Текст книги "Бунтовщица"
Автор книги: Елизавета Александрова-Зорина
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ РАПСОДИЯ
Засов заржавел, и калитка не открывалась. «В прошлое нет возврата», – подумал Тарас, раздвигая доски в заборе.
Дом согнулся под тяжестью лет, скрипя половицами, словно больными суставами. Мебель, как саваном, была накрыта простынями, а из зеркала смотрел сорокалетний мужчина в костюме, стоившем теперь больше, чем его жизнь.
В округе Тараса звали «Москва». После школы посёлок стал ему тесен, как детская рубашка, а в столице он быстро пошёл в гору. Он менял машины чаще, чем женщин, каждое утро, как удавку, затягивал галстук, и мир представлялся ему огромным офисом.
Сад зарос, и кусты крапивы заглядывали в окна, словно любопытные соседи. Тарас сбросил простыни, вытер рукавом пыль со стола и закурил.
А заночевал в машине.
С Катей столкнулись на улице. Он уже знал, что у неё четверо детей и жизнь, как линялое платье. В глубинке сплетни щёлкают, как семечки, и вывешивают во дворе вместе с выстиранным бельём.
– Как муж?
– Хорошо. Он повесился.
Облака сбились в кучу, словно испуганные овцы, и солнце пряталось за их спинами. В детстве, прыгая по крышам, они с Катей бросались яблоками и клялись никогда не расставаться. А теперь ощупывали друг друга взглядом, будто чужие.
У дома Тараса караулили. От мужиков, как в детстве от отца, пахло водкой.
– На работу возьмёшь? – просипел один, ломая кепку. – Мы на все руки.
Он покачал головой, нырнув в дыру между досками. «„Москва“ слезам не верит», – донеслось вслед.
Тарас лежал в спальном мешке, поверх застеленной постели. «Жизнь длинная, а уместилась в долговой расписке», – думал он, слушая, как ветки скребут по крыше. Мальчишкой он нашёл в огороде военную каску. А ночью не мог уснуть, ему казалось, что ветки, как руки, растут из мёртвого солдата, и он стучится, просясь на ночлег.
И тут в дверь постучали.
Коротко стриженные ребята, похожие, как близнецы, били корчившегося на полу Тараса, пока третий вытряхивал из тайника аккуратно обвязанные пачки.
– Время разбрасывать деньги, и время их собирать, – спрятал один ключи от машины. А взяв мобильный, расхохотался: – Зачем телефон, если некому звонить?
Продираясь сквозь бурьян, как сквозь толпу, они вытащили Тараса во двор, а дом, облив из канистры, подожгли.
Очнулся он в комнате с цветастыми занавесками. На кровати сидели дети, разглядывавшие его, как лилипуты Гулливера.
Охранник его фирмы умер прямо на службе. Он лежал перед входом, вытянув руки по швам и уставившись в потолок остекленевшими глазами. Было утро, и клерки в нерешительности толпились перед офисом. Тарас посмотрел на часы и, потушив окурок, перешагнул через охранника. За шефом потянулись остальные, перепрыгивая через лежащего, как через костёр на Ивана Купала. И теперь Тарас лежал, уставившись в потолок, и вспоминал, как удивлённо смотрел на него покойник, когда он переступал через него.
От Кати пахло духами, так что у Тараса защипало в носу. Она пощупала его пульс, и, прежде чем снова забыться, он почувствовал, как дрожат её руки.
В траве отражались светлячками звёзды. Тарас курил на крыльце, завернувшись в плед.
– Бабье царство, – вздохнула Катя. – Кто спился, кто уехал.
Тарас не слушал, вспоминая тонкие девичьи руки и терпкий запах цветов. Он лежал на траве, и рубашка промокла от росы. «Буду ждать!» – щекотала ухо Катя.
– Такие были времена, хоть у чёрта проси, – вернул его на крыльцо Катин голос. – Не за милостыней же приехал, а ты, как попрошайке, конверт через секретаршу передал.
Тарас глубоко затянулся.
– Из Москвы вернулся, словно с того света, пить стал. А однажды взял верёвку – и в лес.
Тарас вскочил, забыв про плед – и остался голым. Чертыхнувшись, прикрылся рукой. Катя расхохоталась. И тут же расплакалась, как в детстве, вытирая кулачками слёзы.
– От мужа вещи остались…
Донашивая за мертвецом одежду, Тарас примерял и его жизнь. Водил детей в школу, чинил покосившийся забор, а вечерами смотрел на мир сквозь бутылочное стекло. Сплетни, будто собаки, бежали теперь впереди него, а любопытные взгляды цеплялись, словно репейник.
Катя похорошела и по глазам угадывала его желания. И то, что Тарас мечтает о Москве.
У него там осталась мать. «Человек должен умирать, где родился», – плакала она, уезжая из посёлка. В московском дворе она разбила грядку, лузгала на скамейке семечки, и соседки оставляли с ней детей. Сын похоронил её на центральном кладбище, под огромным каменным крестом. Но с тех пор она приходит ночами, умоляя увезти её домой.
У калитки Тараса ждали.
– Уезжай, «Москва», чужой ты тут, – смотрел исподлобья однокашник, у которого сломанный нос лежал на щеке, будто уснул.
– И Катьку оставь, – сплюнул второй, поигрывая ножом. – Три дня на сборы.
Катя гремела кастрюлями, мурлыча под нос.
– Дай на дорогу, – с порога бросил Тарас. – Я вернусь.
– Лучше не возвращайся! – уткнулась она ему в грудь, и Тарасу показалось, что его рубашка мокрая от росы.
За окном мелькали сонные деревни, автобус, как необъезженная лошадь, подпрыгивал на ухабах. «Если за поворотом лес – останусь в Москве, если поле – вернусь», – загадал Тарас. Но, испугавшись, зажмурился.
Новостройки нависали, как великаны, сверкавшие сотнями глаз. «Столько окон – и ни одного моего», – думал Тарас, подходя к дому.
– Ещё раз придёшь, вызову милицию, – процедила бывшая жена через дверную цепочку.
– Мне переночевать. Хоть на полу.
Дверь захлопнулась.
Словно в преисподнюю, он спустился в метро, продираясь сквозь толпу, как сквозь заросли крапивы. Забившись в угол электрички, катался по Кольцу, пока не закружилась голова.
А заночевал в парке. Растянувшись на скамейке, вспоминал, как мальчишкой спрятался от Кати в пропахшем плесенью погребе. Крышка захлопнулась, и он не мог выбраться. Свернувшись тогда на мешках с картошкой, он стучал зубами и слушал, как скребутся мыши. А теперь весь мир представлялся ему тесным погребом, в котором, как мыши, скребутся люди.
В ресторане было шумно, пахло кухней. Друг угрюмо жевал, уткнувшись в тарелку.
– С деньгами сейчас тяжело…
– Я не милостыню прошу, а работу! – вспылил Тарас. – Мне бы раскрутиться.
– Зайди вечером в офис, – похлопали его по плечу.
Бизнес-центр был похож на холодильные камеры морга, и казалось, что из открытого окна вот-вот покажутся ноги покойника. Перед офисом Тарас пригладил взъерошенные волосы и краем гардины протёр грязные ботинки. Но в приёмной встретила секретарша и, взглянув, как на раздавленного таракана, протянула конверт.
Катя водила пальцем по букварю, и сын, зевая, повторял азбуку. Швырнув деньги на стол, Тарас вынул из-за пазухи бутылку. Катя делала вид, что не замечает его, но её грудь вздымалась так сильно, будто из неё вот-вот выскочит девчонка, которой она когда-то была.
– Ты его не читать, а считать учи, – отхлебнул из горлышка Тарас.
И со всей силы ударил по стене кулаком.
На юбилей выпуска собрались в школе. Сдвинув парты, расселись, как на поминках. На стенах лупилась краска, в шкафу за стеклом пылился разбитый глобус. Располневшие одноклассницы, пунцовые от вина, водили вокруг осоловелыми глазами.
Мужчин было двое: Тарас и однокашник со сломанным носом.
«Антоху ножом пырнули, длинный утонул, рыжий от передозы, у Кости пожизненное…» – загибал он пальцы.
Плакал Тарас только однажды. Когда отец, поплевав на ладони, выпорол ремнём за прогулы. «Если все уйдут – то будто ничего и не было», – подбивал он тогда одноклассников. И те, побросав учебники в ранец, сбежали с уроков.
«Все уйдут – будто и не было», – стучало в висках.
А однокашник уставился, не мигая, точно спрашивал: «Кто из нас первый?»
Тарасу казалось, что вокруг шеи затянулась верёвка, и он с удивлением почувствовал, как на глазах выступили слёзы. Московское прошлое представлялось стерильным, как офис, а в настоящем было темно, будто он снова прятался в погребе. «Где ты? – звенел девичий голос. – Где же ты?»
Тарас смотрел на округлившийся Катин живот и не видел будущего.
АРХИТЕКТОР ВОЗДУШНЫХ ЗАМКОВ
«Все живут, как могут, а я – как хочу», – повторял Филипп Пересвист, примеряя, как платье, тысячи судеб. Он жил в грёзах, спал наяву и, не покидая родного города, объездил весь свет.
В школе Филипп слыл выдумщиком, в институте – фантазёром, а потом друзья разлетелись, и строить воздушные замки стало не с кем. Он был полон грандиозных идей, выдумывать которые ему не составляло труда, а осуществлять было скучно.
В его тесную комнатушку не заглядывало солнце. С лепного потолка сыпалась штукатурка, которая хрустела под ногами, а стенные полки были забиты книгами, ни одной из которых он не дочитал. Пролистав пару страниц, Филипп распоряжался судьбами героев, и воображение уносило его далеко – чужие книги казались Пересвисту скучнее своих фантазий. Однажды он попытался облечь мечты в слова. Белый лист пугал и завораживал – и вдруг превратился в книгу. Книгу Пересвиста читали в метро, о ней спорили в прокуренных кофейнях. Её перевели на все известные языки, включая мёртвые, она звучала, как прощальная симфония, подаренная человечеству.
Измученный грёзами, Филипп спал над чистым листом бумаги.
Сосед по коммуналке, желчный беззубый старик, вечерами выпивал на кухне. Закусывая стопку чёрствой коркой, которую жевал дёснами, он усаживал Филиппа за стол и рассказывал, рассказывал. «Семьдесят годков мучаюсь», – подводил он черту. «А уместились они в один разговор», – мелькало у Филиппа.
Бывало, он просыпался, задыхаясь от одиночества. Подушка была мокрой от слёз, а жизнь казалась чистым листом, на котором не появится ни строчки. И он звал умершую мать. Приходя, она гладила его непослушные кудри, утешая, шептала молитву. За окном серел рассвет, и дождь царапал стекло. Комната была пуста, а в глазах Филиппа отражалось лицо матери.
Окружающим Филипп не завидовал: они познали всё, кроме счастья, и получали мир без любви. Его вселенная жила по своим законам, в ней ценилось то, за что в мире побивали камнями. Выгребая из карманов мелочь, Пересвист отдавал её попрошайкам, а сам оставался без куска хлеба. «Я не подаю, а делюсь», – забывался он в мечтах. А в них крики пирующих заглушали урчание в животе.
Пересвист работал курьером, за гроши бегая по мелким поручениям, и, как цепных псов, боялся секретарей. При его появлении они прятали улыбку в стол, а от их поджатых губ ныло в желудке. Ад рисовался Пересвисту переполненным клерками.
Луна повисла в небе кривой ухмылкой.
Пересвист заглядывал в окна ресторанов, пьянел, представляя, как пьёт шампанское и целует смеющихся женщин. К полуночи залы пустели, улыбки тускли, и в бокалах кисло вино. А в сиреневых сумерках на грязной кухне засыпал Филипп, подсунув под голову скрещенные руки.
Пересвисту не с кем было разделить одиночество. Живя в одном городе, родственники встречались с ним только на похоронах. Они были особенно ласковы, когда уговорили Филиппа уступить своё место за могильной оградой. И теперь он стоял над гробом дальней родственницы, которую едва помнил, и заглядывал в собственную могилу. Когда о крышку гроба застучали комья сырой земли, он стиснул зубы, оплакивая себя.
А потом взгляд заскользил по могильным датам. Пересвист обернулся на родню – и семенящая к машинам процессия превратилась в урны, набившие колумбарий, словно жильцы коммуналку. Железный крест над безымянным, ушедшим в землю могильным камнем заржавел, покосился. А рядом высился мраморный монумент. «И последние станут первыми». Но не здесь. И Филипп увидел сотни злых глаз, из которых пробивалась трава.
В подъезде было темно и пахло мышами. «Жизнь уходит сквозь пальцы, – вздохнула девушка на ступеньках. – А человеку одному ох как трудно…» Её звали Машка-варенье. Она попала на улицу, когда сверстницы зубрили грамматику, и мужчины платили ей за ночь конфетами. Но Филиппу показалось, что половинки сомкнулись, и будет с кем заблудиться в мечтах. Он привёл девушку домой. Кормить её было нечем, и он уложил Машку в кровать, а сам ночевал на стуле. Реальность и мечты перемешались, словно карты в колоде. Когда за окном барабанил дождь, у Пересвиста лилось за воротник, а от мыслей о Машке сводило скулы. Она вымыла пол, развесила в шкафу одежду и смахнула пыль с телевизора, приспособленного Пересвистом под стул. И теперь в телевизоре, как в замочной скважине, замелькала жизнь, наполненная сплетнями, нарядами, одноразовыми, как пластиковая посуда, романами. А Пересвист выдумывал Машке новую жизнь, похожую на сказку со счастливым концом.
Их поженили быстро, работница загса зевала, а старик-сосед всплакнул.
Филипп и Машка сидели на крыше. Он хотел подарить ей свою вселенную, до смешного простую формулу счастья.
– Бери любую, – показывал Пересвист на звёзды.
– Мне одной мало.
– Бери все!
Он мечтал, как они вместе состарятся, а Машка считала дни до того, как получит деньги за комнату Филиппа, которую тайком продала.
Придя домой, Пересвист обомлел. В нос ударил запах спирта, на полу храпел грязный, в лохмотьях мужик, ещё двое выпивали на кровати. Филипп зажмурился, но когда открыл глаза – гости не исчезли.
– Дурачок, дурачок! – качал головой старик-сосед, когда Пересвиста выбросили на улицу.
Филипп, словно улитка домик, таскал за собой вселенную, которой стала для него Машка. И она шла рядом, деля с ним одиночество и веря в мир, которого не было.
Они укрылись на кладбище, в полуразрушенном склепе. На полу лежало грязное тряпьё, оставленное прежними обитателями, в темноте тонули лики святых.
Ёжась от холода, Филипп слушал, как растёт трава.
– Я презираю людей, – вдруг сказала Машка.
– А я жалею, – отозвался он.
– Бегают, как тараканы.
– Нужно же чем-то заняться.
– Добро неотделимо от зла, а правда от лжи, – сказала на прощанье Машка.
– Добро неотделимо от лжи, а правда от зла. – эхом откликнулась болотная выпь.
Филипп взвыл, будто оставшийся без хозяина пёс. Он привёл за собой лишь тень, а на вокзальной площади пьяная Машка-варенье горланила песни, хлеставшие Пересвиста по щекам. Его крик подхватили собаки и ещё долго таскали по дорогам.
Квартира была не заперта, Пересвист вошёл, озираясь на голые стены. Исчезла мебель, старик-сосед, а на кухне курили измазанные краской рабочие и новый хозяин бранился с агентом.
Их лица были заперты на замок, а на расспросы Пересвиста они вытолкали его из квартиры.
Старухи на лавках пожимали плечами, а в милиции Пересвиста без долгих слов бросили за решётку.
Приходил агент, долго шептался с милиционерами. А после его ухода приехали санитары.
Выйдя из больницы, Пересвист устроился сторожем при складе, где и ночует. Его женила на себе пухлая уличная торговка, рожающая в год по Пересвисту. Филипп пьёт и спит крепко, без сновидений.
БЕЗ ИМЁН
День провели вместе, а вечером пили чай с крыжовенным вареньем. У светильника кружились мотыльки, ела мошкара, но мы не обращали внимания. Потом играли в домино – я с ним против тебя и его жены.
– Женщины против мужчин, – рассмеялся он.
– Нет-нет, – отчаянно запротестовали вы, – мы не феминистки!
Ему везло, и мы побеждали.
– Это невыносимо, – стучала ты по столу, пропуская ход, – мог бы и поддаться.
– Обижаешь девушек, – поддерживала его жена.
Она была на десять лет старше тебя, а я думал, что обеим гожусь в отцы. С веранды перешли в дом, завели музыку. «La vie en rose», – пела Пиаф, и жизнь представлялась в розовом цвете.
Разошлись в полночь. Я проводил его до калитки, подал руку.
– До завтра.
– Увидимся.
Увидел я его уже в гробу. Из мятого, нескладно надетого пиджака торчала сломанная почерневшая ладонь, которую я жал накануне. Ночью к нему приехал друг, выпили за встречу, захотелось ещё. Как он, едва умея водить, сел за руль? Никогда не узнать, отчего гнали на ста восьмидесяти, когда даже молитва не помогает. Четыре дерева срезаны под корень, на других отметины в человеческий рост. Смерть была мгновенной, но у неё оказалось долгое эхо, и слова, услышанные от него в последний день, обрели теперь странную, таинственную значимость.
В полдень мы гоняли на солнцепёке мяч, потом купались.
– Вот и счастье, – взбивая брызги, хохотал я, – тёплая компания, бутылка вина.
– Нужно жить проще, – живо откликнулся он.
И мне стало приятно, что он понимает – в его возрасте это редкость. Было ли что-то, предрекавшее его смерть? Силюсь припомнить – и не могу. Разве когда жарили шашлык, он, брызгая на мангал из пластиковой бутылки, вдруг замер, глядя на пылающие угли.
– Что с тобой?
– Ничего. Просто иногда хочется убежать. Знакомо?
– Ещё как! Только некуда. – И тут же спохватился: – А разве бегут из рая?
Он виновато улыбнулся.
А утром позвонила его жена. И ты, прибежав в морг, впервые близко увидела мертвеца. Но держалась спокойно, слушая патологоанатома, и потом, разделяя с вдовой хлопоты похорон. Только ночью громко вскрикивала, крепко сжимая подушку. А я не будил – плакать лучше во сне.
Месяц назад мы сбежали из Москвы – без денег, без надежд, без планов. Моя жена не подозревает о тебе.
– Как ты? – равнодушно интересуется она, звоня с работы.
– Понемногу, – виляю я. – Погода хорошая, природа.
И неловко замолкаю. Но жена не чувствует фальши. А ты лежишь рядом, и я глажу твою грудь. Мы не говорим о будущем, но обоим грустно – лето кончается, зимовать придётся порознь, и я кляну свою беспомощность.
Днём они отвезли нас на сельский базар.
– У нас всё так неустроенно, – вздохнула его жена. – Плывём по течению, не зная, куда…
– А у нас ещё хуже, – не удержался я.
Ты умоляюще взглянула – раньше мы никому не рассказывали о своих бедах.
– Вы живёте в своём доме – мы снимаем, – неуклюже вывернулся я. – И сейчас вы приехали на своей машине – мы на чужой.
Его жена понимающе кивнула.
– Ничего, наладится, мы тоже сходились с пустыми руками, даже на свадьбу не было.
И, отвернувшись к прилавку, затеяла торг.
«Люблю!» – обнимала ты, когда мы гуляли по разбитым деревенским дорогам, удивляясь темневшему лесу, не по-московски громоздившимся облакам. Вот заброшенная, увитая диким виноградом беседка, вот кривая, склонившаяся над косогором ива, похожая на судьбу. За пригорком высилась часовенка, до неё было рукой подать, но дойти ленились. «Как-нибудь в другой раз», – откладывала ты, и я соглашался – не то настроение, чтобы идти в кладбищенскую церковь. И вот попали: ты, в чёрном платке, держишь свечку, я несу гроб. Кладбище оказалось свежее, местами не выкошенное, а под деревянными крестами – крапива. Нещадно палило солнце, и рабочие, утирая пот, наспех, в четыре лопаты, забросали могилу.
На поминках собрались случайные люди, шептались, точно покойник мог их подслушать, неловко передавали кутью. И снова наполняли рюмки. «Господь знает, когда прибрать», – утешал отпевавший его мордатый батюшка. Раскрасневшись, мать недовольно ворчала, что могила вырыта на обочине, что за неё переплатили, а кончила тем, что поругалась с вдовой. «Ты убила моего сына!» – голосила она. Вдова оправдывалась, рыдая в тёмный платок.
А потом делили оставшиеся вещи.
Живые нужны живым, мёртвые всегда лишние. Через неделю его забыли: вдова уехала в Москву, мать – к себе. А мы по-прежнему раскладываем глазастые костяшки домино. Ты по-детски радуешься, когда они сходятся, а я думаю, что будущему не сложиться так же легко, что удача, как слепая птица, раз метнувшись в сторону, уже не вернётся.
Жара не спадает. Мы собираем в лесу малину, упуская друг друга из вида, аукаем.
– Как в жизни, – философствую я, – потеряться легко – найтись трудно.
– Учитель всегда найдётся, – смеёшься ты, нагибаясь за ягодой.
На свете всё проходит – и смерть, и любовь. А мы верим, что всё остаётся, и в глубине ищем постоянства. Думаешь, навсегда, а это уже прошло, полагаешь, это на минуту, а тянется годами. Ты красивая – я старею, для тебя близость пока ещё – схожие мысли, для меня – одинаковые болезни. Мир, как детская считалочка, понимать здесь нечего, а понял – умри.
Опять звонила жена.
– Как ты?
– Деньги кончаются. Вышлешь немного?
– Сколько?
– Сколько сможешь.
И, облегчённо вздыхая, перевожу разговор на сына. А ты, убирая со стола, делаешь вид, что не слышишь, но тебя выдают дрожащие губы.
В городе, как в лифте, люди притворяются, что не замечают друг друга, а в деревне все на виду. У наших соседей большая семья. За высоким забором целый день визжит пилорама, блеют козы, горланят петухи.
– Трудоголики! – шиплю я, затыкая уши.
– Лентяй! – улыбаешься ты.
А я думаю, что цивилизация, которая ищет забытьё в работе, глубоко больна, что в её западне нет счастья.
Я шепчу:
– Мой маленький кусочек.
– Твой, твой!
– Обними меня.
Ты прижимаешься, и нам никто не нужен.
Счастье – это возможность быть с теми, с кем хочется, и не быть с теми, с кем не хочется.
– Мой маленький кусочек. – шепчешь ты.
– Твой, твой! – обнимаю тебя я.
Мы вдвоём уже три месяца. Впрочем, это всего лишь календарь, а сближает не время, но события. И места, ставшие родными. Вот накренившаяся старая ива, как часовой, стерегущая косогор. «С годами становишься похож на свою судьбу», – увидев её, вздохнул ты. И я, как могла, утешала. Вот деревенская развилка, на которой он выбрал не ту дорогу. «Какая чудовищная, нелепая смерть!» – шептались на поминках. И каждый думал о своей, о том, что любая смерть – ошибка. А вот и заброшенная беседка над рекой, откуда мы часто любовались закатом. В свой последний день он признался здесь, как ему трудно с женой. А я вспомнила, что накануне звонила твоя. Ты видел, как мне тягостны ваши разговоры, и от смущения грубовато пошутил: «С ней ложишься мужчиной, а просыпаешься женщиной!» Я рассмеялась, но в глубине мне было обидно. «Ты меня понимаешь?» – оторвав от воспоминаний, вернул он меня в беседку. Я неопределённо кивнула. Он понял по-своему. И стал объясняться в любви. «Совсем как в старинных романах», – подумала я, когда, опустившись на колени, он целовал мне ноги. Любой женщине льстят поклонники, и я потеряла голову. Никогда не узнать тебе, что я на мгновенье дрогнула, предав тебя. Но вдруг в беседку влетела ласточка, и страшная минута прошла. Я оттолкнула его. Он сразу поднялся, и на лице его отразилось, как тяжко пережил он удар. А я сказала, что ответила бы ему взаимностью, если бы ты не занял моё сердце. Так и сказала – занял моё сердце, и опять подумала – как в старинных романах.
– Значит, у вас серьёзно. – пробормотал он.
– Скоро поженимся.
А позже, на базаре, ты чуть не признался, что женат, и я едва остановила тебя взглядом. А тогда в беседке он сказал, что не сможет больше терпеть мою холодную близость и скоро уедет. Мне стало жаль его и грустно оттого, что расстанемся.
А теперь мы остались вдвоём. Надолго ли? Близится осень, ночи становятся холодными, ветреными, и по крыше тяжело скребут ветки. А в спину дышит Москва с её одиночеством и суетой. Меня мучает бессонница. Дождавшись, пока ты заснёшь, по-детски сложив ладони у щеки, я выхожу на веранду, сдвигаю в сторону облетевшую листву и вижу тот уже ставший далёким вечер, когда мы были счастливы, как герои романа. Казалось, так будет всегда! Но жизнь – не книга, её сюжет едва проступает, а финал размыт, и кто знает, кем окажется завтра в её бесконечном повествовании без имён.