Текст книги "Четырнадцатая часть"
Автор книги: Элиза Ожешко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
IV
В жилище Коньцов царили суматоха и беспорядок. Пани Ядвига, не зная, радоваться ли ей посещению гостя, как видно богатого и крупного чиновника, или огорчаться по поводу радости и торжества ненавистной золовки, металась по дому, наряжала детей, ставила на стол водку и закуски и, ежеминутно останавливаясь перед зеркалом, поправляла то волосы, то платье, то чепчик. Наконец она выбежала во двор, остановилась на минуту, в глубокой задумчивости приложила палец к губам, потом подняла голову, и таинственная, довольная улыбка пробежали по ее губам. Она позвала служанку и приказала ей как можно скорее итти за паненкой. Паненка, так поспешно призываемая, была не кто иная, как ее сестра Елька.
– Скажи паненке, – добавила пани Ядвига, – чтоб она сейчас же пришла, сию минуту, что у нас гости.
Служанка стремглав выбежала за ворота, а пани Коньцова пришла в мою комнату и начала очень любезно просить меня притти к ним на завтрак.
– Я очень прошу вас, очень, и муж приказал просить вас.
Я не могла отказать; меня сильно интересовала панна Теодора; кроме того, мне хотелось увидать ее возлюбленного, убедиться, насколько основательны ее надежды. Вслед за мной пришел и пан Клеменс в сопровождении гостя. Пани Ядвига сидела со мной на диване за столом, уставленным закусками. Теодора тоже несколько раз показывалась в дверях и снова пряталась в спальню, видимо, тщетно стараясь скрыть сильное волнение. Ельки еще не было.
Лаурентий Тыркевич, среднего роста, полный, с густыми и черными, как смоль, хотя и седеющими волосами, со старательно выбритым здоровым лицом, был мужчиной еще видным и, несмотря на свои пятьдесят лет, еще очень сильным и здоровым. Одежда его обличала достаток и знакомство с модой, а поклон и улыбка, которою он приветствовал пани Ядвигу, соединяли в себе светскую любезность с глубоким сознанием собственного достоинства. Поздоровавшись с хозяйкой дома, он немного прищурился и, оглядываясь вокруг, начал было:
– А где же…
Он не докончил, потому что особа, о которой он хотел спросить, показалась в дверях.
Бледная, как полотно, с дрожащими руками, панна Теодора, как вкопанная, остановилась на пороге и подняла на гостя робкий и безгранично грустный взгляд. Было видно, что теперь, когда она увидела его, все горести, пережитые ею со дня разлуки с ним, скопились в ее сердце, просвечивали в ее глазах и, казалось, хотели сказать ему: «я была очень-очень несчастна!» Но при виде ее лицо пана Лаурентия озарилось улыбкой искренней радости, хотя не без примеси некоторой насмешки. Манерничая до некоторой степени, перегибая, по примеру столичных денди, из стороны в сторону свой полный стан, он приблизился к панне Теодоре, взял ее маленькие, почерневшие от труда, ручки в свои пухлые белые руки и, смотря ей прямо в лицо с тем же выражением! насмешливого веселья, спросил:
– Узнаете, панна Теодора, своего старого знакомого? Только теперь неизреченная радость и чувство неизреченной, глубокой привязанности наполнили ее глаза, и тихим голосом, в котором звучало бесконечное удивление, она ответила:
– Я—.. я бы не узнала вас?
Пан Лаурентий поцеловал у нее руку и шепнул несколько слов, из которых до меня долетели только слова «старое, старое время!»
На эту сцену пани Ядвига глядела с язвительной улыбкой, а пан Клеменс, и удивляясь и радуясь, теребил свои рыжие усы. Пан Лаурентий обратился к хозяевам и, показывая здоровые белые зубы, с улыбкой начал говорить о том, как отрадно после долгого отсутствия возвратиться в родной город, какое удовольствие доставляет ему этот дом, в котором он когда-то провел столько хороших минут, и т. д. Панна Теодора теперь, когда он не смотрел на нее, глядела на него, как на святую икону, и слегка подергивала меня за платье. Видимо, каждое слово гостя делало ее счастливой, потому что укрепляло все ее надежды.
Пан Клеменс взял в руки бутылку с вышневой наливкой, чокнулся с гостем и выпил за его здоровье; пани Ядвига любезно угощала его сыром, ветчиной и рагу из кур. Когда все уселись за преддиванный стол и принялись за еду, хозяин повел разговор о новой придуманной им коалиции европейских держав, присовокупляя, что пан советник, приехавший сюда издалека, вероятно, более знаком с подобного рода вещами.
Пан советник с галантной улыбкой заявил, что в присутствии дам о политике говорить не подобает и что он сделает лучше, если поздравит пана Клеменса со счастливым союзом, в который он вступил во время его, пана советника, отсутствия (тут он победоносно и нежно бросил взгляд на раскрасневшуюся от радости пани Ядвигу), и с прекрасными детками, которые, видимо, очень любят свою тетю, потому что вечно перешептываются с нею (он дотронулся до щечек Манюси, сидевшей на коленях панны Теодоры, а самой панне Теодоре весело и дружески улыбнулся).
– А почему, пан советник, вы сами не последовали моему примеру? – спросил пан Клеменс как будто добродушно, но на самом деле пытливо глядя на гостя. При этих словах панна Теодора вздрогнула и уставилась глазами в тарелку, а Тыркевич, своими мягкими руками развертывая и свертывая салфетку, ответил:
– Живя на чужбине и притом завоевывая себе кусок хлеба и хоть какое-нибудь положение, я думать об этом не мог. Теперь, когда у меня в кармане указ об отставке и еще кое-что… я подумаю об этом… подумаю…
– И нужно подумать, нужно! – подтвердил пан Клеменс.
А пани Ядвига прибавила:
– Мы вас уж не выпустим отсюда. Для чего искать чужих богов, когда…
– Когда есть свои богини! – подхватил гость и с приятной улыбкой совершенного довольства собой и всем окружающим любовался розовыми ломтиками ветчины, которую робко, хотя и в большом количестве, накладывала на его тарелку панна Теодора.
В эту минуту двери из сеней широко распахнулись, и в комнату вбежала Елька, раскрасневшаяся от быстрого движения, с горящими глазами, слегка растрепавшимися волосами под наскоро накинутым платочком. Пани Ядвига вскочила с дивана и подбежала к ней.
– Отчего ты так долго не приходила? – шепнула она, снимая с ее головы платок и быстрым взглядом окидывая ее одежду.
К девушке необыкновенно шло ее будничное, но ловко и по моде сшитое платье. В руке она держала букет белых буквиц; несколько цветков небрежно были воткнуты в ее черные волосы. Но и сама она не меньше этих цветов казалась олицетворением весны. Взглянув на гостя, она покраснела еще больше, остановилась на месте и почти с детским страхом широко раскрыла глаза.
– Пан Лаурентий Тыркевич, моя сестра, – проговорила Ядвига, подводя сестру и пламенея торжеством и радостью. Ее глаза, казалось, невольно спрашивали гостя:
– Что хороша?
Поклон Тыркевича, его улыбка и выражение глаз, с которым он разглядывал красивую девушку, ясно отвечали: прелесть!
Елька немного фамильярным движением бросила цветы зятю и засмеялась:
– Вот тебе, Клеменс! Эти буквицы я принесла для тебя.
– Цветок на рубище! – весело проворчал пан Клеменс. – Отдай лучше эти цветы какому-нибудь холостяку… он будет рад.
– Холостяку? – с решительной миной защебетала Елька. – Ого! Долго еще придется ждать холостякам, прежде чем я стану раздавать им цветы.
Она громко смеялась, сверкала золотистыми глазами, а белыми зубками грызла корки хлеба с маслом. Тыркевич не спускал с нее глаз. Теодоры не было в комнате: она пошла в кухню готовить кофе.
Визит скоро окончился, потому что пану Клеменсу надо было возвратиться в типографию, а Тыркевич собирался навестить еще нескольких своих старых знакомых. На прощанье он поцеловал руку у всех трех женщин, пана Клеменса обнял и вышел, повторив на пороге еще раз, что час, который он провел здесь, промелькнул как райское мгновение, и прося, чтоб ему было дозволено как можно чаще заглядывать в этот рай. Едва дверь захлопнулась за ним, как пани Ядвига воскликнула:
– Ах, какой милый человек! Сейчас видно, что бывал в хорошем обществе и что-нибудь значит в нем! Как одет! С каким достоинством и как любезно держит себя! А когда говорит, то кажется, что по книжке читает.
Елька, вертясь перед зеркалом и осматривая свою стройную фигуру спереди, сзади и с боков, небрежно воскликнула:
– Довольно приличен, хотя немного с про…седь…ю!..
Пан Клеменс, стоявший посредине комнаты и задумчиво теребивший свой ус, ответил:
– Седой там или не седой, приличный или неприличный, но что он значит что-нибудь в обществе, так это верно. Вот как иногда люди умеют доходить до всего. Когда он уезжал отсюда, то был мелким канцеляристом, бедным, как церковная мышь, а теперь, милостивые государыни, он в чине советника, да банковых билетов у него куча… вот какая…
– Не может быть! – крикнула пани Ядвига.
– Я собственными глазами видел. Когда я сегодня пришел к нему, он достал огромный портфель и вынул из него деньги на мелкие расходы. Я как будто нечаянно зашел к нему сзади и заглянул в портфель, денег страсть сколько! По крайней мере двадцать тысяч рублей серебром… но, кажется, что еще больше.
– Боже ты мой! Откуда же он набрал столько денег! – изумилась пани Ядвига.
– Слышно, он там разными спекуляциями занимался и так зарабатывал.
– Ну, ну, хоть раз порядочный человек заглянул к нам в дом!
Говоря это, пани Ядвига задумчиво смотрела на сестру. Елька также задумалась, и на ее губах, свежих, как весна, показалась таинственная светившаяся сдержанной радостью улыбка.
Одна толька панна Теодора не принимала никакого участия в этом разговоре. Она убирала со стола, подметала пол и ни на кого не поднимала глаз. Ее лицо было бледнее, чем обыкновенно, и носило следы утомления и грусти, ресницы низко опустились на васильковые глаза.
Часа через два она прибежала ко мне.
– Дорогая пани, – начала она, подпирая рукой голову, – как это странно, как странно! Прежде я всегда думала, что если он возвратится, то я буду совершенно счастлива… И правда, когда я узнала, что он вернулся, то чуть не умерла от радости, но вскоре затем что-то мне стиснуло сердце, и теперь я уже не могу радоваться…
Мне приятно его видеть, но радоваться я не могу… Чувствуется, как будто сердце у меня ослабело и ему уже нехватает сил радоваться. Немного погодя она прибавила:
– Боже ты мой! Почему это так? Например, мы оба… он и я. Сколько лет протекло как для меня, так и для него… Я трудилась, и он трудился… Я почти на десять лет моложе его, а подите-ка посмотрите на нас, – что за сравнение! Он здоров, силен, весел, богат, с весом… а я? Да что тут говорить, будто я себя не знаю!. С таким изможденным телом, с такой измученной и скорбной душой…
Панна Теодора покачала головой и, смотря в землю, прибавила:
– Чему тут удивляться! Четырнадцатая часть! Всегда и везде четырнадцатая часть!
Пан Клеменс, встретив меня на другой день, заговорил со мной просительным голосом:
– Будьте милостивы, скажите мне – вы знаете свет и людей – может ли быть, чтобы Тыркевич вернулся сюда для Теоси и питал относительно нее какие-нибудь намерения? Я очень желал бы этого, потому что и для нее это было бы великое счастье и для меня не малая честь иметь такого деверя. Правда, когда-то они любили друг друга, – это правда, и вчера он нежно поздоровался с ней, тогда как с нами был только любезен… Но разве это может быть? Разве он, человек богатый и со значением, не найдет себе молодой и тоже богатой жены?
А пани Ядвига, забежав ко мне на минуту, зачастила шопотом:
– Моя золотая пани! Может ли она мечтать о таком человеке? И для нее ли собственно он вернулся сюда? Просто-напросто, тетка его пани Антонова (у нее есть собственный домик и порядочный капиталец) написала ему, что предчувствует свой близкий конец… Вот он и приехал, чтобы получить наследство, а эта дура, точно ее с ног до головы озолотили, так и сияет!
Действительно, бывали дни, когда сердце панны Теодоры вновь чувствовало юную силу любить и радоваться. Она тотчас же делилась со мной всеми своими счастливыми минутами и радостными мыслями. Она рассказывала, как пан Лаурентий, здороваясь, всегда пожимает ей руку, как он вспоминает доброе старое время и говорит, что такого хорошего человека, как она, он не встречал никогда в жизни. Два раза панна Теодора, сияя, сообщила, что ходила с ним гулять «под руку», а на другой день, страшно конфузясь, шепнула мне, что пан Лаурентий говорил ее брату: «Мне нужно жениться, пан Клеменс! Пора уже свить собственное гнездо и водворить в нем дорогую птичку!»
– Добрый Клеменс! Теперь я убедилась, что брат – всегда брат и желает сестре добра… Он все тащит к себе пана Лаурентия и не щадит денег на угощение… Да и т а, – уж не знаю, что с нею сделалось, – тоже принимает его как следует и зубки скалит. Вероятно, кичится, что такой человек бывает у нее… Комплимент когда-нибудь скажет ей или ее сестрице. У их матери были даже с визитом… Конечно, он не знает, каковы наши отношения… Вероятно, хотел оказать почтение семье моей невестки… Ох, дорогая панна! Когда я говорила, что это самый лучший человек в мире, то говорила правду. Как это назвать, – такая верность и такое почтение в любви! Редко это бывает на свете! Настрадалась я, много настрадалась в жизни, но зато в мире не будет и счастья, равного моему.
Теперь она была довольна и по временам чувствовала себя такой счастливой, что, когда говорила, дыхание спиралось в ее груди, она бледнела и прижимала ко лбу сплетенные руки. Однако странная вещь, – это счастье, так глубоко и страстно прочувствованное, не молодило ее, а, наоборот, точно мучило и подталкивало ее к старости. Ее румянец, до тех пор свежий, по временам принимал багровый оттенок, прекрасные глаза ввалились и точно угасли, окруженные сотней мелких морщин, руки начинали дрожать. Очевидно ее организм, истощенный и разбитый работой, уже не обладал достаточной силой для того, чтобы переносить испытываемые впечатления; счастье, явившееся чересчур поздно, только расстраивало ее утомленные нервы. Притом со дня прибытия Тыркевича она сделалась кокеткой и щеголихой, извлекала из ящиков комода старые платья, платочки, ленточки разных цветов и устраивала из них наряды, не особенно-то украшавшие ее. Волосы, которыми она гордилась и которые, действительно, были необычайно хороши, она начала завивать на различные манеры, иной раз высоко взбивала их на лоб, а то, как молоденькая девочка, распускала их локонами по плечам. Однажды Тыркевич, встретив ее в таком виде, с улыбкой сказал:
– Какой молоденькой кажется сегодня панна Теодора!
Панна Ядвига и Елька расхохотались, но панна Теодора не обратила на них ни малейшего внимания и не чувствовала под собой земли от радости, а на другой день нацепила на себя еще больше разноцветных лохмотьев и разделила волосы на еще более мелкие, почти детские локончики.
Что было верно, так это то, что Коньцы все сильнее, открыто тянули к себе Тыркевича. Пан Клеменс все время, свободное от типографских занятий, проводил с ним, а пани Ядвига постоянно приглашала его то пить чай, то завтракать. Очевидно, и Тыркевич с радостью принимал эти знаки дружеского расположения. У Коньцов он бывал каждый день и часто приносил с собой сладкие пирожки, конфеты и разные гостинцы, которые вручал пани Ядвиге, как хозяйке дома.
Во флигеле теперь, больше чем когда-либо, царствовало веселье, вместо ссор и упреков постоянно слышались веселый смех, оживленные разговоры, стук столовой посуды, а иногда таинственные совещания пани Ядвиги с мужем, во время которых она, то прося его о чем-то, то уговаривая, ласкаясь к нему, гладила рукой по голове и, одним словом, проявляла себя такой доброй и любящей женой, как никогда. Конечно, и пан Клеменс чувствовал себя таким счастливым и гордым, как никогда, а Елька прибегала к сестре чуть не ежеминутно. Я постоянно видела ее прелестное личико, быстро мелькавшее мимо окон моего жилища. Когда весна расцвела зеленью и цветами, девушка начала вплетать в свои черные волосы душистые кисти черемухи или жасмина и, всегда красиво одетая, легкая, смелая, вбегала в гостиную, напевая песню и в улыбке показывая свои белые зубки. Напрасно Эрнест Робек, стройный и бледный профессор танцовального искусства, по целым часам меланхолически прохаживался мимо дома Коньцов, напрасно он щеголял своими лакированными ботинками и отличной шляпкой, – обе женщины, казалось, забыли об его существовании. Что-то другое всецело занимало их мысли и время.
Однажды панна Теодора получила необыкновенно приятное для нее известие. Пан Лаурентий купил в лучшем мебельном магазине прекрасную обстановку для дамского будуара и дюжину стульев для столовой, а узнав от пана Клеменса, что дом, выходящий на улицу, скоро освободится (я объявила, что уезжаю отсюда), заявил желание нанять его.
– Видите, пани, как он это все хорошо обдумал: купил мебель, нанял квартиру, а теперь скоро и последнее слово скажет. Завтра Клеменс дает ему обед. Он уже пригласил вас? Да? И свою тещу, – эта портниха тоже будет. После обеда я выйду как будто случайно из комнаты и сяду в хмелевой беседке. Он непременно придет туда и поведет со мной решительный разговор. Недаром он сказал мне сегодня: помолитесь за меня, панна Теодора, по старой памяти, завтра мне предстоит важный день… О, правда, правда! Важный это день, когда разлучешше надолго сердца соединяются друг с другом навеки…
С судорожно сжатыми руками, с влажными глазами, она прибавила подавленным голосом:
– Вот и приближается этот торжественный и счастливыми момент… Боже мой! Чем я могла заслужить такую твою милость! В тот же самый день, вечером, я видела, как она носила по двору маленькую Манюсю. Самый любимый ее снегирь слетел с ветки березы и уселся к ней на плечо. Собака Филон тоже ходила вслед за ней, а за собакой топтался и поминутно схватывался за платье тетки толстощекий Янек. Панна Теодора целовала Манюсю, улыбалась птице, наклоняясь, ласкала Филона и в шутку теребила Янка за волосы. На ее лице отражалось полнейшее, мягкое счастье; можно было сказать, что в эту минуту она искренно любила весь мир и чувствовала к этому миру глубокую и безграничную признательность.
Наступило воскресенье. Пан Клеменс с восходом солнца отправился на рынок по хозяйским делам, а час спустя возвратился с пронзительно визжавшим поросенком в одной руке и с корзинкой, наполненной маслом, яйцами и белым хлебом, в другой. Из флигеля даже до моей квартиры долетал стук ножей, треск огня и разные запахи кухни. Панна Теодора, в белой кофточке, в фартуке, с засученными по локоть рукавами, весело и бодро бегала по кухне и по двору. Пан Клеменс пошел к обедне, пани Ядвига в запертой спальне наряжалась сама и наряжала детей. К полудню прибежала Елька в голубом, свежем, шуршащем платье, а когда сняла украшенную цветами пастушескую шляпу, ее головка засияла на солнце, как прелестная картина в цветочной рамке. Потом пришла мать двух молодых женщин, худая, бледная женщина со страдающим, кротким лицом, в поношенном шерстяном платье и с маленькой косичкой, поддерживаемой на затылке большим старомодным гребнем. Когда я в два часа пришла во флигель, то в гостиной уже красовался стол, покрытый толстой, но чистой скатертью, и уставленный дешевой, но скверкающей посудой. Вскоре после моего прибытия явились и пан Клеменс и Тыркевич. Как это обыкновенно бывало, они пришли вместе. Пани Ядвига, в воротничке с бантиками и маленьком, кокетливом чепчике, подала руку гостю и со сладкой улыбкой начала с упрека:
– Отчего так поздно?
– Что я торопился, в этом никто не может сомневаться, – ответил гость, искоса посматривая на Ельку, – но если я пришел поздно, то в этом вина вашего мужа.
– Ах, Клеменс! Хорошо ли это?..
Пан Клеменс оправдывался тем, что из костела они с паном советником зашли в кондитерскую просмотреть газеты и сыграть партию на биллиарде. Тыркевич тем временем здоровался с матерью хозяйки, целовал у нее руки и шутливо упрекал ее, как она дозволяет пане Елене так наряжаться и окончательно кружить людям голову. Бледная, бесцветная женщина, сияя радостью и гордостью, окидывала блаженным взглядом то одну дочь, то другую и отвечала:
– Что вы хотите? Молодость! Я всегда так думала: буду работать не покладая рук, только бы они насладились молодостью и могли бы показать себя людям.
По ее худым рукам, исколотым иглой, по опухшим глазам и измученному, страдальческому лицу было видно, что она действительно работала не зная отдыха, а парадный вид и наряд ее дочери доказывал, что благодаря ее труду они привыкли наслаждаться молодостью и показываться людям во всем блеске своей прелести.
Служанка, одетая по-праздничному, уже вносила в комнату миску с «колдунами»; панны Теодоры еще не было. Все утро занятая приготовлением обеда, мытьем посуды и убранством стола, она только что побежала в зальце, чтоб причесаться и переодеться. Все уселись уже за стол, а пани Ядвига сама накладывала колдуны на тарелку гостя, когда Теося показалась в дверях. Боже! Что эта женщина сделала с собой сегодня! Напрасно вчера вечером я убеждала ее не надевать зеленого барежевого платья, которое, после долгого лежанья в ящике комода, переделанное и перекроенное, охватывало ее и без того тщедушный стан неимоверно длинным и тесным лифом, а внизу оканчивалось несколькими широкими полинявшими складками. Нет, панна Теодора все-таки надела его! Вдобавок ее роскошные волосы, завитые в локоны, падали на плечи, на шею, на лоб беспорядочной, взлохмаченной массой, а в них красовались две ветки белоснежного жасмина, от чего лицо ее казалось страшно желтым. На лицах обеих женщин показались язвительные улыбки. Пан Клеменс посмотрел на сестру, от изумления раскрыл рот, а потом, одновременно смеясь и сердясь, воскликнул:
– Во имя отца и сына! Каким чучелом ты нарядилась сегодня, Теося!
– Милый Клеменс… – тихо и с величайшим смущением начала было Теодора, но пан Лаурентий не дал ей окончить.
– О! – воскликнул он, – прошу извинения, пан Клеменс, но с дамой так разговаривать нельзя! Да, наконец, панне Теодоре все к лицу.
Он заступился за нее: сказал, что ей все к лицу! И какое неизъяснимое счастье разлилось по всему этому маленькому, измятому, круглому личику, утопавшему в массе вьющихся, взлохмаченных, торчащих во все стороны локонов. Какая безграничная любовь и признательность залили ее прекрасные голубые глаза, когда она медленно подняла их и посмотрела в лицо своему великодушному защитнику и нежному, верному любовнику! Но было странно, что ни пани Ядвига, ни Елька ничуть не были огорчены или обижены этим громогласным заступничеством гостя за женщину, которую они ненавидели, и его комплиментами. Пан Клеменс начал расспрашивать гостя, заметил ли он в сегодняшних газетах, что как будто в Европе запахло большой войной? Гость на этот раз, наперекор своему салонному правилу, не дозволявшему говорить в присутствии дам о политике, начал доказывать, что в настоящее время большая война в Европе невозможна. Доказательства свои он подтверждал аргументами, свидетельствовавшими об его широкой начитанности и больших знаниях. Он перечислял имена заправил европейской политики, рисовал пальцем по скатерти Рейн, Дунай, Эльбу и Дарданеллы и зашел так далеко, что для подкрепления, я уж не знаю какого тезиса, нарисовал даже Амазонку, величайшую, по его словам, реку, и границу Лапландии, где, тоже по его словам, люди ездят на оленях, одеваются в оленьи шкуры и питаются оленьим молоком и мясом.
Не только колдуны, но и суп и поросенок уже исчезли со стола, а пан Лаурентий еще не кончил речи о различных спорных вопросах европейской политики, не перестал составлять союзы и гороскопы будущности Европы. Пан Клеменс слушал его с таким напряжением, что у него начали дрожать усы и ресницы, а Елька смотрела на него, как на святую икону, и широко раскрыла глаза, что придавало ей вид изумленного ребенка.
Но это еще не конец. Тыркевич, очевидно, сегодня хотел показаться обществу во всем своем блеске и раскрыл перед ним всю глубину своих сведений. Придравшись к нескольким словам пана Клеменса о плохом состоянии австрийских финансов, он заговорил о разных банках и их манипуляциях, о подрядах и спекуляциях, из которых «ловкие» люди могут извлекать огромные выгоды. Пан Клеменс, не желая показаться отсталым по отношению к общественной жизни, подхватил первую возможность и повел речь об онгродском бургомистре и его небрежности, о налогах, замощении улиц и о фонарях и, еще более углубляясь в интересующее его дело, упомянул даже о необходимости устроить в Онгроде водопровод и деревянные тротуары.
Потом, впадая все в больший энтузиазм, он воскликнул:
– Ого! Если б я был в магистрате, я вышколил бы их всех, и в городе у нас сейчас же дело пошло бы по-другому.
Тыркевич, допивая стакан баварского пива, ответил:
– А отчего бы вы не могли быть советником в магистрате? У вас есть дом, и вы ничем не хуже других жителей города. Дайте мне только усесться тут вплотную и устроить себе гнездышко, тогда мы вдвоем подумаем об этом.
Пан Клеменс покраснел от радости, а Елька захлопала в ладоши.
– Так ты будешь таким же советником, как пан Тыркевич! – крикнула она. – Как это хорошо называться «пани советница», Ядзя! Я теперь не буду называть тебя иначе, как многоуважаемая пани советница.
Пани Ядвига протянула гостю руку.
– Право, – сказала она, – я не знаю, как благодарить вас за расположение, которое вы оказываете нам.
Мать-портниха также потянулась со своей худой рукой и со слезами на глазах начала повторять:
– Право, не знаю, как нужно благодарить вас за расположение, которое вы оказываете моим детям…
– О, сударыня! Ах, пани Ядвига! – говорил пан Тыркевич, повертываясь во все стороны, – я счастлив, честное слово! Это меня радует. Я тоже хочу воспользоваться вашим расположением.
В это время панна Теодора, которая недавно вышла из комнаты, возвратилась с великолепнейшей бабой, искусным произведением ее рук, а за ней следовала горничная с подносом, на котором красовалась раскупоренная бутылка и рюмки. Пан Клеменс вскочил со стула, схватил бутылку, поспешно налил рюмки и, держа одну из них в руках, воскликнул:
– Здоровье нашего дорогого гостя, пана советника Лаурентия Тыркевича! Дай бог, чтоб мы долгие годы прожили с ним в согласии и дружбе.
– Дай бог! Дай бог! – хором повторили женщины.
Тыркевич кланялся на все стороны, улыбался всем и прижимал руку к сердцу.
– Виват! – уже во все горло крикнул пан Клеменс, сразу выпивая объемистую рюмку.
– Виват! Виват! – ударяя в ладони, подхватили женщины, а среди их голосов особенно громко слышался серебристый голосок Ельки, которая для завершения овации вынула из волос увядшие ветки жасмина и бросила их через стол гостю. Тыркевич тяжело, хотя и быстро обежал стол кругом, схватил обе руки девушки и с жаром начал осыпать их поцелуями. Пан Клеменс пододвинул к нему рюмку.
– По второй, друг, по второй!
Когда вторая рюмка была выпита за здоровье панны Елены, явилась третья: бог троицу любит! За третьей рюмкой Тыркевич, стоя посреди комнаты и приняв героическую позу, торжественно провозгласил:
– Здоровье хозяев! Моих уважаемых и дорогих друзей!
Новые благодарности и новый дружный крик: виват! Пан Клеменс сжимал гостя в объятиях, а Елька прыгала вокруг двух мужчин, хлопала в ладоши и кричала:
– Не задушите только друг друга, господа! Не задушите друг друга!
Худая, бледная женщина смеялась до слез, смотря на всю эту сцену, и сквозь смех все повторяла:
– Слава богу! Слава богу! Вот весело у них! Еог у них весело!
А панна Теодора с недопитой рюмкой склонилась надо мной и шепнула мне на ухо:
– Как весел день моего обрученья! А вы заметили, что во время обеда он все смотрел на меня? С кем ни говорит, а смотрит все на меня. Дорогой мой! Птичка моя! Орел мой!
Глаза ее блестели таким страстным огнем, какого я не замечала в них раньше, и казалось, что вот-вот она бросится на шею к человеку, с которого она не спускала своего взгляда.
Наконец тосты, смех, поцелуи и рукоплескания кончились. В комнату вошла горничная и с помощью нарочно нанятого на этот день мальчика вынесла стол вместе с посудой; пан Клеменс, возбужденный впечатлениями и обильным обедом, опустился в кресло и тяжело переводил дыханье. Мать хозяйки проскользнула в спальню и легла на постель дочери, а Елька села возле нее на пол и что-то шептала ей на ухо, то смеясь, то строя печальные мины.
В гостиной на старомодном желтом диване сидели пан Лаурентий и пани Ядвига. Она, вся раскрасневшаяся, необыкновенно оживленная, кокетничая, что-то тихо говорила ему, то расспрашивала о чем-то и грозила пальцем, то поощряла дружеским взглядом и жестом; он, развалившись, в небрежной позе, разгоряченный вином, а может быть и предметом разговора, все целовал у нее руку, заглядывал ей в лицо, бил себя в грудь, возносил глаза к потолку и вздыхал.
Панны Теодоры не было ни в гостиной, ни в спальне, ни в кухне. Должно быть, в первый раз в жизни она не присмотрела за уборкой столовой посуды, не прибрала остатков обеда, не оделила детей нарочно приготовленными для них гостинцами. Нет, она не забыла сделать все это, а поступила так умышленно. Наверно, она думала, что этот день – ее праздник, ее великий праздник, и что она имеет право посвятить его самой себе. Когда, возвращаясь домой, я проходила через двор, то видела, что она сидит в садике, в хмелевой беседке. Она выполняла программу, которую сообщила мне вчера. Она сидела одиноко, на месте, которое напоминало ей первое объяснение в любви, и ожидала второго.
Прошел час. Оставив какую-то работу, я выглянула в окно. В беседке сквозь светлозеленую сетку уже разросшегося хмеля просвечивала грязная зелень барежевого платья, да слегка раскачивалась голова, непомерно обремененная полураспустившимися, всклокоченными локонами.
Спустя еще час широкий луч заходящего солнца облил беседку и осветил ее глубину, а в этом розовом свете ясно была видна сидящая на скамье женщина с разгоревшимся лицом, с неподвижно устремленными глазами на сверкающие, как рубин, окна флигеля…
Солнце зашло; прозрачный сумрак майского вечера мало-помалу начал охватывать садик, а в беседке среди молодых листьев, обвивавших стройные столбики, попрежнему неясным силуэтом вырисовывалась одинокая фигура женщины; у ее ног, свернувшись в клубок, лежала большая пестрая собака Филон. Вдруг дверь флигеля распахнулась, Лаурентий Тыркевич, сияющий, в цилиндре, не особенно правильно надетом на голову, сбежал с крыльца и скрылся за воротами.
Тогда женщина, сидевшая в беседке, вскочила на ноги, остановилась неподвижно на месте и долго смотрела вслед уходящему. Когда он исчез за воротами, она долго стояла на том же месте, как бы охваченная изумлением и разочарованием; потом медленно пошла по направлению к флигелю.