Текст книги "Яблоки на асфальте"
Автор книги: Элеонора Долгилевич
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Ласточка-душа
Середина июля. Лето как будто в разгаре. Ещё долог день. Вечер не торопится красно-жарко солнце укрывать, прятать на ночь за горизонт его багряную тюбетейку, видную из окна.
Дописать письмо своим, чуть осталось. Всё. Адрес, и заклеить. Сполоснуть любимую блузку к новой юбке.
Вышла на балкон, повесила, стекает, подстелила тряпку, капает. Туська на этажерке. И никакого внимания на меня.
Смотрю через своё дерево во двор. Голубей не видно, готовятся к ночи где-то у себя. Воробьи перелетели на тополя, гомонят, учирикиваются, умащиваются на ветках повыше, прощаясь с вечером. Но весь пташиный хор обволакивается, освистывается дружным, громким петлянием ласточек.
Острохвостые маленькие пташки с резким стрекотом диагоналят друг за другом чёрными молниями мимо балкона, совсем близко, наискось чётко выравнивая направление, устремляя быстрый вальс по кругу над окнами и выше, над шляпками вытяжек на крышах многоэтажек. И снова кружение без перерыва…
Вот-вот ночное безмолвие накроет придомовой дворовый колодец, но весёлые крылатые свистульки, опускаясь к верхушкам деревьев, внезапно выныривают вверх, резко черкают пространство возле нас с котом. Туська механически, как заводной вертит головой за ними.
Впервые эти птахи показались мне первого мая. Из-за высотки слева небо вдруг сыпануло горсточкой чёрных трескучих самолётиков. Они радостно свистнули тройную воздушную петельку, мигом связав в единую цепочку-гармонию весь пташиный гомон на деревьях, и тут же вихрем унеслись обратно в небесный простор…
Забираюсь на этажерку, сажусь рядом с котом. Погладила – фунт равнодушия в ответ. Летает, видимо, и тоже свистит с ласточками.
…В селе у бабушки Настасьи, в моём детстве, в другом конце двора стояла стодола – огромный делённый сарай со всем хозяйством: корова, кабанчик, курятник, посередине железная машина с большим колесом и удобной ручкой мельчить-резать траву, под крышей – вышки с пахучим сеном.
Со стороны поля вверху, под самой стрехой этого сарая, лепилась тёмная корзиночка, похожая на две соединённые землистые бабушкины ладони. Сверху между большим и указательным пальцами дырочка, куда к ластошатам залетала птичка с белой грудкой и букашкой в клюве, а бабушкины ладони будто обнимали птичек. «Молод конь за морем бывал: спинка соболина, брюшко беленько», – приговаривала она и делилась разоблачением-секретом.
Лепит гнёздышко из глины и соломинок пара ласточек. Кажется, они работают по умному сговору, по точному плану – иначе как получается у них обязательно корзинка-чашка с лётным отверстием в одном боку? Оказывается, ласточка заканчивает свою половину работы и приступает к кладке яиц, а ластовец один, без неё, уже не способен трудиться, и получается кусок недоделанный – как раз на вход в гнездо.
Касаток, ласточек, учила бабушка Анастасия, обижать нельзя и разорять их домик – большой грех. Этих птичек Бог любит. Ласточка весну и каждый день начинает. И где бы ей ни летать, к весне опять вернётся, найдёт свой дом. Если рано прилетит – год будет счастливым, а если Благовещение пройдёт без неё, то будет холодная весна.
Однажды под вечер ласточки шнырили по леваде, над самой травой. Нам с сестрой Тамарой бабушка сказала, что будет дождь. Но откуда? Так тихо и спокойно, даже Тузик не лаял, дремал у себя в будке.
Вдруг насупилось, нависли тучи, натянулись чёрной тяжестью, и полил-зашумел торопливый, хлёсткий дождь, но тёплый, добрый, летний. Как ласточки узнали об этом? Надо же, такие умные и догадливые эти небесные посланницы!..
А здесь, в моём дворе, эти птахи носятся-кружатся только вверху, значит, дождей не видать, свежей влаге не пахнуть. Сушь. Без умолку что-то своё стрекочут-трещат. «Шитовило-битовило, по-немецки говорило, спереди шильце, сзади вильце, сверху синенько суконце, с исподу бело полотенце» – загадка детства моего.
Бабушка начинала утро ласточкой – первая. Брала полотенце, шла к корове, гремела подойником, свирепый Туз – к нему никто не смел подходить – вилял благодарно хвостом и ел завтрак от бабушки. Потом кабанчик-кабанище хрюкал-грохал… Бабушка поралась по хозяйству.
Сделав как-то бусы из рябины, протягиваю низочку ей в подарок. Керосинка пламенеет-миготит неровно, рябинки огоньками искрят – аленькие цветочки. Красиво, оранжево. Бабушка подержала бусы, пошершавила меня по голове: «Мне это уже не поможет… носи сама». Я взяла их, так и не поняв – что не поможет и почему. Утром отмотаю от круглой спинки кровати красную стричку-ленту, подниму косичку повыше, перехвачу высоко и завяжу бант, он будет гореть, как на шее рябиновое монисто. Двоюродная сестричка Тамара посмотрит и скажет: «О, як та миська пани». – «Какая пани?» – «Городська».
Тогда я думала, что у всех бабушек на свете руки шершавые, узловатые, перекорёженные, как у моей.
На работе из двух одна батарея – вечным холодным атрибутом, и когда мороз рвётся в окна, левая рука застывает, пальцы врастопырку над скользкой корректурой леденеют. У основания безымянного стало подёргивать-ныть, дотронулась – больно, и малюсенькая круглая косточка в глубине торчит-вихляется. Если так больно от мизера, то как же болело у бедной бабушки!..
Летом, сейчас, Волга и горячий, солнечный песок избавили палец от боли, только теперь я поняла бабушкины слова, почему ей «уже не поможет»…
Умерла она ранним утром, с первой ласточкой. Тамара-сестричка спала у неё в комнате и, как почувствовала, проснулась тоже. Подошла, села на софу рядом: «Бабо, бабцю! Тебе плохо? Позвать маму?» Крикнула в сени, на вторую половину, тётю Лиду и бегом к бабушке. Взяла её тёплые больные руки, бабушка тихо пожала ладошку внучки, глянула на портрет покойного деда Николая и затихла. Улетела ласточкой. Руки ослабли, стали остывать. Девочка закрыла глаза бабушке, и горю её не было конца…
Она не знала тогда, что скоро и её мама тяжело заболеет и умрёт. Улетит её душа и с неба будет смотреть на тройку своих детей, прося у Бога помощи в их трудной сиротской доле.
…Туська ткнулся и полез на руки. Вечерняя душная тень отогнала дневную жару, а ночная прохлада вот-вот вступит в свои права – свежие, ночные. Ласточки, Божьи любимицы, продолжали со свистом вертеть круги жизни. Откуда столько сил?..
Но вот и они затихли на ночь. Враз – как по часам, скоро десять.
Вечерами стала выходить к ним на балкон, любуясь чудными номерами воздушной гимнастики в лёте, слушать их весёлый художественный свист…
Примерно двадцатого июля вечером ласточек с балкона я не увидела и стрёкота их не услышала. Они первые мне сказали, что лето заканчивается, хотя тепло ещё будет долго.
Может, они так носились, тренируя в лёте своих детей, чтобы вместе улететь за море, а весной, пораньше, вернуться, принеся на крыльях счастье.
Каждому бы по счастливой ласточке да по душе.
Туська
Расчётливая ложь вероломства ударила по главному, что казалось самым дорогим и надёжным, но рухнуло внезапно и навсегда.
Обиды нет уже. Вопросов тоже. Холодное безразличие делится молчанием. Внутри лишь растерянность отчаяния и немая пустота без дна. А «концепт пустоты как маркёр хаоса амбивалентен»… Что это? Навязчивый словесный буравчик кавычкой-наконечником штопорит мою голову.
Распадаюсь, раздваиваюсь… И боюсь – от кончиков ногтей рук до самых пяток…
Головокрушение тупой болью с затылка, по всей голове, сдавленной железными тисками, что в кладовке. Острая боль выстрелом в правый висок… струйкой за ухо… Растворилось.
Шморгнула носом, щёлкнуло, хлопнув перепонками, но не помогло. В этом месте глохну. Плотно заложило. Что-то тяжёлое, не моё – чужое, залило правый глаз. Не больно… но мешает, тяжелит. Моргаю. Не проходит, осталось.
Голова моя… головушка… часть меня. Чем-то я обидела эту часть. Боль наискось от виска – к сердцу. Она перечёркивает меня… Это же… это ж если зачеркнёт совсем, то всё остальное тоже. Как буду тогда без света белого за окнами, без моих птиц на ясене… без Волги летом?.. А сын… он далеко, в своей жизни.
Сынок…
Пошевелиться. Поворотом головы влево, к двери. Она поднимается, клонится, грозит косяком… сейчас ударит. Кресла у двери дышат, поднимаются и с парящей дверью плывут, надвигаясь на меня. Страшно… Закрыть глаза. Тихо отворачиваюсь… прямо. Поднимаю голову – не слушается чугун, казан с молотком пульса.
Чуть вправо… Глаза открыть. Здесь полки. С книгами. Много… Зачем покупала столько?.. Они рябят, прыгая, вываливаются корешками, летят на меня, на голову. И с мухами. Много мух. Кружатся… Как остановить? Прикрыться веками.
Трудно дышать. Удушье затягивается петлей, и душа моя паникует в пятки.
«Где ты… Боже?! Останься! Прости и побудь ещё».
Просы́палась немного. Сейчас… Я соберусь! Это была иуда-подножка по неверному льду, и я лишь поскользнулась. Знаю, химера никогда не подаст руки. Сейчас… Я сама! Валидол. Был здесь. Ах да… на спинке дивана. Только руку подниму. Вот он. Под язык и не застрелиться. Мятно. Пахнуло ветерком, обдуло мозги и волосы. Даже зашевелились и тронулись вместе со мной.
В прихожке вверху перекладина-турничок. Туда бы. Ухвачусь, и она вытащит меня из этого тёмного круговорота, из тупика моей жизни. Маршем отсюда!
Встать. Ухватиться рукой об косяк, по двери, по стенке ощупью. Дверь в маленькую комнату качнулась. Ноги приседают, как у дедушки когда-то. Изнутри напирает, поднимается, затылок выдавливает тошноту. Вырвать бы её!.. Пол качается. Заношу ногу – а по ней сбоку хлопок. Ещё шаг. Снова ударчик. Лапой. Это кот, и мне грозно-отрывисто: ф-ф-ф!.. О чём это он?.. Так никогда не фыркал.
Вот она, перекладина-соломинка. За неё, обеими руками. Холодное и круглое в ладонях и дрожь в коленках. Повисла, лапшой, тряпкой. Тошная темень забирает, накрывает, кружит… По ноге снова хлопок. Всё куда-то едет, сворачивается… ватное… мягкое и… тёмное.
Провал.
…В висок, потом в глаз что-то шершавит. Наверное, это рука бабушки. Но она давно умерла. Значит, теперь я с ней.
Холодно. Открываю глаза. Нет, это не бабушка, а наждаком Туська-лизун. В лицо острая морда с усами. Кругло-широкая чернота кошачьих зрачков с янтарными ободками тепла. Да-да, встаю – на полу не только холодно, но и твёрдо. Б-э… тошнота вертит головой и половиной меня. Б-э… а нечем. Пусто. Не ела.
Вот и кухня. Кислым компотом запить каптоприл и ещё что-то, глицин под язык, посидев и положив голову на плаху стола. Получилось. Взять тонометр, хотя он и не лечит.
Теперь добраться назад. Туська всем туловищем напирает на ногу, загораживает дорогу, чтоб повернула в маленькую комнату. Хорошо, ладно, тут теплее и светлее.
Глаза от боли выпадут… Тонометр на тумбочку, как-то поймать диван. Вот он. Тошнота знобит волной кружения. Нет, ни за что! Пусть компот с пилюлями-колёсами останутся во мне. Присела. Кот – что это он? – прыгает на колени, идёт по мне, ложится, придавливая собой, руки-лапы у меня на плечах… Обнимая, кладёт голову на грудь, где сердце.
Вот и одеяло. Тошнотворение задержать. Хоть немного. Голову чуть набок. Книги на полках аж у окна, – значит, в меня не полетят. Чуточку отдохнуть. Господи, как я устала!.. Последние силёнки, видимо, повесились… на турнике.
Тепло от Туськи полилось по мне и покатилось пушистым клубочком в ноги. Ещё валидола. Мягкая прохладность с теплом покоя поднимает, и мы с котом таем… таем… улетаем.
…Откуда эта приятно-тёплая невесомость на груди? И щекочет. Открываю глаза. Мух нет… улетели. Туська уже поперёк, попка возле меня под мышкой, усы у моего подбородка, биомоторчиком уютно хр-р – х-х… хр-р – х-х… «Неплохо мы с тобой отрубились – уже темнеет. Действительно, крепкий сон недуг прогонит вон».
Вчера вечером в процедурке поликлиники в вену залили пять кубиков ноотропила – врачиха прописала. Ежедневно, на мой баранчиковый вес. Жаль, что я не конь, тогда бы голову, может, и не взорвало.
«Туня, шёлковый мой, – глажу спящую шкурку. – Выходит, ты спас меня. Фыркал и лапой трижды сигналил по ноге, чтоб не ходила-физрила, а лёжма…» Да-а, постельный режим, покой и грелка вдоль всего бренного тела. Мудёр бобёр! Сказать себе – не поверю. «Благодарю тебя, Боженька, что послал его мне когда-то».
Как это было…
Мои возвращались под вечер домой, осенью, темнело. Встретились у лифта, а тот замер в отключке. Поднимаясь на этаж, сын увидел полосатого котёнка у мусоропровода. Сидел. Молча. И просто смотрел. Поместился на ладони. Зашли домой, показывает:
– Давай оставим. – Кошатник, как и я.
Рос когда-то с кошкой, которую соседи по двору хотели утопить за три рубля, – кошка ведь не кот, хлопот потом не оберёшься. А оказалась разумницей и аккуратисткой. После неё я уже никого не хотела – прикипишь, а потом сердце надрываешь.
– Так что, оставляем?
– А это кот или… – посмотрела, – котик.
– Оставляем?
– Не знаю. Давай посмотрим – как он будет себя вести.
Лапки в белых следках, с чёрной каймой белая манишечка-воротничок треугольничком вниз, раскраска на свету тёмно-янтарная, с полосками и рябинками-подпалинами. Глаза такие же, чуть посветлее, с зеленью.
– Мам, почему у него такие большие уши и торчат смешно?
– Он будет расти, а уши нет.
– Давай оставим его?
– Посмотрю за ним, тогда и решим.
Сидит на полу, молча, отвернулся, вроде кошка сама по себе. Слушает, уши чуть повернул в нашу сторону – судьба решается.
– А как назовём?
– Тоже решу, по его поведению.
За вечер котёнок голоса не подал, даже когда ужинали. Значит, умный. Далеко слышно лишь бочку пустую. Из еды взял только кусочек бородинского, привычного.
На руки совсем не просился. Не мазун – гордый, самостоятельный. Где были мы, там и он, тихо, незаметно и слушая. Ко мне держался поближе.
В туалет шмыгнул следом. Смылась. А что же он? Запрыгнул, смотрит в унитаз на бурлящую воду. Затихло. Понюхал-понюхал и давай быстро передними лапками чистую воду разгребать. Затаилась, не дышу. Присел над водой, лапы врозь, передние на ребре унитаза, как на парте, одни уши торчат. Хвостик трубкой вверх. Пс-с-с… и прыг на край вверху – смотрит. Дёрнула цепочку, новый бачок потом появится, котёнок вздрогнул. Погладила. Спрыгнул и шасть из туалета! Сделал в прихожке круг бегом и назад ко мне прыжками, уставился – ну как я?!
– Да моя ж ты умница, моя кляшявица! – взяла на руки и объявила: – Попсыкал, прямо в унитаз!
Сын попросил, чтоб потом как-нибудь показала. Мы с ним вдвоём искупали зверька в тазике. Смирно стоял и терпел, тоже молча. Завернула шерстяную куклу. Гладили его, и он сам помогал языком сушиться.
На следующий вечер итожу:
– Оставляем. И я знаю, как назовём.
– Как?
– Тусовщик.
– Фи-и…
– Не фи, а Туся. Полное имя – Тусовщик.
– Почему? Это как-то необычно.
– Дак и он отличается. Тусует возле нас, с нами, но особняком и тихо. Всё видит, слушает, понимает. И молчит.
– Может, он Герасим, Му-му.
– Ещё чего! Уже одно слово сказал. С работы сегодня вернулась, встретил, подождал, когда разденусь, помыла руки, он запрыгнул на ванну и смотрит на струю. Набрала в ковшик, поставила рядом с ним. Попил. «Мр…» – коротко, спрыгнул и не спеша повёл в кухню. Зря слова лишнего не скажет, понимаешь?
На руки не лезет. Если ты его берёшь на колени, он терпит, ослабишь руки – тихо выскользнув, исчезает. Независимость и изящество.
– Но к тебе-то он запрыгнул! И даже себя дал погладить-подержать – сам.
– Тут ничего не поделаешь, сына. Свобода выбора за ним, решает он. И на его условиях. Кот – это личность.
– Выходит, он выбрал тебя. Чувствует, что хозяйка ты?
– И что буду его любить.
Тусик сидел на полу рядом и слушал. Сын подхватил его на руки:
– Повезло тебе, усатый-полосатый. Мама тебе досталась во!
– Ему повезло, что домой принёс его ты!
– Мам, ты же его разбалуешь.
– Ну конечно! Как тебя.
– Он с характером и будет дрессировать тебя.
– А как же! Приноравливаться будем вместе, обоюдно.
…Туська, дремучий, дремлющий, пошевелился у меня под мышкой, привстал, потянулся дугой, посмотрел на меня и снова прилёг, уже рядом, калачиком. Прочитал во мне мысли о нём. Это точно. Погладила спинку: «Будь здоров, дружок». Видимо, не зря пишут, что Иисус, любя и уважая кошек, даже рукав себе отрезал, чтоб не потревожить зверька, спящего рядом. Они и от пожаров людей спасали, первыми чуя запах гари и поднимая крик, и урожай сторожили в хранилищах от грызунов. Кот – единственное храмовое животное, ему одному туда входить можно.
Когда-то отец рассказывал. Поехал он в Горьковскую область за машиной. Надо было пригнать с завода новую. Спешит он на ней домой в обратную, темень уже, дороги не видать. Чувствует, сбился с пути. Смотрит – а впереди на земле в световой дорожке фар сидит наш кот Белик и неотрывно на отца смотрит. Тот аж струхнул маленько, ведь Белого тогда уже на свете не было. Они с отцом дружили, рыбалили вместе на Слонивке – кот там объедался – и иногда ночевали в летней кухне, где отец больную спину выгревал у грубки. Кот в сарае ловил мышей и приносил на порог отцу – тоже делился, угощал.
Откуда же он взялся здесь, и живой?..
На рассвете пошёл посмотреть дорогу впереди. А там обрыв – крутой и глубокий, внизу река. Спустился к воде, умылся-освежился и поехал целый-невредимый домой.
Да, если бы вовремя не подоспел дух Белика, больше отца мы бы не увидели.
– Тусёныш, не в тебя ли добрая душа Белого переселилась? – погладила. – Плохо я время провела – исправить!..
Фантомная боль прошлого… Ну да, болит то, чего на самом деле уже нет. А было ли?.. Видимо, только казалось и мнилось. Значит, болеть никак не может и… И переливания мозгов делать не будем.
Что ещё? С дозами-уколами выясняем, колёса подбираем, травы – варим. Мы с тобой, Туня, теперь знаем, что самое дорогое, не так ли? С собой совладавши, будем вставать.
Кот, согласно выслушав, потянулся со звуком – и-и-их… и спрыгнул на пол. Ждёт.
Поднимаюсь. Тихо. Голова строго прямо – меняю положение с горизонта на сидя. Остановить хоровод в обиженной голове. Посидеть. Теперь встать медленно, повернуться к двери и нацеленно по одной паркетине-линеечке. Туська рядом, несёт усатую заботу и контролирует. А мои ноги нести меня пока не хотят, слабы в коленках. Я зомби. Качнуло – прямо в зеркальное трюмо прихожки. Ухватиться дрожащими руками.
«Ну, коль я тут, свет мой зеркало… Ого, вот это визитка! Мы что, в комнате смеха или ужасов?! Ты кого отражаешь? Это ж я, красавишна твоя. Не узнаёшь, стекло?! Я тоже». Взбледнулась женщина – ни кровиночки в лице, вся кровь в правый глаз слилась. Осталось только полинять налысо.
– Туська-друг, что будем делать?
– Мр…
– Верно – будем жить. Ты, как всегда, прав. Жизнь прекрасна, потому что она продолжается!
Вора бей!
Зима, мой кот сидит на комодном телевизорном «Самсунге» у окна: всё видно и от батареи тепло. Вдруг чуть привстал, шею вперёд, лапы нетерпеливо переставляет. Быстрее… К прыжку напружинился засадник-заочник. Тихо заглядываю через занавеску. На верхней балконной полке с банками от солений сидят воробьи. Нахохлились. Ветер и в углу их достал, нацеленно студит в пёрышки, продувает. «Туська… эх ты, на замёрзших! И голодных…»
Пошла в кухню, накрошила хлеба в пакетик и снова к Тусовщику. Пернатые комочки-катышки на месте. Стук-стук по задвижке внизу двери – на балконе стайки как не было. Стук-стук вверху, открылось. Достала полочку из старого стола, в ней сушу весной-летом травы, водрузила на этажерку впритык – теперь не сдвинется. Насыпала горку крошек: «Спасайтесь!» Снова законопатила дверь. Ух, замёрзла…
Домашние дела-заботы… Захожу в большую комнату, а Туська носом продолжает охотиться в окно-занавеску. Смотрю сбоку: искры янтарных глаз точно ведут цель, а воробьи на его этажерке хозяйничают, питаются. Но сторожатся окна. Один, самый чуткий, вытянулся, вскрикнул, фьють – и был таков. Остальных четырёх тоже сдуло. Ждём. Храбрый пролетел мимо балкона, – разведка. Сел на верхнюю полку. Подозрительного никого. К нему остальные. По одному падают в столовку. Ныряют и выныривают, ни на секунду не забывая про окно. Пошевелилась-выдохнула. Ни одного!
«Туська, а шустрики-то умные и осторожные, как ты», – погладила.
К вечеру закатное солнце улыбалось в балкон, воробьи грелись, доедали, прыгали с места на место, уверенно чиркали носами об полки. Чистили пёрышки, прихорашивались, – теперь можно подумать и о внешности.
По утрам еду оставляю на балконе в тумбочке. Вечером смотрю – пусто. А крылатики сидят вверху на полке и с ветром перьями играют. Зимуют. Дома. Туська привык, не жаждет. Сидит копилкой, наблюдает-соседствует.
Как-то утром останавливаюсь возле работы. Снег. Воробьи слетают с деревьев, кустов. Самые храбрые возле меня, разглядывают то одним глазом, то другим. Надеются. Мороз. Ветер. Приседают на лапки, греют. Натаптываю место и кидаю крошки, сюда, вон туда. Клюют. Приседая. Ещё слетаются…
«Ладно, ребята, выживайте».
Теперь с маршрутки перехожу светофор, заворачиваю на тротуар к работе – летят крикуны, пикируют с верхних веток деревьев, кустов, узнают, в чём бы ни была. Который с вывихнутой лапкой клюет на одной, а крылом подпирается. Шину бы наложить. К нему – а он скок-скок от меня. «И правильно, ведь кто-то тебя обидел».
К весне солнце стало топить снег, возле работы лужица, а в ней мои воробьи-чистюли моржуют в ледяной воде, расхристались, обдавая себя брызгами, галдят, радуются. Раньше нас знают, что быть весне в городе.
Дома на балкон стали наведываться синички. Закрепила повыше кусочек сала.
Вот и бирюзовая птичка объявилась: поджалась вся пёрышками, стянулась в яркий тугой комочек – с мизинчик стала, и это чтоб не испачкать красоту свою приметную. Одной лапкой стоит, другой жирную находку придерживает, лакомится. А звенит колокольчиком, чисто, с эхом…
Прижились на балконе землисто-серые пернатики, громко по-хозяйски чирикают, улетают, прилетают, едят, опять улетают. Один громче всех кричит, распушился, крылышки оттопырил, хвостик трубкой и всё серенького тихого малыша задевает. Надоело, видно, тот прыг на пятнистого, легонько потянул у горластого хохолок и снова на полку. Задирайка довольно заткнулся. Ах, вот оно что! Значит, большенькие пятнистые – воробьихи, а робкие скромники-серыши – мужички. Никогда бы не подумала! Да так легонько, мгновенно и просто…
Утром с рассветом на верхушке дерева у балкона хор: живы-жив, живы-жив… ц-ц-ц-ч-ч-рч… трескуче перетирают – еду давай! Иду. Открываю балкон, крошки с вечера готовы, сейчас. Туська следом просачивается через сетку. Садится на свою этажерку. Верхушки веток с молодыми почками-листочками качаются вместе с серыми комками. Тишина. Воробьи в шоке. Головы торчат, смотрят на кота, опасного. И враз гвалт – дружный, возмущённый: «Вора бей! Наш балкон, наша еда!» Осудили. Полная обструкция мне и коту. Бойкот. Никого. Тишина.
– Туська, что мы с тобой наделали?
А он спокойно, вальяжно разлёгся, жмурится от света, нюхает свежий воздух, – его хата с краю.
Спускаюсь вниз во двор. Под дерево – «чика-чика-чика». Тишина. «Чикуня-чикуня…» Сыплю крошки, рассыпаю пшено. Они на соседних деревьях. Поняли. Чирикаются, договариваются. Слетаются один за другим. Клюют. Молча, быстро. Дел много. Надо соломинки, пёрышки, листики-былинки таскать, дома строить. Хватают кусочки хлеба и стремительно уносят. В гнёзда. В семью, высиживать детёнышей.
Как-то стою в обед у работы, своих весёлых и бойких пташек столую. Мимо мужик:
– Нашлась богачка дармоедов кормить!
– А знаете, китайцы от своей многолюдной жадности извели воробьёв – хлеб вредные насекомистые и сгубили на полях. Так завозили птичек из других стран.
– Грамотная!
А мой воробей понял, что ли, – как прыгнет возле меня, высоко, ещё раз, что-то ухватил на лету и стал об землю долбить. Приглядываюсь, а он какую-то букашку на части делит. Хм… вот тебе и дармоед.
В конторе сняли старый, бесполезный кондиционер, выставили в коридор. До обеда оттуда громкое, беспрерывное и бедовое: чьи-ничьи, чьи-ничьи… Вышла, прислушалась. Точно – из ящика. Приставляю ухо – пищат. Одна клеточка выломана. Туда и залетали. Попросила, сняли решётку. Руку глубоко в пыльные запчасти, а там гнездо – тесное, уютное. Трое желторотиков, один – большенький, посильнее – и голосил, а двое молчат без сил.
Гнездо с малышами в коробку наружу, отверстием на подоконник, привязываю к окну, где вверху торчал охладитель, гильотиной отсёкший воробьят от родителей. Старшенький заходится в крике.
Кто наведывался – все в один голос:
– Да не прилетят они!
«А это мы ещё посмотрим…»
Прилетели. Двое. Пятнистая и серый. Приноравливались, примерялись. Беспокоились. И стали что-то в клювах приносить и вставлять в малышей, особенно в бойкого.
…Два дня выходных. «Господи, почему не взяла домой!.. А как тогда родители? А Туська как посмотрит? Контора закрыта. Как там они?..»
В понедельник – бегом.
К окошку. Коробка входом уже повёрнута к стеклу. Гнездо пустое – нет малышей. Парочка серых заглядывает, горестно убивается: не живы… не живы…
Как втолочь этот день в тесной конторе…
«Вы очень хорошие родители. Самые заботливые. Были… Голосистенький ваш вон как отважно и отчаянно боролся за жизнь».
В обед с пшеном вышла на улицу под окно, стою, пусть воробьи и эти – осиротевшие – увидят меня. Свою, ихнюю. Сыплю понемногу, тихо. Слетаются. Клюют. И похожие, и разные… «Ешьте, крепитесь. И снова выводите».
…Утром и вечером слетаются, ждут. По часам. Сами клюют молча, сторожко, а рядом скачут и громко чирикают подростки, подпрыгивают близко к мамашам и папашам, которые старательно суют крошки им в рот. Те снова кричат, крылышками пингвинно-веерно хлопают, чтоб о них не забыли. Пшено клюют сами, неумело, потом опять к старшим: чням-чням… «Нате. А вот ещё».
Преданы своим детям, дому, городу. Здесь у них свой тополь, своя берёза. Своё небо.
Воробьи всегда с нами.