Текст книги "Луны Юпитера (сборник)"
Автор книги: Элис Манро (Мунро)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мамины кузины, все вместе, больше к нам не приезжали. Как-то зимой, года три-четыре спустя после того памятного визита, скоропостижно скончалась Уинифред. Айрис написала моей маме, что теперь круг разорван и что она подозревала у Уинифред диабет, но та знать ничего не хотела, потому как слишком любила поесть. Моя мама тоже стала хворать. Кузины ее навещали, но поодиночке и, конечно, редко – не ближний свет. Почти в каждом письме они вспоминали, как чудесно провели у нас время, и под конец жизни мама сказала:
– Силы небесные, что мне вспомнилось, хочешь знать? Водяной пистолет. Помнишь тот концерт? Уинифред выскочила с водяным пистолетом! Все показывали свои номера. А я-то что делала?
– Ты стояла на голове.
– Ах да, точно.
Кузина Айрис, растолстевшая еще больше, побагровела под слоем пудры. Она прошлась в горку по улице и теперь не могла отдышаться. Мне не хотелось просить Ричарда заехать за ней в гостиницу. Не то чтобы я боялась к нему обратиться с просьбой, но просто понимала, что все пойдет наперекосяк, если заставить его делать то, чего он сам не предложил. Я убедила себя, что тетушка возьмет такси. Но она приехала на автобусе.
– Ричард был занят, – солгала я. – Но вообще, я сама виновата – не научилась водить машину.
– Ничего страшного, – героически ответила Айрис. – Ну, малость задохлась – сейчас пройдет. Столько жиру на себе волохать. Так мне и надо.
Как только у нее с языка слетело «малость задохлась» и «столько жиру на себе волохать», я предугадала реакцию Ричарда. Нет, пожалуй, даже раньше – как только увидела тетю на пороге: волосы, которые запомнились мне каштановыми с проседью, теперь оказались золотистыми, высокий начес был залит лаком; пышное сине-павлинье платье, на груди – сверкающая брошь с небольшой букет. Оглядываясь назад, я понимаю: выглядела она великолепно. Жаль, что я не пригласила ее в ресторан. Жаль, что не оценила ее по достоинству. Жаль, что все пошло наперекосяк.
– Так-так-так! – с ликованием воскликнула она. – Да ты, как я погляжу, процветаешь! – Она обвела взглядом меня, альпинарий, декоративные кустарники и ряды окон; дом наш стоял на склоне Граус-Маунтин в Капилано-Хайтс. – Слов нет. Бесподобное место, дорогуша.
Я провела ее в дом и познакомила с Ричардом; она сказала:
– Ага, вы, значит, муженек. Ну, можно не спрашивать, как у вас успехи в бизнесе, – и так вижу, что все отлично.
Ричард был адвокатом. Мужчины у них в роду становились либо адвокатами, либо брокерами. В их среде не принято было называть свой род занятий бизнесом. Они вообще никогда не упоминали, чем занимаются по долгу службы. Говорить о работе считалось в какой-то мере плебейством, а говорить о своих успехах в работе – беспардонным плебейством. Если бы не моя беззащитность перед Ричардом, я бы, возможно, порадовалась, что его так огорошили.
Надеясь воздвигнуть внутри себя хоть какую-то преграду, я сразу предложила чего-нибудь выпить. Достала бутылку хереса – по моему опыту, именно его предлагали пожилым дамам и вообще людям непьющим. Но Айрис хохотнула:
– Нет уж, мне джин с тоником – чем я хуже вас, ребята?… А помнишь, – продолжила она, – как мы всем скопом нагрянули к вам в Далглиш? А у вас в доме сухой закон! Твоя мать еще провинциалкой была, спиртного дома не держала. Я-то всегда подозревала, что папаша твой может и выпить, если его подбить. Флора у нас тоже была сама умеренность. Зато Уинифред – чертовка еще та. Тебе известно, что она в чемодане бутылку привезла? Мы, бывало, забьемся в спальню да прикладываемся помаленьку, а потом рот одеколоном прополоскать – и все путем. Она ваш дом прозвала «Сахарой». Внимание, говорит, мы в «Сахаре». Нет, лимонад и холодный чай, конечно, рекой лились, хоть канонерку спускай. Четыре канонерки, а?
Когда я открыла ей дверь, она, вероятно, что-то заметила: то ли некоторое удивление, то ли недостаток радушия. Вероятно, она смешалась, хотя в то же время искренне порадовалась, увидев такой дом и всю обстановку, скучно-элегантную и лишь отчасти выбранную Ричардом. Как бы то ни было, говоря о Далглише и моих родителях, Айрис напустила на себя снисходительный вид. Не думаю, что своими воспоминаниями она решила поставить меня на место; по-моему, ей просто захотелось самоутвердиться, довести до моего сведения, что здесь она своя, а там – не вполне.
– Ой, благодать у вас, а вид-то какой! Это что там – остров Ванкувер?
– Пойнт-Грей, – без энтузиазма ответил Ричард.
– Фу ты, не сообразила. Нас же туда вчера на автобусе возили. Университет показывали. Я тут с экскурсией, дорогуша, или я уже упоминала? Девять старых дев, семь вдовушек и трое вдовцов. Ни одной супружеской пары. Но, как я говорю, чем черт не шутит, какие наши годы.
Я улыбнулась, а Ричард сказал, что ему нужно передвинуть дождевальную установку.
– Завтра мы на остров Ванкувер, там садимся на пароход – и прямиком на Аляску. Дома мне все твердили: с чего тебя на Аляску потянуло? Да ведь я, говорю им, никогда там не бывала, разве этого не достаточно? А холостяков у нас в группе нет, и знаешь почему? Они до таких лет не доживают! Медицинский факт. Расскажи своему. Скажи, что он правильно поступил. Но о болячках ни слова. На экскурсии только обмолвишься, что ты медсестра, – и все в очередь встают: позвоночник посмотри, миндалины посмотри, то, се. Печень пощупай. Бесплатный диагноз. Я им говорю: нет уж, избавьте. Я теперь на пенсии, хочу наслаждаться жизнью. Это получше будет, чем холодный чай, верно? А она так старалась. Бедняжка. Кромки стаканов в яичный белок макала, помнишь?
Я попыталась перевести разговор на мамину болезнь, новые методы лечения, больничные условия – не только потому, что это меня тревожило, но и потому, что тем самым я надеялась привести Айрис в чувство и заставить ее выражаться более осмысленно. Кто бы сомневался, что Ричард никуда не ушел, а маячит на кухне.
Но она стояла на своем: о работе – ни слова.
– В белковую пену, потом в сахарный песок. Ой, батюшки мои. Пить приходилось через соломинку. Но повеселились мы на славу. Один сортир в подвале чего стоил! Да, повеселились бесподобно.
Губная помада, взбитые блондинистые волосы, переливчатое платье с гигантской брошью, голос и разговоры кузины Айрис складывались в единый курс, причем не самый плохой: это был курс на движение, шум, перемены, яркость, веселье и кураж. Веселье. Полагая, что другие тоже должны следовать этим курсом, она поведала, какие развлечения придумывает что ни день для своих попутчиков.
– Не даю им закисать. Есть люди, которые в поездках вечно хандрят. Желудком страдают. Ни о чем не хотят говорить, кроме как о запорах. Я стараюсь их отвлечь. Всегда можно анекдоты по кругу рассказывать. Хором песни петь. Каждое утро я буквально слышу, как они про себя думают: какое еще безумство сегодня изобретет эта Шадделей?
Ей все было нипочем, говорила она. В экскурсионных поездках она уже бывала. Например, в Ирландии. Другие женщины побоялись перегнуться через парапет, чтобы поцеловать бларнейский камень,[4]4
Бларнейский камень – каменная плита на зубчатой стене Бларнейского замка, близ города Корк в Ирландии. Согласно преданию, тот, кто поцелует Бларнейский камень, становится искусным оратором, а также сладкоречивым и вместе с тем ироничным льстецом. Чтобы коснуться губами этого камня, необходимо подняться на крышу замка и спиной перегнуться через парапет. До того как на парапете были установлены заграждения, возле Бларнейского камня традиционно дежурил смотритель, который удерживал смельчаков за щиколотки.
[Закрыть] а она сказала: «Чтобы я, приехав за тридевять земель, да не поцеловала эту чертову глыбу!» – и тут же исполнила задуманное, предоставив сквернослову-ирландцу держать ее за щиколотки.
Мы пили спиртное; мы обедали; потом пришли дети и удостоились похвалы. Ричард то заходил, то выходил. Айрис не обманула: ей все было нипочем. Ничто не могло помешать ей говорить о себе; подолгу молчать она не умела. В который раз она поведала мне историю про вдову миллионера и ее саквояж. Рассказала про беспутного актера. Судя по всему, ей уже много раз удавалось таким способом оседлать любимого конька: смеяться, гнуть свою линию, уклоняться от темы, предаваться воспоминаниям. Мне стало любопытно: будет ли она впоследствии говорить, что в тот вечер ей было у нас весело? Во всяком случае, от подробностей она не удержится: дом, ковры, посуда, запах денег. Очевидно, ее не смутило высокомерие Ричарда. Очевидно, высокомерие богатых родственников было ей дороже гостеприимства бедных. Но такова всегда была ее натура: бесцеремонная, и ненасытная, и опасливая; присутствовала в ней и порядочность, и, вероятно, немалая доля других завидных качеств, но долго находиться рядом с такой личностью – хоть в автобусе, хоть в гостиной – тяжело. Я покривила душой, когда сказала, что предпочла бы встретиться с ней в ресторане, что, к сожалению, не оценила ее по достоинству, что вела себя с оглядкой на Ричарда. Ну, допустим, я бы оценила ее по достоинству, но это не прибавило бы мне желания провести целый вечер в ее обществе.
Поневоле задаюсь вопросом: неужели ее развеселый нрав, который мне запомнился, – это все, о чем можно поведать? Развеселый, открытый, земной нрав. Не стоит ли задуматься о том, что время заквасило, разбавило и опреснило искристый прежде настой, что нас обеих изменили, причем не в лучшую сторону, житейские перипетии. По всей видимости, наши поступки и суждения ожесточились под влиянием непреклонных обстоятельств и личностей. Когда-то мне нравилось разглядывать рекламные картинки в журналах, где дамы в воздушных шифоновых платьях с меховыми палантинами облокачивались на перила океанского лайнера или пили чай под комнатной пальмой. Любуясь ими, я постигала элегантный и тонкий стиль жизни. Они служили мне окном в мир, и мамины кузины тоже, но в ином смысле. Кстати сказать, своими цветастыми платьями тетушки, даром что тучные и немиловидные, одно время напоминали мне героинь тех картинок. Но если вдуматься, о чем беседовали те дамы, если судить по словам, вылетавшим из их прелестных головок? Они рассуждали о потных подмышках и благодарили судьбу, что тампоны избавили их от неудобств интимного свойства.
Айрис наконец-то засобиралась и спросила, когда идет последний автобус. Ричард опять исчез, но я пообещала отправить ее в гостиницу на такси. Она стала отказываться: нет, автобусом тоже хорошо, правда-правда, в автобусе хоть есть с кем поболтать. Сверившись с расписанием, я проводила ее до остановки. Айрис высказала надежду, что не слишком заговорила нас с Ричардом, и спросила, всегда ли Ричард так застенчив. Сказала, что у меня чудесный дом, чудесная семья и что она прямо окрылилась, увидев, как я преуспела в жизни. Когда она обняла меня на прощанье, у нее навернулись слезы.
– Что за убогая гусыня, – сказал Ричард, входя в гостиную, где я убирала посуду с кофейного столика.
Он пошел за мной на кухню, припоминая ее суждения, претенциозность, похвальбу. Не упустил случая отметить жеманные погрешности ее речи. Изобразил недоумение. Вполне возможно, что он и в самом деле недоумевал. А может, просто решил перейти в наступление, пока я не начала упрекать его за то, что он все время уходил, вел себя по-хамски, не предложил отвезти ее в гостиницу.
Он не умолкал, и я запустила ему в голову тарелкой из жаропрочного стекла. На ней еще оставался кусок лимонного торта. Но я промазала, и тарелка ударилась о холодильник, зато объедки торта на лету угодили ему в щеку, прямо как в немом кино или в сериале «Я люблю Люси». За этим последовала сцена крайнего изумления, точь-в-точь как на экране, и зрелище оскорбленной невинности; Ричард застыл с раскрытым ртом. А меня больше всего изумило то, что смешной, по всеобщему мнению, эпизод обернулся в реальности таким ужасающим приговором.
Плеск, плеск, плеск весла.
Лодку качнет на волне.
Речка бежит весела, весела.
Жизнь летит, как во сне.
Я лежу в постели рядом с младшей сестренкой и слушаю долетающую со двора песню. И от этих голосов, от их близости жизнь становится другой, а еще от приподнятого настроения тех певуний, от их непритворной гордости за всех вместе и за каждую в отдельности. У родителей отпуск, у нас каникулы. Голоса и слова соединяются такими сложными и причудливыми способами, что этому переплетению, этому веселому соперничеству не видно конца, но вскоре, к моему удивлению – а я и впрямь удивляюсь, хотя знаю назубок, как раскладываются эти повторы, – пение идет на убыль: остаются только два неистощимых голоса.
Речка бежит весела, весела
Жизнь летит, как во сне.
А потом – один-единственный, который стойко держится до конца. Один-единственный голос, в котором откуда ни возьмись появляются нотки мольбы и тревоги, чтобы развесить в воздухе последние пять слов. Жизнь. Пауза. Летит. Ш-ш-ш, пауза. Как во сне.
2. Камень на лугу
Моя мама не относилась к тем, кто привычно декорирует края бокалов сахарным песком и претендует на аристократичность. По сути своей она была деловой женщиной: занималась торговлей и посредничеством. У нас в доме вечно громоздились разнообразные вещи, приобретенные не за деньги, а в результате каких-то сложных комбинаций и зачастую нам не принадлежавшие. Бывало, в течение некоторого времени мы бренчали на пианино, обедали за дубовым столом и при необходимости заглядывали в Британскую энциклопедию. Но в один прекрасный день я прибегала из школы и обнаруживала, что все это куда-то исчезло. С такой же легкостью могли уйти настенные зеркала, судки для специй и набитое конским волосом канапе, заменившее софу, которая прежде заменила диван. Мы жили как на складе.
Мама работала (или была на подхвате) у некоего Поппи Каллендера. По роду занятий тот был антикваром. Но лавки не имел. Весь товар держал дома. Что не умещалось – перекочевывало к нам. В комнатах стояли сдвинутые спинками шкафы, к стенам прислонялись матрасы пружинами наружу. На фермах и в окрестных деревнях Поппи скупал всякую всячину – мебель, посуду, одеяла, дверные ручки и ручки насосов, утюги, маслобойки, а потом отвозил это в Торонто и сдавал в антикварные магазины. Золотой век антиквариата тогда еще не наступил. В ту пору люди спешно перекрашивали мебель белилами или пастелью, избавлялись от кроватей с бронзовыми стойками, чтобы освободить место для светлых спальных гарнитуров из клена, а лоскутные одеяла прятали под ворсистыми покрывалами. Скупка предметов старины, причем за сущие гроши, была делом нехитрым, но продажа шла ни шатко ни валко, потому-то чужие вещи и оседали у нас в доме, зачастую не на один месяц. И все же Поппи с моей мамой не сбивались с выбранного курса. Продержись они немного дольше, могли бы разбогатеть и окупить все свои старания. Однако Поппи едва сводил концы с концами, а мама, похоже, и вовсе ничего не выгадывала, так что на обоих косились как на чудаков.
Продержались они недолго. Мама заболела, а Поппи угодил в тюрягу за домогательства в поезде.
На отдаленных фермах, бывало, Поппи встречали как родного. Ребятишки с гиканьем бежали ему навстречу, а хозяйки распахивали двери, когда он в засаленном черном комбинезоне плелся по двору, похотливо или дурашливо тараща глаза, и негромким умоляющим голосом выкликал: «Штарье б-берем!» Вдобавок ко всем своим злосчастьям Поппи и шепелявил, и заикался. Мой отец уморительно его передразнивал. В городе Поппи мог получить от ворот поворот, а мог (в менее респектабельных кварталах) найти радушный прием, и угощение, и ласку, подобно диковинному зверьку, что целым и невредимым свалился с неба, на удивление хозяевам. Когда его не пускали на порог, он не сдавался, а направлял туда мою маму. Похоже, в голове у него хранилась подробная карта местности, не упустившая ни одного дома. Если на обычных картах точечными контурами нанесены месторождения полезных ископаемых и особыми символами помечены достопримечательности, то на карте Поппи значились все известные и предполагаемые кресла-качалки, сосновые комоды, изделия из опалового стекла и чашки со щитком, специально для усачей. «Наведайся, глянь там, а?» – я не раз слышала эту фразу, обращенную к моей матери, когда они с ней сидели бок о бок у нас в столовой и рассматривали, к примеру, фирменное клеймо на дне старинного горшка для маринада. Когда Поппи вел беседы с моей мамой, да и вообще любые деловые переговоры, он не заикался; а голос его, даром что тихий, звучал твердо и свидетельствовал о том, что этот человек живет в свое удовольствие и может за себя постоять. Заходившие ко мне после уроков подружки при виде его непременно спрашивали: «Это кто – Поппи Каллендер?» Каждой было в диковинку видеть его в знакомом доме и слышать, что он способен говорить по-человечески. Мне до того претила его связь с нашей семьей, что каждый раз хотелось ответить: «Ничего подобного!»
Об интимной жизни Поппи было известно немного. По слухам, таковой у него не было вовсе. Люди судачили, что он – не такой, как все, но в прямом смысле: просто не такой, как все, то есть необычный, нелепый, непонятный. Этим емким выражением покрывались и вытаращенные глаза вкупе с заиканием, и толстый зад, и захламленная хибара. Не знаю, что им двигало – отчаянная храбрость или нехватка здравомыслия, – когда он решил пустить корни в Далглише, где его уделом было сносить оскорбления и неуместную жалость. Впрочем, здравомыслия у него и впрямь было чуть, раз он стал приставать к двум ехавшим в стрэтфордском поезде бейсболистам.
Для меня осталось загадкой, насколько хорошо моя мать знала Поппи и как истолковала для себя его роковой шаг. Несколько лет спустя в газете написали об аресте некоего преподавателя колледжа, где я училась: тот подрался в баре из-за своего партнера. Мама тогда спросила меня: он приятеля защищал, что ли? Пусть бы прямо так и написали. А то – «партнера».
В другой раз она сказала: «Бедняга Поппи. Затравили его. А ведь он по-своему очень башковитый был. В наших краях не всякого примут. Не положено. Вот так-то».
Для деловых разъездов моя мать пользовалась фургоном Поппи, а иногда садилась за руль и в выходные, когда Поппи уезжал в Торонто. Если не требовалось везти с собой партию товара, он предпочитал поезд – это, напомню, его и сгубило. Наша собственная машина пришла в такое плачевное состояние, что ездить на ней можно было разве что в Далглиш и обратно. До наступления Великой депрессии мои родители, как и многие их земляки, владели по меньшей мере одной полезной вещью, такой как автомобиль или плавильная печь, но со временем их имущество обветшало и уже не подлежало ни ремонту, ни замене. Когда нам удавалось завести свою машину, мы ездили на озеро (конечно, только летом), а однажды добрались аж до Годрича. Изредка навещали папиных сестер, живших в сельской местности.
Мама всегда говорила, что у отца родня со странностями. Первая странность заключалась в том, что у его родителей было семь дочек и только один сын, а вторая странность – в том, что шестеро из восьмерых отпрысков до сих пор жили все вместе там, где появились на свет, – в родительском доме. Одна сестра умерла в юности от брюшного тифа; мой отец уехал из тех мест. А оставшиеся шестеро и сами по себе были не от мира сего, по крайней мере, так в ту пору виделось со стороны. Последыши, отзывалась о них моя мать, осколки ушедшего поколения.
Не помню, чтобы они приезжали к нам в гости. Их отпугивали дальние вылазки и вообще города, пусть даже такие скромные, как Далглиш. Это ведь миль четырнадцать или пятнадцать, а машины у них не было. У себя они на погляденье всем раскатывали в двуколке, запряженной лошадью, а зимой – в запряженных лошадью санях. Время от времени им, наверное, все же приходилось бывать в городе: как-то раз я увидела на улице двуколку, которой правила одна из отцовских сестер. У двуколки был громоздкий откидной верх, похожий на черный капор, и моя тетка (которая – не знаю), примостившись боком на облучке, старалась не поднимать взгляд, насколько это возможно, когда у тебя в руках вожжи. Став объектом всеобщего внимания, тетка, похоже, невыносимо страдала, но крепилась – съеживалась, но крепилась – и при этом являла собой такое же диковинное в своем роде зрелище, как и Поппи Каллендер. Я скрывала, что это моя тетушка, – такое родство казалось немыслимым. Впрочем, приезжая в детстве на семейную ферму – вероятно, не раз и не два, по малолетству не запомнила, – я ничуть не смущалась: мне было невдомек, что родня у нас со странностями. Понимание пришло только с болезнью деда: кажется, он лежал при смерти, и у него над кроватью висел большой вентилятор из грубой бумаги. Лопасти приводились в движение системой веревочек, за которые мне разрешили подергать. Одна из теток стала показывать, как это делается, и тут снизу меня позвала мама. Мы с теткой переглянулись, точь-в-точь как дети, которых застукали взрослые. Думаю, мне почудилась в этом какая-то несообразность: отсутствие чего-то привычного и даже необходимого – нормальной дистанции, а то и преграды, иначе я бы этого не запомнила.
И еще был один случай – по-моему, с той же самой тетушкой, но возможно, и с другой. Мы сидели на заднем крыльце фермерского дома; на ступеньке рядом с нами стояла большая корзина с бельевыми прищепками. Из этих закругленных прищепок тетя делала для меня игрушки – палочных человечков. Черным карандашом рисовала глаза, красным – губы, а потом выуживала из кармана передника обрывки шерстяной пряжи, из которых получались волосы и одежда. При этом она все время что-то приговаривала; я точно помню: она не молчала.
– Вот барыня. Парик нацепила, в церковь идет, видишь? Важная. А ну как ветер налетит? Парик-то мигом сдует. Видишь? Ну-ка, подуй.
– Вот служивый. На одной ноге, видишь? А другую ногу ему ядром оторвало в битве при Ватерлоо. Ты хоть знаешь, что такое ядро, каким из пушки стреляют? В битве? Бабах!
На колымаге Поппи мы отправились на ферму проведать родню. Отец заартачился: нет, мол, неизвестно чьей колымагой он править не собирается, то есть колымагой Поппи управлять не будет и к водительскому месту, продавленному Поппи, ни в жизнь не приблизится, поэтому за руль села мама. Из-за этого вес распределился неправильно и вся поездка вышла рискованной, поскольку фургон заваливался на один бок.
Воскресный летний день выдался жарким. Мама нетвердо помнила дорогу, и отец давал ей указания, но в самый последний момент. Вроде как поддразнивал, но чувствовался в этом скрытый укор.
– Здесь будем сворачивать? Или дальше? Вот увижу мост, тогда скажу.
Маршрут был непростой. Вблизи Далглиша все дороги прямые, а здесь они петляли среди гор или увязали в болотах. Кое-где виднелись лишь две колеи, разделенные грядой одуванчиков и подорожника. Кое-где над дорогой плетями нависали побеги куманики. Эти высокие, густые заросли, плотные и колючие, с блестящими зелеными листьями, которые в солнечных лучах казались почти черными, напомнили мне море, что расступилось перед Моисеем.
Впереди показался однопутный мост, похожий на сцепку – точнее, на остов – пары железнодорожных вагонов. Надпись гласила, что грузовикам на него заезжать опасно.
– Не доедем, – сказал отец, когда фургон запрыгал по настилу моста. – А вот и он. Старик Мейтленд.
Моя сестра заинтересовалась:
– Где? Кто? Откуда?
– Река Мейтленд, – пояснила мать.
Там, где перила моста обвалились, мы посмотрели вниз и увидели прозрачную коричневатую воду, которая подернулась солнечной рябью, обтекая большие, темные валуны и подступавший к руслу кедровник. Мне нестерпимо захотелось окунуться.
– А они ходят купаться? – спросила я, имея в виду теток: если сами ходят, то, может, и нас возьмут.
– Купаться? – переспросила мама. – Не могу себе такого представить. Или ходят? – обратилась она к отцу.
– Я и сам не могу представить.
Из мрачного прибрежного кедровника дорога пошла в гору. Я стала припоминать имена теток:
– Сьюзен. Клара. Лиззи. Мэгги. Дженнет умерла.
– Энни, – подсказал отец. – Не забудь Энни.
– Энни. Лиззи. Нет, я уже ее называла. Кто еще?
– Дороти, – пришла на помощь мама, сердитым рывком переключая передачу, и вот мы уже оказались на вершине, а темная от кустов лощина осталась позади.
Здесь, наверху, тянулись пастбища, поросшие лиловым цветущим молочаем, люпином и рудбекией. Деревьев почти не было, зато вдоль дороги пышно цвела бузина. Кусты будто замело снегом. Среди вершин возвышалась одна, совсем лысая.
– Гора Хеврон, – сообщил отец. – Самая высокая точка округа Гурон. По крайней мере, так я слышал.
– Вот теперь я сориентировалась, – сказала мама. – Буквально через минуту увидим, да?
И верно: вдали, на фоне цветущих бурых гор, появился большой деревянный дом без единого деревца поблизости, а при нем – сарай. Сложенная из бревен конюшня теперь была переоборудована под амбар. Дом, вопреки моим уверенным воспоминаниям, оказался выкрашен не белой, а желтой краской, да и та изрядно облупилась.
Перед домом, в тени, которая в это время дня сжалась до узкой полоски, на стульях с прямыми спинками восседали какие-то фигуры. За спинами у них, на стене дома, висели надраенные подойники и разобранные веялки.
Нас не ждали. Телефона у тетушек не было, и мы не смогли предупредить о своем приезде. Они просто-напросто сидели в тени и смотрели на дорогу, по которой за день проезжали хорошо если два автомобиля.
Одна из фигур сорвалась с места и юркнула за дом.
– Не иначе как Сьюзен, – определил отец. – Она гостей стесняется.
– Увидит, что это мы, и вернется, – сказала мама. – Ее незнакомый фургон отпугнул.
– Возможно. Только я бы на это особо не рассчитывал.
Остальные поднялись с мест и, сцепив пальцы на передниках, напряженно выжидали. Когда мы, выбравшись из фургона, были опознаны, одна-две тетки сделали пару шажков вперед, но тут же остановились и предоставили нам самим идти на сближение.
– Вперед, – скомандовал отец и подвел нас к каждой по очереди, произнося только лишь имена, чтобы зафиксировать встречу. Ни объятий, ни рукопожатий, ни касания щеками. – Лиззи. Дороти. Клара.
Все без толку – я ни одну не запомнила. По мне, все они были на одно лицо. Разница в возрасте между самой старшей и самой младшей составляла лет двенадцать-пятнадцать, но я бы дала им всем по пятьдесят. Не сказать, что старушки, но и не чета моим родителям. Все сухопарые, тонкие в кости, все, как видно, в прошлом довольно рослые, но сейчас согбенные тяжким трудом и смирением. У одних короткие, совсем детские стрижки, у других косицы, уложенные на макушке венчиком. Волосы уже не черные, но и не сказать, что седые как лунь. Кожа одинаково бледная, брови густые, мохнатые. Глаза, ясные, глубоко посаженные, сохранили отчетливый цвет: серо-голубой, серо-зеленый или просто серый. Все поразительно смахивали на моего отца, притом что он держался прямо, а открытое лицо придавало ему благородный вид.
Они поразительным образом смахивали и на меня тоже. В ту пору я этого не знала и знать не хотела. Но если бы я сейчас, допустим, ничего не делала со своими волосами, если бы перестала подкрашиваться и выщипывать брови, обрядилась в бесформенное ситцевое платье с фартуком, потупилась и обхватила себя за локти? То-то и оно. Между прочим, когда мамины кузины, не без ее участия, принимались меня разглядывать и взволнованно разворачивать к свету, вопрошая: «Хоть что-нибудь в ней есть от шадделеевской породы? А?» – они видели перед собой только породу Флемингов, но мое лицо, если говорить без ложной скромности, с годами сохранилось лучше, чем у них. (Они вовсе не мнили себя красавицами: для них важнее всего было выглядеть Шадделеями.)
У одной из теток руки оказались красными, как тушка освежеванного кролика. Потом, в кухне, я заметила, что она, примостившись у поленницы за печью, все время поглаживает пальцы и сучит ими в складках фартука. Мне вспомнилось, что я и прежде такое замечала, приезжая сюда погостить, и мама объясняла, что тетя (все время одна и та же?) драит полы, стол и стулья щелоком, чтобы добиться белизны. А щелок разъедает кожу. На обратном пути мама и в этот раз выговорила с печальным осуждением и содроганием: «Вы видели эти руки? Не иначе как пресвитерианская церковь разрешила заниматься уборкой по воскресеньям».
Сосновые половицы и вправду сияли белизной, но при этом казались бархатистыми. Равно как и стулья, и стол. Мы расселись на кухне, которая выглядела как отдельный флигель, пристроенный к жилому дому: парадная дверь, напротив – черный ход, окна на три стороны. Даже холодная черная печь сверкала зеркальным блеском. Никогда еще я не видела, чтобы в помещении было так чисто и голо. Никаких признаков легкомыслия, ни намека на тягу к развлечениям. Ни радио, ни газет, ни журналов; о книгах и говорить нечего. Наверное, в доме имелась Библия, наверное, где-то висел календарь, но не на виду. Сейчас здесь невозможно было представить фигурки из бельевых прищепок, цветные карандаши, обрывки шерстяной пряжи. Меня так и тянуло спросить, которая из теток мастерила те игрушки: неужели я взаправду видела и барыню в парике, и одноногого солдатика? Хоть я и не отличалась застенчивостью, меня будто сковало параличом: как видно, мне открылось, что любой вопрос может обернуться нахальством, а любое суждение таит в себе опасность.
Похоже, вся их жизнь проходила в трудах; из трудов складывались их дни. Только теперь я это поняла. Они дергали соски шершавого коровьего вымени, возили утюгом по гладильной доске, пропахшей горелым, выплескивали полукружья щелочного раствора на сосновые половицы – и молчали, а быть может, и находили в этом удовлетворение. В отличие от нашей семьи, где каждый стремился побыстрее отделаться от работы по дому, здесь, по всей видимости, считалось, что хозяйственные дела могут – и должны – длиться вечно.
Разговор не клеился. Тетушки, как на приеме у коронованной особы, не смели задавать вопросы и только отвечали. Никакого угощения не подали. Видно было, что они лишь огромным усилием воли удерживаются от того, чтобы убежать и спрятаться, как сделала тетя Сьюзен, которая так и не вышла с нами поздороваться. В воздухе висела невыносимость человеческого общения. Меня она гипнотизировала. Таинственная невыносимость; унизительная необходимость.
Отец между тем нашел какой-никакой выход из положения. Он заговорил о погоде. Дождичка бы сейчас, а то в июле дожди сено загубили, а прошлый год весна сырая была, а паводки давно не случались, а осень то ли сырая будет, то ли сухая. Тетки успокоились; тогда отец начал расспрашивать о коровах, о ездовой лошади по кличке Нелли, о рабочих лошадках, которых звали Принц и Королева; об огороде – на помидорах-то нет ли парши?
– Нету.
– Сколько банок закатали?
– Двадцать семь.
– А соус чили заготовили? А томатный сок?
– И сок, и соус. А как же.
– Стало быть, зимой с голоду не помрете. А там, глядишь, и жирку наедите.
Тут раздались два-три смешка, отец приободрился и стал поддразнивать дальше. Спросил, не разучились ли они плясать. Качая головой, сделал вид, будто припоминает, как они в молодости бегали в деревню на танцульки, покуривали, погуливали. Назвал их проказницами: мол, потому и замуж не вышли, что хвостами крутили; ох, прямо вспоминать неловко.