355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элис Манро (Мунро) » Луны Юпитера (сборник) » Текст книги (страница 6)
Луны Юпитера (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:35

Текст книги "Луны Юпитера (сборник)"


Автор книги: Элис Манро (Мунро)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Она тоже говорила тише обычного, а выражение «силы восстанавливает» было не из разряда тех, что употребляли они с сестрой. Оно было с издевкой выбрано специально для Глэдис.

Сестры не желали рассказывать, что произошло, опасаясь возвращения Моргана и неминуемого увольнения за сплетни. Хорошие работницы, они все равно этого боялись. А кроме того, они ничего и не видели. И наверное, злились, что не сумели подглядеть. Мне удалось вытянуть из них лишь то, что Брайан, подкараулив Глэдис при выходе из помывочной, то ли сделал, то ли показал ей нечто такое, от чего она взвизгнула и закатила истерику.

Теперь у нее, видать, снова нервишки сдадут, сказали они. А этот из города уберется. Скатертью дорожка обоим.

У меня сохранилась фотография, сделанная в «Индюшкином дворе» в сочельник. Снимали камерой со вспышкой – кто-то позволил себе такую дорогущую штуку в честь скорого Рождества. Думаю, Айрин. А фотографировал, по всей вероятности, Герб Эббот. Ему не страшно было доверить любое новшество – он либо знал, как им пользоваться, либо схватывал на лету, а камеры со вспышкой появились совсем недавно. Снимок сделали часов в десять вечера, когда Герб и Морджи доставили клиентам последний заказ, а мы уже вымыли столешницы и отдраили щетками и ветошью бетонный пол. Вслед за тем, сняв задрызганные кровью халаты и толстые свитера, все переместились в каморку под названием «закусочная», где были стол и обогреватель. Конечно, мы оставались в рабочей одежде: в комбинезонах и рубашках. Мужчины – в кепках, женщины – в повязанных на манер военного времени косынках. Я на этом снимке получилась радостной и приветливой толстушкой – сейчас узнаю себя с трудом: не помню, чтобы я такой была или притворялась; нипочем не скажешь, что мне всего четырнадцать. Айрин, единственная из всех, сняла косынку, распустив длинные рыжие волосы. Она выглядывает из-за этой гривы с кротким, доступным, зазывным видом, который, возможно, соответствовал ее репутации, но, по моим воспоминаниям, не имел ничего общего с действительностью. Да, фотокамера принадлежала ей: Айрин позирует старательней, чем другие. Марджори и Лили, как положено, улыбаются в объектив, но улыбки у них кислые и натянутые. В косынках, скрывающих волосы, да еще с такими фигурами, в бесформенной спецодежде, они смахивают на разбитных, но запальчивых мастеровых. Даже косынки смотрятся на них нелепо: кепки подошли бы лучше. Генри в прекрасном расположении духа, счастлив, что работает в бригаде, улыбается и выглядит лет на двадцать моложе своего возраста. Следующий – Морджи с видом побитой собачонки, не проникшийся радостью момента, и, наконец, Морган: краснолицый, важный и довольный. Только что каждый из нас получил от него премию: индейку. У всех этих тушек не хватает ноги или крылышка, да к тому же у некоторых заметно какое-нибудь уродство, так что вид не товарный, за полную стоимость такое не продать. Но Морган долго нас убеждал, что именно у бракованной птицы зачастую бывает самое нежное мясо, и показал, что сам несет домой именно такую.

У каждого из нас в руках кружка или большая, грубая фаянсовая чашка, в которой вовсе не чай, а виски. Морган и Генри прикладывались с обеда. Лили и Марджори попросили совсем капельку, только сочельник отметить, да и потом, они с утра на ногах. Айрин говорит, что у нее тоже ноги зудят, но ей можно и не капельку. Герб плеснул щедрую порцию не только себе, но и обеим сестрам, и те не возражают. Нам с Морджи он налил совсем чуть-чуть да еще разбавил кока-колой. Я впервые в жизни пробую алкоголь; в результате у меня складывается стойкое убеждение, что ржаной виски с кока-колой – это стандартный напиток, который я потом заказывала для себя много лет, пока не заметила, что другим он нисколько не интересен, а меня от него тошнит. Правда, в тот раз меня не затошнило: Герб знал меру. Если бы не странный привкус и ощущение особенной значимости, я бы сказала, что пью кока-колу.

Мне не нужно видеть на снимке Герба, чтобы вспомнить, как он выглядел. Если, конечно, он выглядел как обычно, именно так, как на работе в «Индюшкином дворе» или во время наших редких встреч на улице, то есть во всех случаях, кроме одного.

Он был сам не свой, когда Морган напустился на Брайана, и после, когда Брайан бежал по дороге. Что в нем изменилось? Пытаюсь вспомнить, ведь я не сводила с него глаз. Разница была невелика. Лицо как-то смягчилось и отяжелело; если бы от меня потребовалось точное описание, я бы сказала, что лицо Герба исказилось стыдом. Но за что ему могло быть стыдно? За Брайана с его выходками? Не поздновато ли – разве Брайан хоть когда-нибудь вел себя иначе? За Моргана, который лютовал, как в фарсе? Или за себя, который славился умением пресекать любые стычки, а тут спасовал? Или за то, что он не вступился за Брайана? Но рассчитывал ли хоть кто-нибудь из нас, что Герб кинется его защищать?

Меня и в то время мучили эти вопросы. Впоследствии, получше узнав жизнь или по крайней мере ее интимную сторону, я решила, что Брайан с Гербом все же были любовниками, а Глэдис претендовала на внимание Герба, потому-то Брайан и решил ее проучить – возможно даже, при попустительстве и с молчаливого согласия Герба. Неужели правда, что такие люди, как Герб, достойные, сдержанные, уважаемые люди, зачастую выбирают для себя таких, как Брайан, и растрачивают свою беспомощную любовь на какое-нибудь злобное, глупое ничтожество, которое даже не назовешь исчадьем ада или чудовищем, а скажешь – назойливая муха? Я пришла к выводу, что Герб, мягкий и заботливый, на самом деле решил нам отомстить руками Брайна, отомстить не только Глэдис, но всем нам, и лицо его – а я не сводила с него глаз – выражало первобытное злорадное презрение. Но и стыд тоже, стыд за Брайана, и за себя, и за Глэдис, и в какой-то мере за каждую из нас. Стыд за каждую из нас, но это пришло мне в голову не сразу.

А еще позже я отмела и этот вывод. Я дошла до того этапа, на котором отметаются все выводы, не основанные на знании. Сейчас мне достаточно вспоминать лицо Герба, исказившееся тем особым выражением; достаточно вспоминать, как паясничал Брайан в тени достоинства Герба, как я сама сверлила Герба изумленным взглядом, надеясь, если получится, поймать его на удочку, а потом съехаться с ним и остаться рядом. Какой же привлекательной, какой манящей видится перспектива близости с тем, кто непременно откажет. Для меня до сих пор не утратили притягательности мужчины такого типа, от которых многого ждешь, а потом неизбежно упираешься в глухую стену. Мне до сих пор хочется кое-что для себя уяснить. Не факты, нет. И не теории.

А тогда, после некоторых раздумий, у меня возникло желание что-нибудь сказать Гербу. Подсев к нему, пока общая беседа еще не заглушала слов, я улучила момент, когда он не говорил сам и не слушал другого.

– Жаль, что вашему другу пришлось уехать.

– Ничего страшного.

Герб ответил с добродушной насмешкой, которая отбила у меня всякую охоту соваться в его личную жизнь. Он видел меня насквозь. Наверняка он не был обделен женским вниманием. И умел ставить заслон.

Лили еще немного подпила и стала рассказывать, как они с лучшей подругой (та давно от печени померла) однажды переоделись мужиками и отправились в пивную, чтобы проникнуть на мужскую половину, за дверь с надписью «Только для мужчин», – хотели поглядеть, как там и что. Сели в уголке, по сторонам зыркают, ушки на макушке – никто ничего не заподозрил, да только вскоре возникла небольшая загвоздка.

– Куда, спрашивается, нам было по нужде сходить? Пойдешь на другую половину и прямиком в женскую уборную – мало не покажется. Пойдешь в мужскую – кто-нибудь, неровен час, заметит, что мы не так оправляемся. Но пиво-то наружу просится, черт бы его подрал!

– Чего только по молодости лет не бывает! – сказала Марджори.

Тут нам с Морджи со всех сторон начали давать советы. Говорили, чтобы мы своего не упускали, пока молоды. Говорили, чтобы держались от греха подальше. Говорили, что все когда-то были молоды. А Герб сказал, что мы тут здорово сработались и потрудились на славу, но он рискует навлечь на себя гнев мужей, если сейчас же не отправит женщин по домам. Марджори и Лили выразили равнодушие к мнениям своих мужей; Айрин заявила, что она-то своего любит и пусть никто не верит, будто его на аркане приволокли из Детройта, чтоб на ней женить, – это просто злые языки болтают. Генри сказал: покуда силы есть – живи да радуйся. Морган с чувством пожелал всем счастливого Рождества.

Когда мы вышли из «Индюшкина двора», на улице валил снег. Точь-в-точь рождественская открытка, заметила Лили, и впрямь: вокруг уличных фонарей и цветных гирлянд, которыми жители украсили дома, плясали снежинки. Морган усадил в свой грузовик Генри и Айрин, чтобы развезти их по домам и тем самым уважить возраст первого и беременность второй, а также близкое Рождество. Морджи побрел напрямик через поле, а Герб зашагал по дороге, склонив голову, сунув руки в карманы и слегка раскачиваясь, будто под ногами у него была палуба озерного парохода. Тогда мы с Марджори и Лили, как давние приятельницы, взялись под руки.

– Душа песен просит, – сказала Лили. – Что споем?

– Может, «Мы, три короля»? – подсказала Марджори. – «Мы, три потрошительницы»?

– «Мечтаю я о снежном Рождестве».

– А чего о нем мечтать? Вот же оно!

И мы запели.

Катастрофа

Декабрьским днем Франсес медлит у окна второго этажа средней школы в Ханратти. Идет 1943 год. Одета Франсес по последней моде: темная клетчатая юбка, на плечах – такая же, только окаймленная бахромой шаль с убранными за поясок юбки углами; атласная блуза кремового цвета – из настоящего атласа, материала на грани исчезновения – со множеством перламутровых пуговок спереди и на манжетах. Поначалу, когда Франсес только-только пришла в эту школу музыкальным руководителем, она так не одевалась: тогда мог сгодиться старый свитер с юбкой. Перемены не остались незамеченными.

На втором этаже у нее нет никаких дел. Ее хор поет внизу. Готовя девочек к рождественскому концерту, она не давала им спуску. Вначале – самый трудный номер – «Как пастырь Он будет пасти стадо Свое»[12]12
  «Как пастырь Он будет пасти стадо Свое» – хорал из пятой сцены оратории Георга Фридриха Генделя «Мессия» (1741).


[Закрыть]
. Потом идут «Хорал гуронов»[13]13
  «Хорал гуронов» – старейшая канадская рождественская песня, написанная предположительно в 1642 г. французским миссионером Жаном де Бребефом. Хорал написан на ныне мертвом языке гуронов – североамериканского племени, проживавшего в том числе и на территории современной Канады.


[Закрыть]
(кто-то из родителей настрочил жалобу: хорал, по его разумению, сочинил католик), «Сердца дуба»[14]14
  «Сердца дуба» – официальный марш Королевского военно-морского флота Великобритании, Канады и Новой Зеландии, написанный в XVIII в. известным британским актером Дэвидом Гарриком на музыку композитора Уильяма Бойса.


[Закрыть]
(потому что требовалось что-нибудь патриотическое, в духе времени) и «Пустынная песня»[15]15
  «Пустынная песня» – песня из одноименного мюзикла Карла Ромберга на либретто Оскара Хаммерстайна II, Отто Харбаха и Фрэнка Манделя. Мюзикл был впервые поставлен на Бродвее в 1926 г. и неоднократно экранизировался (1929, 1943, 1953), в том числе для телевидения (1955).


[Закрыть]
– выбор учениц. Сейчас они поют «Священный город»[16]16
  «Священный город» – религиозная песня конца XIX – начала XX в. Упоминается в романе Джеймса Джойса «Улисс».


[Закрыть]
. Да, это любимая песня, как у фигуристых мечтательных девочек, так и у дамочек из церковного хора. Школьницы иногда доводили Франсес до белого каления. То закрой им все окна, то открой. То им сквозняк, то дурно от жары. Они с нежностью относились к своим телам, двигались в сумрачном трансе самолюбования, прислушивались к сердечному трепету, обсуждали свои страдания. Первые шаги на пути превращения в женщин. А дальше что? Пышные груди и зады, глупая заносчивость, молочно-восковая спелость, сонливость, упрямство. Запах корсетов, тошнотворные откровения. Жертвенные физиономии в хоре. Все это – унылая замена эротики. Он ведет меня, говорит со мной и называет Своей.[17]17
  Он ведет меня, говорит со мной и называет Своей. – Строки из христианского гимна «В саду», написанного в 1912 г. Остином Майлсом.


[Закрыть]

Она оставила их без присмотра, сделав вид, что идет в учительский туалет. Но там она только щелкает выключателем и с облегчением смотрит на свое лишенное восторженности, лишенное припухлостей лицо, удлиненное, эффектное лицо с довольно крупным носом и ясными карими глазами, обрамленное короткими темно-бронзовыми, бесконтрольно вьющимися волосами. Франсес нравится, как она выглядит, и обычно она с радостью смотрится в зеркало. Большинство женщин, по крайней мере в книгах, похоже, недооценивают собственную внешность, не видят своей красоты. Франсес допускает, что у нее проблема обратного свойства. Не считая себя красавицей, она находит, что лицо у нее интересное, оно поднимает ей настроение. Иногда она вспоминает девушку из консерватории – скрипачку Натали как-то там. Франсес с неудовольствием узнала, что ее иногда путают с этой Натали – бледной, кучерявой, скуластой; еще сильнее она удивилась, когда через друзей-приятелей до нее дошли слухи, что Натали из-за этого переживает так же сильно. И когда Франсес разорвала помолвку с Полом, тоже студентом консерватории, тот высказался грубо и категорично, забыв о своей непременной сентиментальной обходительности:

– Рассчитываешь найти кого-нибудь получше? Тоже мне королева красоты.

Она выключает свет и вместо того, чтобы вернуться в зал, идет наверх. Зимой, особенно по утрам, в школе бывает тоскливо: холодина, все дрожат и зевают, а живущие за городом ученики, которые встают затемно, трут глаза, разгоняя остатки сна. Но к этому времени – к середине дня – в здании воцаряется приятный убаюкивающий гул; темная деревянная обшивка стен впитывает в себя свет, в безмолвных гардеробах, заставленных ботинками, коньками и хоккейными клюшками, сушатся шерстяные пальто и шарфы. Сквозь открытые фрамуги долетают методичные учительские наставления, диктант по французскому, непреложные истины. А на фоне общего согласия и порядка у тебя внутри возникает знакомая тяжесть, некое томление, а то и дурное предчувствие; какой-то сгусток, сродни тому, что создается музыкой или природой: он рвется наружу, грозит лопнуть и обнажить свою суть, но в конце концов растворяется и пропадает.

Франсес топчется прямо напротив кабинета естествознания. Фрамуга и здесь открыта, поэтому в коридоре слышно, как звякают пробирки, ведутся приглушенные разговоры, отодвигаются стулья. По всей вероятности, его ученики ставят опыты. Как ни абсурдно, она со смущением отмечает, что у нее потеют ладони и бешено колотится сердце – прямо как перед экзаменом по фортепиано или сольным выступлением. Это ощущение критической точки, близкой возможности триумфа или провала, которое Франсес всегда умела внушать и себе, и другим, сейчас кажется надуманным, глупым, искусственным. Неужели это относится и к ее роману с Тедом Маккавалой? Она не настолько оторвалась от реальности, чтобы не понимать, какой глупостью это выглядит со стороны. Ну и пускай. Если под глупостью подразумевается риск и безрассудство, ее это не волнует. Наверное, ей всегда хотелось риска.

Впрочем, порой закрадывается подозрение, что и любовная история может обернуться… нет, не фальшивкой, но какой-то просчитанной, надуманной инсценировкой, как эти дурацкие выступления – шаткие конструкции. Нет, это слишком уж рискованная мысль; Франсес задвигает ее подальше.

Голос какой-то ученицы, недоуменный и капризный (вот вам еще одно свойство девочек: чего-то не понимая, они начинают капризничать; презрительное бурчание мальчишек и то лучше). Низкий голос Теда отвечает, поясняет. Из коридора слов не разобрать. Можно лишь вообразить, как он внимательно склоняется над партой и совершает какое-то незамысловатое действие, например убавляет пламя в газовой горелке. Франсес с готовностью представляет его в образе человека ответственного, терпеливого, собранного. Но для нее не секрет (слухи дошли), что на уроках он совсем не такой, каким выступает перед ней и остальными. О своей работе и учениках он отзывается пренебрежительно. Если спросить, какими средствами он предпочитает поддерживать дисциплину, ответ будет примерно такой: «Да как сказать… одному подзатыльник дашь, другому шлепок пониже спины»… Но зато он умеет привлечь внимание класса разными трюками и хитростями: использует реквизит – шутовские колпаки для неуспевающих, забавные свистульки; из любой детской глупости разыгрывает целый спектакль, а однажды сжег в раковине одну за другой все контрольные работы. «Совсем ку-ку!» – Франсес своими ушами слышала, как о нем отзываются ученики. Ей это неприятно. Наверняка о ней говорят точно так же; когда хор фальшивит, она и сама подчас не гнушается драматическими эффектами: запускает пальцы в волосы и страдальчески повторяет «нет-нет-нет-нет». Но ему лучше бы воздержаться от экстравагантных выходок. Порой она вся съеживается, когда другие заводят о нем разговоры. Он такой доброжелательный, говорят коллеги, но Франсес слышится в этом и недоумение, и насмешка: зачем так уж выкладываться? Она и сама недоумевает, зная его отношение к этому городу и горожанам. Конечно, с его слов.

Дверь открывается, и Франсес вздрагивает. Меньше всего ей хочется, чтобы Тед застукал ее под дверью, как сплетницу или шпионку. Но это, слава богу, не Тед, это секретарь директора школы, пухлая серьезная женщина, которая пришла сюда работать сто лет назад – когда Франсес сама была школьницей, а то и раньше. Она безраздельно предана школе и толкованию Библии, которое преподает в Объединенной церкви[18]18
  Объединенная церковь – канадская протестантская церковь. По количеству последователей занимает в Канаде второе место после католической.


[Закрыть]
.

– Привет, дорогуша. Подышать вышла?

Окно, конечно же, закрыто и даже заклеено. Но Франсес изображает комическое согласие и говорит: «Прогуливаю» – тем самым признавая, что должна быть на уроке; секретарша преспокойно идет вниз, а до Франсес долетает ее добродушный голос:

– Хор у тебя сегодня чудесно поет. До чего же я люблю рождественскую музыку.

Франсес возвращается в музыкальный зал, садится на стол и улыбается поющим лицам. Они разобрались со «Священным городом» и сами перешли к «Вестминстерскому хоралу». Да, вид у них глупый, но что поделать? Пение вообще глупое занятие. Ей невдомек, что они отметят про себя ее улыбку и потом будут сплетничать в полной уверенности, что она выбегала в коридор повидаться с Тедом. Полагая, что их роман остается тайной, Франсес с головой выдает полное отсутствие чутья, присущего жителям провинциальных городков, а также свою наивность и беспечность, о которых даже не подозревает; именно эти ее качества люди имеют в виду, когда говорят: сразу видно – отрезанный ломоть. Отсутствовала она всего четыре года – пока училась в консерватории; но суть в том, что ей всегда недоставало осмотрительности. Высокая, хрупкая, узкоплечая, для провинциалки она слишком порывиста в движениях, слишком деловита, слишком тонкоголоса, слишком ненаблюдательна – считает, что другие не замечают, как она бегает по городу, навьюченная нотными тетрадями, как выкрикивает через дорогу разные подробности своих изменчивых и, на посторонний взгляд, неосуществимых планов.

Передай Бонни – пусть приходит не раньше половины четвертого!

Ключи взяла? Я их забыла в кабинете!

Те же самые качества проявлялись у нее и в детстве, когда она решила во что бы то ни стало научиться играть на пианино, хотя в квартирке над скобяной лавкой, где жили они с овдовевшей матерью и братом, инструмента не было (мать работала за гроши в той самой скобяной лавке). Они кое-как наскребали тридцать пять центов в неделю, но фортепиано она видела только учительское. Дома ей для упражнений нарисовали клавиатуру на подоконнике. Был композитор – Гендель, кажется? – который осваивал клавесин, запершись на чердаке, чтобы отец не заподозрил у него страсть к музыке. (Как он затащил туда клавесин – вот это интересный вопрос.) Если бы Франсес прославилась как пианистка, клавиатура на подоконнике, с которого видно тупик и крышу стадиона для керлинга, тоже вошла бы в историю.

– Не думай, что у тебя талант, – сказал ей все тот же Пол. – У тебя его нет.

Могла ли она с этим согласиться? Будущее, по ее мнению, уготовило ей нечто выдающееся. Отчетливых мыслей на сей счет у нее не было, хотя держалась она так, будто ни минуты в этом не сомневалась. По возвращении в родной город Франсес начала преподавать. По понедельникам – в средней школе, по средам – в гимназии, по вторникам и четвергам – в маленьких школах за городом. Суббота отводилась занятиям на органе и частным урокам, а по воскресеньям она играла в Объединенной церкви.

«Пока еще болтаюсь по этой великой культурной столице», – писала она в рождественских открытках друзьям из консерватории, намекая, что после смерти матери получит свободу и начнет совсем другую, смутно представляемую, но куда более приятную жизнь, которая все еще маячила впереди. В ответ она получала весточки, написанные с тем же смущенным недоверием. «Родился второй ребенок. К пеленкам, как ты понимаешь, прикасаюсь чаще, чем к роялю». Им всем было чуть за тридцать. В этом возрасте порой трудно признать, что то, как ты живешь, – это и есть твоя жизнь.

На улице ветер гнет деревья; их тут же заметает снегом. Налетела небольшая пурга, но в здешних местах такое даже не замечают. На подоконнике стоит жестяная чернильница с длинным горлышком – знакомый предмет, который напоминает Франсес «Тысячу и одну ночь» или что-то в этом духе; нечто, скрывающее в себе посулы или даже гарантии неизведанности, мистики, очарования.

– Привет, как дела? – сказал ей Тед, когда они после четырех встретились в коридоре. А потом, чуть потише, добавил: – Лаборантская. Скоро подойду.

– Хорошо, – ответила Франсес. – Хорошо.

Она вернулась в музыкальный класс, чтобы убрать ноты и закрыть пианино. Стала копаться и тянуть время, чтобы разошлись все ученики, а потом побежала наверх, в кабинет естествознания, при котором имелось просторное помещение без окон, служившее Теду лаборантской. Он еще не пришел.

Это была, скорее, кладовая, со стеллажами по периметру, на которых стояли склянки с реактивами (сульфат меди был единственным, который Франсес узнала бы и без этикетки, просто по великолепному цвету), горелки, колбы, пробирки; в том же помещении хранились человеческий и кошачий скелеты, заспиртованные органы, а может, и организмы – Франсес не хотела приглядываться, тем более в потемках.

Она боялась, что туда зайдет уборщик, а то и стайка учеников, работающих под руководством Теда над каким-нибудь проектом, для которого требуется плесень или лягушачья икра (впрочем, для икры сейчас не сезон). Вдруг они прибегут что-нибудь проверить? От стука шагов у нее зашлось сердце; Франсес уже поняла, что это Тед, а сердце все равно не успокоилось – оно как бы переключило передачу и теперь колотилось не от страха, а от сильного, неудержимого томления, с которым, при всей его пленительности, физически было так же сложно справиться, как со страхом; казалось, от этого томления недолго задохнуться.

Тут она услышала, как он запер дверь.

Франсес, как всегда, увидела два облика, причем в одно мгновение – как только Тед появился на пороге лаборантской и тут же притворил дверь, почти перекрыв доступ свету. Прежде всего она увидела его таким, как год назад, когда они еще были совсем чужими. Тед Маккавала, учитель естествознания, освобожденный от военного призыва, хоть и моложе сорока; женат, трое детей; наверное, шумы в сердце или что-то в этом роде; вид усталый. Высокий смуглый брюнет, чуть сутулый, на лице вечная насмешка, в глазах одновременно изможденность и огонек. А Тед, возможно, так же оценивающе смотрел на нее: стоит нерешительная, настороженная, в руках пальто и сапожки, которые она не решилась оставить в учительском гардеробе. Существовала ничтожная вероятность, что они оба не смогут перестроиться, посмотреть друг на друга иначе; что внутри не щелкнет какой-то переключатель, что им не выпадет этот дар; но в таком случае, что их сюда привело?

Когда он притворял дверь, она увидела и другой облик: щеки, очертания скул, великолепный, изящный, чуть азиатский разрез глаз; в ее представлении, дверь закрылась исподтишка, беспощадно, и Франсес поняла, что переключатель не мог не щелкнуть – он уже щелкнул.

Потом – как обычно. Лизнуть, стиснуть; два языка, два тела; раздразнить, сделать больно, утешить. Побудить, прислушаться. Раньше, когда она еще была с Полом, ее не покидали сомнения: а вдруг это все обман, как новый наряд короля, вдруг это притворство – они-то с Полом точно притворялись. У них все получалось донельзя виновато, смущенно, неловко; а хуже всего были натужные стоны, нежности и заверения. Но нет, теперь это не обман, это взаправду, это выше всего остального, и признаки того, что это случится, – глаза в глаза, мурашки по спине, всякие первобытные глупости – тоже взаправду.

– Многие про такое знают? – спросила она у Теда.

– Да нет, человек, наверное, десять.

– Думаю, это не привьется.

– Пожалуй. В массы не пойдет.

Между стеллажами было не повернуться. Того и гляди смахнешь что-нибудь бьющееся. Почему она не догадалась хотя бы положить сапожки и пальто? Если честно – потому, что не ожидала таких страстных, таких целенаправленных объятий. Она думала, он хочет ей что-то сказать.

Тед немного приоткрыл дверь, чтобы впустить в каморку свет. Принял у нее сапожки и выставил за порог. Потом взял ее пальто. Но не стал вешать снаружи, а расстелил на голых половицах. Прошлой весной он впервые у нее на глазах сделал нечто подобное. В стылом, еще не зазеленевшем лесу он снял флисовую куртку и неловко разложил ее на земле. Франсес тронула эта простая забота: то, как он расправил и примял куртку, безо всяких вопросов, сомнений и суеты. До того момента Франсес не могла с уверенностью сказать, что будет дальше. Уж очень у него был нежный, стойкий и обреченный вид. На нее нахлынули эти воспоминания, когда он, стоя на коленях в этой тесноте, расстилал пальто. Но в то же время ей подумалось: если он хочет заняться этим сейчас, значит не сможет прийти в среду? В среду вечером они регулярно встречались в церкви, когда Франсес заканчивала репетиции с хором. Она продолжала упражняться на органе, дожидаясь, когда все разойдутся. А около одиннадцати спускалась по лестнице, выключала свет и поджидала его у черного хода, откуда можно было попасть в воскресную школу. Они придумали такую схему, когда стало холодать. Что он говорил жене, она не имела представления.

– Снимай все.

– Тут нельзя, – сказала Франсес, хотя уже знала, что этого не миновать. Они всегда раздевались полностью, даже в тот первый раз в лесу; могла ли она подумать, что окажется столь нечувствительной к холоду?

Здесь, в школе, это было у них только один раз – в этой же комнатушке, во время летних каникул, когда стемнело. Тогда все деревянные поверхности в кабинете естествознания оказались свежевыкрашенными, но повесить предупредительные надписи никто не подумал – да и зачем, никаких заходов туда не планировалось. Запах шибал в нос, но они учуяли его не сразу. Им удалось кое-как примоститься в лаборантской, высунув ноги за порог; оба они перепачкались о дверной косяк. К счастью, в тот вечер Тед надел шорты (редкое по тем временам зрелище у них в городке) и дома сказал Грете правду: что запачкался, когда по делам зашел в кабинет; по крайней мере, ему не пришлось объяснять, почему он оказался там с голыми ногами. Франсес не пришлось объяснять вообще ничего, потому что ее мать уже мало что замечала. Не смывая пятно в форме полумесяца (которое было чуть выше лодыжки), Франсес дала ему потускнеть и в конце концов исчезнуть, но до той поры ей нравилось его разглядывать и знать, что оно там есть, – точно так же, как ей нравились темные гематомы и засосы на предплечьях и плечах, которые она могла прикрыть рукавами, но не всегда это делала. И когда ее спрашивали: «Откуда такой ужасный синяк?» – она отвечала: «Ой, даже не знаю! У меня они постоянно. Как на себя ни посмотрю, вечно синяк найду!»

Невестка Франсес, Аделаида, жена брата, единственная понимала, что это за синяки, и не упускала возможности ее поддеть.

– Ого, опять гуляла со своим котом. Гуляла, да? Гуляла, скажи? – смеялась она и порой дотрагивалась до следа пальцем.

Франсес поделилась только с Аделаидой. Тед клялся, что держит язык за зубами, и она ему верила. О том, что она открылась Аделаиде, он не знал. Франсес и сама пожалела. Не так уж она была близка с Аделаидой, чтобы доверять ей свои тайны. Причины были низменными, постыдными; ей просто хотелось перед кем-нибудь похвалиться. Когда Аделаида резко, ядовито, возбужденно и с неосознанной завистью произносила «кот», Франсес испытывала удовлетворение, радость, но, конечно, и стыд. Узнай она, что Тед точно так же поделился с кем-то из своих, ее злости не было бы границ.

В тот вечер, когда они перепачкались краской, стояла такая жара, что весь город захандрил и поник в ожидании дождя, который пришел за полночь, с грозой. Вспоминая ту встречу, Франсес всегда представляла себе молнию – безумную, сокрушительную, мучительную похоть. Каждое их свидание она вспоминала по отдельности, мысленно переживая заново все подробности. С каждым был связан отдельный код, особый настрой. Знаками первого свидания в лаборантской стали молния и невысохшая краска. Свидание в машине под дневным дождем было томным, размеренным, да и сами они погрузились в такую блаженную истому, что, казалось, даже не найдут в себе сил продолжать. С тем свиданием связано ощущение мягких изгибов; его навеяли потоки дождевой воды, струившиеся по лобовому стеклу, как волнистые занавески.

Когда они начали постоянно встречаться в церкви, схема особо не менялась – каждый раз все совершалось примерно одинаково.

– Все, – уверенно повторил Тед. – Давай.

– А уборщик?

– Не волнуйся. Он больше не появится.

– Откуда ты знаешь?

– Я попросил его закончить пораньше, чтобы я мог поработать.

– Поработать, – хихикнула она, сражаясь в этой тесноте с блузкой и бюстгальтером: Тед расстегнул пуговицы у нее на груди, но оставалось еще по шесть на манжетах.

Ей приятно было думать, что он все спланировал заранее, нравилось представлять, как нарастало в нем это неукротимое желание, пока он вел уроки. А с другой стороны, все это ей совсем не нравилось; и хихикала она лишь для того, чтобы заглушить смятение или расстройство, которое не хотела слышать. Она целовала прямую линию волос, которая, как стебель, поднималась у него по животу, от грядки лобка до пышных, симметричных зарослей на груди. С его телом, несмотря ни на что, Франсес крепко сдружилась. Полюбила темную плоскую родинку в форме слезы, наверное лучше знакомую ей (и Грете?), чем ему самому. Аккуратный пупок, длинный шрам после язвы желудка, шрам после аппендицита. Жесткие лобковые завитки и бодрый, румяный пенис, прямостоячий, неутомимый трудяга. Короткие упрямые волоски у нее во рту.

И тут раздался стук в дверь.

– Тс-с-с. Все нормально. Сейчас уйдут.

– Мистер Маккавала!

Секретарша.

– Тс-с-с. Она уйдет.

Женщина топталась в коридоре, не понимая, как быть. Она не сомневалась, что Тед у себя в кабинете и Франсес с ним. Как и почти весь городок, она знала о них не первый день. (Среди тех немногих, кто, похоже, оставался в неведении, были жена Теда и мать Франсес. Грета вела себя настолько нелюдимо, что ей так никто и не насплетничал. Многие разными способами пытались просветить старую миссис Райт, но та не реагировала.)

– Мистер Маккавала!

На глазах у Франсес неутомимый трудяга побледнел, обмяк и приобрел совсем жалкий одинокий вид.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю