении молодежи справедливость требует сказать, что путейцы-пижоны не все были такие отвратительные, как мне они тогда казались. Двое из них попали в революцию, сидели по тюрьмам и пострадали немало. Один из них – маленький беллетрист из толстого журнала и другой – его товарищ по тюрьме – были просто обыватели и даже очень сердечные люди. И потому говорю, что я слишком несправедливо относилась к людям этой среды, так как искала всюду и везде только революционеров.
После я перебралась на Васильевский остров в самую гущу студенческой жизни, но, увы, я никак не могла отыскать себе подходящих друзей. Больших беспорядков нигде не было, снова принялась учить я мозг и костяк.
Надо сказать, что когда я приехала в Питер, то во всем студенчестве было заметно придавленное настроение – это было зимой 1903 года. В университете собирались небольшие сходки, главным образом по вопросу об уничтожении дисциплинарных судов. Везде уже чувствовалось, что реакция вошла во все щели, и мне грустно было, что я оторвалась от бурного Киева, где легче было все знать и всем жить.
Из крупных событий этого времени был Съезд деятелей по техническому и профессиональному образованию. Съезд был закрыт по распоряжению градоначальника за то, что там говорили о Кишиневском погроме и вообще за многое, как говорилось среди студенчества.
Мы ходили на съезд, но попали к закрытию.
Вскоре начался Съезд врачей, знаменитый Пироговский съезд, по очереди девятый. Мои знакомые врачи так перетрусили, что не только не устроили меня туда, но и сами боялись идти, это были врачи, которые группировались вокруг профессора Отта, и даже молодые среди нас были очень реакционно настроены. Группой курсисток мы ходили на съезд без билетов, но не были допущены в помещение.
После Пироговского съезда называли фамилию доктора Дорфа, говорили о нем как о смелом человеке. В 1909 г. я с ним познакомилась. Съезд врачей кончился большим скандалом. Это произошло в здании дворянского собрания, где по распоряжению правительства оркестр ревом заставил прекратить всякие разговоры и выйти вон участников его.
Других событий в общественной жизни в Питере в конце 1903 г. – не было.
* * *
У меня не было никаких хороших знакомств, пока случай не помог. Умер Михайловский, и вспыхнула война, кажется, в один или один за другим днем случились такие события.
Я пошла на похороны одна, но, подойдя к процессии и увидев столько чужих людей – таких важных, настоящих будто бы, как тот, что из Сибири пришел, мне стало неловко, что я такая неизвестная – совсем незнаменитая, им незнакомая, иду вместе с ними, как богатая барышня в шляпе, неприглашенной. Мне стало неловко: я вернулась домой страшно огорченная.
На улице газеты кричали о войне на Востоке. Было страшно и ужасно непонятно, что же это за война? В моей квартире жили еще курсистки и студенты-горняки; в коридоре говор и шум; пошли ко мне чай пить. Я вся мокрая от дождя и мглы, ничего толком не знаю. У меня в кармане экстренное приложение газеты, кажется, «Русь», во всяком случае радикальной, о гибели броненосцев.
Один студент, старый, имеющий уже несколько своих печатных трудов, нервный какой-то, вчера еще предлагающий, чтобы мы, курсистки, передавали ему еду и чай через нашу комнату (а сам лично предполагавший забаррикадировать дверь от хозяйки, будто бы он голодает и потому не платит за квартиру), – сегодня был в каком-то воинственном азарте, предлагал нам, курсисткам, в отряд записаться или сестрами идти за отчизну дорогую, за царя, за Русь святую…
Разругались мы все со студентом; чуть не плачу от досады, что не знаю, что сказать, но не чувствую в себе воинственного экстаза, не хочу войны ни с кем. Боюсь войны и жалко всех.
Тогда студент бросает фразу: «А вы вроде, значит, тех, что за бунт стоят в России, что в подполье роют землю (выражение !), что назавтра в Народном доме демонстрацию хотят устроить…»
Вся зарделась от неожиданности, вся зажглась – вот где дорога к бунту и протесту и какое красивое слово – демонстрация, как важно звучит. И перестала на студента злиться.
В городе за эти два дня совершенно незаметно промелькнули две-три патриотические демонстрации, насчитывающие очень малое количество участников, и как-то сразу они оборвались. Среди студентов царило общее решение не ходить на улицы, а если идти, то с контрманифестацией, о чем я узнала через горняков нашей квартиры, которые с опаской смотрели на Бодуэна.
Назавтра вечером вместе со знакомыми курсистками, конечно, в театре Народного дома. Студентов масса, больше электротехники и горняки. Все зайцами за десять копеек стоим. Стоим, ждем, когда же бунт? Вдруг оркестр, «Боже царя храни». Все встали, как один, но демонстранты и так стояли зайцами, ничего не вышло.
Интересная захватывающая пьеса «Взятие Измаила» поглотила наше внимание. Антрактов почему-то не было, и спектакль кончился без скандала…
Мои соседки во время спектакля или раньше познакомились с тремя студентами, или, быть может, наши пальто в гардероб капельдинер повесил на один номер, но выходили мы уже со студентами из театра вместе, разговаривая на тему, как жаль, что демонстрация не удалась, как хитро и ловко меняли декорацию, чтобы не было антрактов, и т. д.
Студенты продолжали идти с нами дальше, а я все больше и больше смущалась от их реплик и замечаний. Это ведь настоящие люди, люди из подполья, но как же они на нас посмотрят, что мы с ними познакомились на улице, будто горничные. Но студенты шли преспокойно, разговаривали и, наконец, заявили: «Мы к вам завтра придем». Тут ко мне вернулась моя смелость, надо действовать, чтобы этого не случилось, ведь революция с уличного знакомства не начинается, кричала во мне буржуазная кровь предков и я, торопясь, говорю студентам: «Так нельзя, вы должны сделать нам визит».
– То есть как это так?
– Очень просто. В нашем обществе принято раньше сделать визит, а затем продолжать знакомство.
– Хорошо, мы придем в сюртуках.
Назавтра пришел один только и действительно в сюртуке. Мы их настолько не ждали, что мои подруги ушли, а я занималась одна.
При виде вошедшего в сюртуке студента я так сконфузилась, что чуть не расплакалась и, чтобы покончить с этой глупостью навсегда, сказала, что это была шутка – визит, просто мне стыдно было познакомиться на улице с революционерами, для этого я все и придумала, чтобы они вовсе не пришли.
Студент сказал, что они тоже устроили шутку и взяли у знакомого сюртук на прокат, а так как сюртук пришелся на него одного, то он один и пришел, а остальные в тужурках сидят дома.
Назавтра они уже пришли все три и принесли прокламацию и еще какую-то литературу.
Помню, как у меня дрожали руки, как я не могла ничего прочесть, пока они не ушли.
На принесенной прокламации было слово «социалист», было слово «революционер» и еще в кавычках «Да здравствует земля и воля». И какая-то печать.
Настолько это для меня было ново, страшно ново, что я не могла даже запомнить партии, группы, организации этой листовки.
Я помню на гектографе лиловую слитую в один мазок прокламацию, и только это.
Она сейчас же пошла по всей квартире. Назавтра мне принесли «Подпольную Россию» и проект программы П. С. Р. – в красном переплете на мимеографе с каким-то рисунком.
Студенты, мои дорогие революционеры, были скромные, даже слишком скромные и тихие на вид люди. Они же мне притащили Чернышевского «Что делать?», Герцена – «Былое и думы», Михайловского «Что такое прогресс». Меня как бы окрылило все это и многое из прочитанного, так сразу и давало ответы на мучительные вопросы.
Замечательно, что во всей нашей идеологической литературе получалось какое-то суммирование тех или иных мыслей, которых сам не доводил до логического конца и над которыми мучился бесконечно.
Сколько мучительных «почему?». Сколько неясных желаний и сколько отчаяния было в душе молодой девушки, у которой откуда-то извне пришло: «Так что же нам делать?!». И еще эта «непонятная скорбь» о меньшом брате и какое-то раскаяние перед ним за свое довольство и превосходство и какие-то неоплаченные долги ему. Каким грубым топором казался экономический материализм и определенно враждебным явлением – диктатура какого-то ни было класса после чтения Михайловского, которое и захватывало, и проясняло, и обязывало.
* * *
Но вернусь к моим студентам. Когда они приходили без дела, то пели вполголоса революционные песни с кавказским акцентом. Вскоре они стали приносить открытки с революционным содержанием и портретами революционеров, прокламации. Дальше хранения литературы они меня не пускали, да и сами, видимо, не были из активных в то время. Когда мы гуляли, они показывали то место в Петропавловской крепости, где должен был быть Алексеевский равелин; показали Предварилку и Кресты. Принесли они мне первый раз номер «Р. Р.», кажется тридцать третий, и говорили о процессе Гершуни, который был только что (25/II/1904 года). Скоро весной они уехали на Кавказ и я осталась одна. Одного их них я помню по фамилии – Егиазарян и чуть ли не такое же имя; это был первый с.-р., который для меня сделал так много. Ему я обязана своим приобщением к партии. Личных отношений у нас не было, даже дружеских, я страшно его стеснялась и трепетала перед его революционным «величием» и преклонялась перед ним, но не увлекалась, так как в то время среди революционеров были исключительно идеальные общения и все строго придерживались этого революционного домостроя.
* * *
Что касается проекта программы партии, то он меня крайне смущал обилием иностранных и незнакомых слов и без Павленковского словаря я вряд ли поняла бы слово «инициатива», которое в разговоре не имеет того высокого значения, как это полагается в программе.
Не буду говорить, сколько волнений у меня вызвал весь проект программы и насколько я тогда была неграмотна, чтобы себя не конфузить; зато проект программы пал на благоприятную почву и 20 лет с лишним я работала в партии с.-р.
Зимой 1904 года, когда я участвовала уже в студенческом движении, один из этих армян-студентов забежал ко мне на минутку, но в доме ждали обыска, и я его поторопила уходить. Больше я не встречала их. По слухам, Егиазарян был арестован немного после и обвинялся в транспортировании оружия или из Финляндии в Питер, или из Турции на Кавказ, потом получил 3 года крепости (?) и был амнистирован в 1905 году.
Летом 1904 г. я уехала домой. Мне надо было поглотить огромное количество книг, чтобы хотя бы для себя разобраться в программе партии и приготовиться к работе в кружках. За четыре месяца я не видела никого и жила на даче в лесу. Я поглощала книги без всякой системы, но это все-таки помогло понять мне программу и даже своими словами передать ее.
Не только чтение книг увлекало меня и отвлекало от жизни, но и общая атмосфера Киева была невыносима. Вакханалия черносотенных организаций, натравливание во время всякой военной неудачи населения на евреев, открытое юдофобство и вечное ожидание погрома – убивало совершенно меня; в семье было одиноко, они просто всего боялись, не хотели даже ездить за город, да и в городе жить было нелегко.
Летом был убит Плеве, 15 июля 1904 г. Егором Сазоновым у Варшавского вокзала. Егор Сазонов, с.-р., погиб в царской тюрьме.
Об этом событии я прочла в газете, но у меня отец хотел выхватить и порвать газету, я убежала в сад. Там вся дрожала я, как в лихорадке, многого я тогда не знала, многого не оценивала, радость и скорбь, и слезы за Сазонова во мне трепетали. Отец нашел меня, выхватил газету – «вытри глаза и иди обедать» – сказал он, видя, что у меня капают слезы помимо воли.
Через полчаса вся Россия ругала Плеве. Кишиневского погрома даже обыватели не могли простить ему, а экзекуцию крестьян сравнивали с крепостным правом. После этого осенью начались везде в Питере банкеты, съезды. Запахло весной, конституцией; министром был назначен Святополк-Мирский19.
Первый очень интересный в Питере банкет, о котором все говорили, был банкет под председательством В. Г. Короленко по поводу сорокалетия судебных уставов (20.IX–04 года). Банкет привлек около тысячи человек участников. На нем открыто говорили о сочувствии Егору Сазонову и о предстоящем процессе, упоминалось даже об Учредительном собрании. Банкет происходил под народническим влиянием, как говорил мне один из студентов, юрист-марксист. Весь город был захвачен банкетом, но я туда не попала. На других банкетах читалась резолюция съезда земских деятелей, состоявшегося 7–8.XI, и главным образом обращалось внимание на одиннадцатый пункт, где говорилось о том, что «…верховная власть призовет свободно избранных представителей народа для...».
Кроме этой резолюции читалась еще резолюция не разогнанного Тверского земства, которое как бы было застрельщиком общественного протеста. Чтение резолюций делалось весьма оригинальным способом: слушающие должны были повернуться спиной, а только читающий стоял прямо лицом перед толпой.
Помню, был банкет в том помещении, где позже открылся театр Яворской.
Помню, свыше тысячи человек были на банкете в зале Виноградовой. Это было первое, скажу грандиозное, собрание, которое я видела в жизни до того времени.
Все стояли на стульях или подняв стулья (так было тесно) выше головы. Сначала была устроена какая-то лекция о водороде или о воде, чтобы имелось официальное разрешение на собрание. Еще до начала лекции десятки извозчиков подвозили публику к крыльцу зала; торопясь входили пешеходы, чтобы не образовывать толпы на улице. Одежда и шинели клались на пол. Теснота была во всех маленьких залах и проходах. Сцена была занята президиумом, председательствовал Борис Нестеровский, с.-р. (умер в большевистской тюрьме, был крупным партийным работником, работал в партии свыше двадцати лет; в 1909 г. был выбран в ЦК партии на V совете в Париже). Устройством вечера заведовали курсистки Бестужевки – эсерки, это я узнала после.
Возражали методично, бледно, но, может быть, даже и убедительно, марксисты, зал негодовал… Нестеровский – высокий, черный, с всклокоченной головой, и басом, как громом, ударял по разбушевавшейся толпе. Он был лидер студенческой организации en gros. У него тогда не было еще чахотки. Он был молод и силен… Он, кажется, был председателем «Коалиционного Совета Университетских организаций».
Кульминационный пункт для меня было голосование, я думаю, и для всего собрания, и я с полной верой в победу революционного социализма подняла руку. Это было мое первое голосование, и будто какая-то волна меня подняла. Мне не было тогда и девятнадцати лет.
К третьему часу ночи, когда пересохло горло у председателя и оппонентов, когда те и другие исчерпали все свои аргументы, мы разошлись по домам.
Несколько раз ночью недовольные победой с.-р. распускали слухи в толпу, что здание окружено конной полицией, но мы не расходились, а ушли после конца всего.
Я помню еще замечательную сходку в университете по вопросу о студенческих взаимоотношениях и борьбе с академическими группами. Мы в числе восьми человек курсисток, работающих в клинике, вошли в университет, где также была назначена студенческая сходка. Я первый раз была в университете: войдя на второй этаж, мы попали в главный зал, полный студентами. Замечательно было то, что нас встретили студенты, стоящие стеной, с глубоким почтением, расступившись и пропустив нас к эстраде. Ни одной улыбки или слишком внимательного отношения мы не почувствовали тогда к себе.
Тысячная толпа была на сходке, и сходка шла без всяких инцидентов; с глубоким интересом, как-то незаметно она затянулась до вечера, после чего оборвалась в тот момент, когда был брошен стул в портрет царя: вмиг образа не стало, и в золотой раме зияла пустота…
Ждали переписи нас полицией у выхода, но ничего, по крайней мере с нами – девицами, не случилось; распорядитель вывел девиц первыми, чтобы не ставить и себя и нас в неловкое положение, так как в университет женщины не впускались и нас могли ошельмовать за этот проступок. Кроме того, тогда – ввиду общего правила – все студенты честно называли свои имена при переписи сходки, называть вымышленную фамилию было не принято, и факультет хотел сам отвечать за изодранный портрет, не вмешивая посторонних посетителей сходки.
Помню еще разгон 19 ноября и расстрел (я говорю, что был расстрел, так как рана, которую я видела, была от выстрела, пуля прошла навылет через руку – до этого в Питере не стреляли в демонстрантов) вечером у Тенишевского училища – толпы студентов, интеллигентов и рабочих /предполагалась лекция какого-то беллетриста, с его новым произведением/. Об этом инциденте говорится в № 56 «Р. Р.», там упоминается о листовке, выпущенной рабочими Невского района по этому поводу.
На Моховой от Пантелемоновской до Бассейной улицы стояла толпа. Приехал градоначальник Фуллон. Мы, несколько курсисток и студентов, обратились к Фуллону, он стоял у подъезда вплотную, прижатый к нам, и просил убрать казаков и не стрелять в толпу. Покуда он отвечал, что не будет стрелять, но только просил нас:
– Обязательно разойдитесь, – я увидела, как он мелкими крестами раз-два, раз-два-три крестил себя под ложечкой и, поднявшись на цыпочки, махнул рукой.
Сразу раздался крик толпы; стрельба и казаки промчались по улице, покрытой лежащим народом, получилась пробка при выходе на Бассейную. От здания отделились городовые и стали шашками всех бить. Я каким-то чудом стояла за столбом подъезда (теперь другой подъезд) и меня никто не трогал.
В Тенишевском зале потушен был свет, но, как оказалось, там было совершенно пусто и публику всю сбили у подъезда – билетную и безбилетную, – чтобы разогнать и избить. Когда совершенно стало пусто на улице и казаки с гиканьем еще раз прокатились по Моховой, ко мне подошел знакомый студент и спросил: «Можете перевязать раненого?» – «Могу». Пошли напротив во двор, и у дворника был спрятан раненый в руку рабочий, и хотя он и не истекал кровью, но весь дрожал. Дрожала и я.
Перекись водорода, вата, марля и бинт сделали свое дело. Этот рабочий позднее, после выздоровления, послал мне кусочек земляничного мыла в подарок.
Осенью 1904 года усиленно выходили прокламации социалистических партий, а также появилось в большом количестве «Освобождение». Среди студентов шли разговоры об устройстве 3-го общестуденческого съезда, который впоследствии по внутренним причинам студенческой жизни не состоялся. Очень активно вел себя Политехнический институт, который по всякому поводу вотировал недоверие правительству.
* * *
Несколько слов о моих общениях с социал-демократами.
Знакомство с с.-д. у меня началось в Киеве, как я раньше сказала, но наши разногласия не мешали мне поселиться с осени в Питере в с.-д. квартире. Там уже жил киевский нелегальный Витя Селицкий, отсидевший несколько месяцев в тюрьме и выгнанный за это из гимназии. Он очень тяжело переносил свое нелегальное положение в свои 18 лет: страшно нервничал, издевался над нами, его киевскими знакомыми, не хотел есть, не хотел учиться и доводил мою бедную подругу, социал-демократку Нину, до слез, которая говорила: «Ведь он нелегальный и мы должны любить и прощать его», и мы действительно ему все прощали, а он нами командовал…
Еще перебрался к нам в большую комнату с.-д. Павел Зейферт – студент университета. Огромный, по себе красавец, носил сапоги и черную рубашку навыпуск. Вел кружки рабочих на Васильевском острове, знал «Капитал» Маркса и готовился к серьезной работе. К нему ходили рабочие и девицы, он инструктировал их и грубо довольно с последними кончал разговор, заявляя, что ему пора заниматься. Но эта грубость только поднимала его престиж в глазах ему подвластных и отчасти у нас.
Прибегал еще симпатичный человек М. Я. Свет, студент-юрист, с.-д., мой бывший учитель латыни; он был всегда au courant de tou. Кроме с.-д. идей он горел национальным еврейским вопросом. Он с болью, с надрывом кричал, что никогда не перейдет в православие, хотя бы всю жизнь пришлось состоять в качестве помощника присяжного поверенного. В то время было массовое крещение юристов, чтобы получить право быть адвокатом. Он приводил столько возмутительных случаев, он негодовал, волновался. Он говорил, что никогда не полюбит христианской девушки, лучше сам погибнет. Но это не мешало ему привязаться к нашей русской компании, и он был вечно с нами во всех передрягах .
И мы всей компанией ходили на Невский устраивать демонстрации, протесты, нас гоняли казаки, били плетками, и снова мы в центре поем революционные песни без слов. Как-то счастливо сходило с рук, что никого ни разу не задела больно плетка.
Началом или поводом к студенческим беспорядкам (1904 г.) послужило самоубийство студента Малышева в Крестах между 13–14 октября.
На похороны собралась огромная толпа у Крестов, но вышел градоначальник Фуллон, который представлял собой очень комическую фигуру в красной шапке, и сообщил, что по просьбе отца умершего Малышев похоронен ночью.
Мы разошлись с пением революционных песен и решили отслужить панихиду в Казанском соборе /18/X/, а на площади устроить демонстрацию. Собралась огромная толпа, сразу же арестовано было несколько человек и введено в церковный двор Казанского собора. Фуллон ходил между нами и просил разойтись, обещая выпустить арестованных. Демонстрации не вышло, гоняли слегка нагайками, но насилий, несчастий не было.
После этого (28/XI) была грандиозная демонстрация, подавленная вооруженной силой, и масса раненых. Меня настигал казак у магазина Зингера, пусто было вокруг, одна на одного я очутилась с ним, но почему-то лошадь подскочила, и я прислонилась к дверям, спереди уже выскакивали студенты, чтобы казака отвлечь от меня…
Ночью в этот же день, после традиционного бала в Технологическом, ходили на Невский к Александровскому саду, устраивать демонстрацию, но ничего не вышло.
Демонстрация 28 ноября33, подавленная вооруженной силой, вызвала коллективный протест писателей, участников прогрессивной русской прессы и даже чистых беллетристов: Гиппиус, Мережковского и др.
В это время меня соединили с.-демократы с общим политическим Красным крестом и я носила деньги эсерам в Кресты, куда трепетно в первый раз зашла и перепутала фамилию одного эсера. Это был И. Кригель34, студент Киевского университета, он был в числе попавших в солдаты за студенческие беспорядки в Киеве еще при Боголепове.
История его такова: Илья Моисеевич Кригель был арестован в 1902 году в Киеве, был отослан в Петропавловскую крепость, просидел там 11 месяцев, был возвращен обратно в Питер и снова отправлен, и посажен в Кресты, где находился совершенно одинокий и больной. От тюремного освещения он ослеп, и я ему отнесла еще зеленый абажур.
После я узнала от него лично, что жандармерия интересовалась его поездкой инкогнито на пароходе в Англию. Он был спрятан где-то у котла и голый, сгорая от жары и страдая от морской качки, лежал почти без сознания несколько дней. Настолько путешествие было конспиративно, что, если бы не Азовское осведомление, никто и никогда бы не предположил о связи этого скромного, деликатного и тихого человека с Б. О. или группой, занимающейся такими делами. О Кригеле есть сведения в № 45 «Р. Р.». Связь с Крестами у меня была через одну буржуазную барышню, с теткой баронессой они жили в греческом доме, который спиной выходил к «Русскому Богатству».
Когда я приходила к этой барышне, то старушка баронесса спрашивала:
– Вы сегодня идете на балет?
– Да.
– У вас платье с треном и декольте?
– Да, декольте.
Барышня шла мне показывать что-то в свою комнату, давала деньги, адреса, а я ей расписки. Кто они? Я не знаю до сих пор.
Когда выходила оттуда, то смотрела подолгу на грязное, желтое здание «Русского Богатства». Мне так хотелось туда, но я не решалась. Авторитет «Р. Б.» был очень высок и незыблем.
Мое поколение и даже знакомые с.-деки воспитывались на нем. Правду говоря, и после, значительно после, когда эсеры в 1906 г. на 1-м съезде партии разошлись с «Р. Б.», авторитет воспитателя остался незыблем.