Текст книги "Вишнёвый луч"
Автор книги: Елена Черникова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Все заняты попрошайничеством. Так или иначе. А просят – у людей. Заметьте, не у Бога в храме, а у людей в подземелье. Странные они. Москва густо, как солью, посыпана деньгами, под ногами валяются, от копейки до пятиалтынного – всё есть, только нагнись.
Подхожу к эскалатору; толпа нажимает, густо-густо, всем ехать надо, и вдруг слышу радостный мальчишеский голос:
– Как я люблю метро! Кругом столько людей, а у них такие хорошие карманы, в которых много денег!
– Да, я тоже! – отвечает второй с энтузиазмом.
Толпа мгновенно ослабила нажим, и два смекалистых подростка беспроблемно прошли сквозь людскую массу. Молодцы. Психологи. Деньги смягчают стену.
В тот вечер, когда меня посетила ценная мысль об индивидуальных палках, я собиралась дописать учебник по журналистике. Других занятий у меня сейчас не было, кое-что случилось, но об этом позже.
Этот нехудожественный труд требовал особой расслабленности мозга: незлобивости, лаконизма, отрешённости от образного мышления. Но, как на грех, пассажиры метро просто завалили мои глаза ворохом картинок. Чувства обострились; я почему-то видела всех насквозь, читала мысли, раскрывала тайны. На меня посыпались проколы сути, чудесные рецепты спасения человечества и прочие непрактичные озарения. Учебник ускользал по определению. Соловьи поют ненаучно.
Добравшись до дома, я злобно включила телевизор, чуть не раздавив кнопку. Политика на всех каналах. Тьфу. Сколько можно. Я хочу деполитизироваться.
Мне стало немножечко жаль дорогих россиян. Центральный телеканал поведал, что по опросам сорок пять процентов наших граждан очень ценят права на жизнь и на труд. Чуть меньший сегмент населения жаждет свободы и безопасности. С огромным отрывом на третьем месте оказалась свобода мысли и слова. В аутсайдеры желанности вышли политические свободы.
Учебник медленно накрывался медным тазом.
Зачем его писать, пока свобода слова – третьестепенна? Я возмутилась до глубины, так сказать и хм, души; переоделась в седативное вязаное платье и опять пошла к бабушке. А куда ещё?
Мне светила безработица. Мало того что нет никакой свободы слова (вообще нет, в природе, не изобретена, невозможна и т. д.), так они ещё обсуждают её! Конечно, видимый мир незримо вышел из-под контроля человека, виртуализировался, но в некотором возрасте уже можно и понимать это! (Всё сказанное сейчас было тогда подуманное про тележурналистов).
Я ненавижу иронию. Она тут кругом разлилась, как мародёрство после цунами. Я трудоголик, а работать возле постмодернистов! ужас в ассортименте. Как быть? Ирония оскорбительна и даже преступна, если объект её – Родина.
Бабушка! Бабушка-а-а-а!
Джованни хотел покоя, как вода – рыбу.
Рукопись дрожала на скатерти, до столешницы протирая вишнёвый бархат, будто впечатывалась в тело стола и просила его: я буду твоей душой, только не отпускай меня. Давай жить вместе. Ты и я. Стол и рукопись. Тело и душа. Давай?
Джованни смиренно поглядывал на эту самодеятельность и упивался короткой временной властью: не перестанете перемаргиваться, перешёптываться, – в печку! Душеприказчиком будет печка. Я ваш отец, а вы мои выдумки. Цыц!
Рукопись громоподобно чихнула на создателя. Джованни даже не удивился.
Картины – живые. Смотришь и чувствуешь, как Бог вёл руку этого художника.
Рукопись тоже картина, живая. Сюжеты живые. И все, кто прочитают эту рукопись, будут словно рядом постоявшие, настоявшиеся у картины, и будут всё делать, как там написано, в этой бессмертной книге. Вот он, секрет искусства. Единственный. Просто власть.
Литература – вид кратофилии...
ЗА ЧАЕМ
Она пила зелёный чай из дорогих листовых шариков, листала Конституцию России, курила сигариллу.
– Всё ходишь? А дело? Написала учебник?
– Не могу, – проскулила я. – Наши граждане хотят жить без права на свободу слова. И мысли! А журналисты у них об этом спрашивают и не извиняются.
– Правильно хотят, – одобрительно кивнула бабушка. – Зачем эти глупости? Думать вообще вредно. Можно что-нибудь выдумать. А уж потреблять продукты чужих выдумок – извращение. Ты помнишь, что писала Цветаева о читателях газет? Жёсткие стихи, очень жёсткие. Хочешь, прочту?
– Нет. Я недавно читала, из архивов, её заявление в Литфонд с просьбой принять на какую-нибудь работу. Судомойкой, уборщицей...
Бабушка фыркнула:
– Тогда, прошу любить, у лукоморья дуб зелёный.
– Тоже ведь самоубийца.
– В каком-то смысле – да, – согласилась бабушка.
– "С тех пор как экзистенциалисты открыли, что человек смертен, нас уже трудно чем-нибудь удивить", – согласилась и я.
В полном согласии мы примолкли. С бабушкой легко молчать. Она столько помнит! "Сначала трижды подумай, а потом промолчи". * Это про неё.
Я успокоилась. Учебник подождёт. А пока напишем новую сказку.
___________________________________________________________
* Анри де Ренье, французский писатель (1864-1936).
__________________________________________________________
Через полчаса.
– Бабушка, дай совет: как очистить нашу страну от скверны?
– Элементарно. Надо закрыть границы и открыто разрешить психоаналитические пытки. Все уедут.
– Как же все уедут, если закрыть?
– Как положено.
Вот и поговори с ней. Она дожила до сладостных лет, когда может не объяснять, не повторять и не оправдываться. Мне кажется, иногда бабушка смеётся надо мной.
– Ну что ты, какой смех! – обижается бабушка. – Вот тебе сколько лет?
– Ну... – отвечаю я. – Сорок плюс-минус десять-двадцать...
– А мне, скажем, восемьдесят. Или девяносто. Не меньше. И я не бегаю на свидания. Представляешь, сколько времени освободилось?
– Да. Вполне. Представляешь, если бы ты была моя законная, родная бабушка? – мечтаю я.
– Это ни к чему. Обойдёмся лестничной близостью. Люблю соседей.
– Бабушка, дай чаю, пожалуйста.
– А ты попроси, как следует.
– Опять историю рассказывать? – волнуюсь я. – Надоело!!! Доколе! Я не могу каждый день!
На всякий случай картинно багровею лицом.
– Не вопи. Тебе работать надо непременно. Работники словесности не имеют права простаивать. Отсохнет – и всё. Вон Горбачёв по радио "Свобода" выступает. Работает. Представляешь? Бывший генсек – по вражеской станции. А ты хоть у меня выступи, не ленись.
– Ты начни, я после, – прошу я.
– Я очень много знаю. Ты уснёшь.
– Поговори о политике – на ней проснусь.
– Не-ет. О политике с тобой опасно, ты нервничаешь, и чай разольёшь.
– Бабуль, меня уже никто не опекает, никто не холит, не лелеет. Я всем кажусь неисправимо взрослой. Даже Петру моему. Так хоть ты! Отдушина! одна...
– Ты плачешь каждый раз. А я тут вытираю, – она кольнула меня серыми, с проголубью, испепеляюще молодыми глазами. – Ну ничего, будет тебе восемьдесят, когда ничего дорогого, кроме воспоминаний...
– Ну не прикидывайся, ну хватит, я больше не буду.
– Рассказывай, – повторила бабушка и погасила всполохи очей.
У неё цвет радужек зависит от настроения. Серые – сталь, холод, тишина, безразличие, покой. Голубые – радость, хмель и душевность. Всё это я изучила. Но вот смешанные глаза – я не всегда понимаю, поскольку процент оголубления серого круга всегда разный. Один раз посмотреть в её голубеющие глаза – это незабываемо! Иногда это медленное, торжественное заполнение, вытеснение холодного тона тёплым. А порой – внезапно – ах! – и глаза голубые, без перехода. Вы видели такое? Невероятно.
Пытаясь улизнуть от ответственности, я спрашиваю про глаза: почему они такие... хм... нефизиологичные, небывалые, и не мешало ли ей это жить с мужчинами, говорить с женщинами, воспитывать детей.
– Не мешало, – исчерпывающе отвечает бабушка, наводя на меня зрачки.
Тут я закономерно съёживаюсь, уменьшаюсь и ползу под стол. Больше у меня нет вопросов к бабушкиным глазам.
Она ждёт меня, ждёт, а я сижу под столом не шевелясь. Она брызгает под стол тёплую воду и обещает горячую. Я сижу молча. Мне очень уютно.
На три минуты мне три года.
Кистяная бахрома рыжей плюшевой скатерти окаймляет моё убежище. Поплыл аромат лесных трав, загремела ледяная горная река в Кабардино-Балкарии, мои детские горы, канатка над синим озером, скоро позовут на шашлык. Пыльный зернистый шоколад в кусках. Сверкает чёрная икра – и я её ложками, из эмалированного тазика! Коллекция блестящих открыток с видами Колизея, Фудзиямы, розовых кустов Дубровника. Мечты о путешествиях. Восторги взлёта и посадки самолёта. В моём детстве было несколько красивых страниц. Я счастлива. Но бабушке известно и это.
– Вылезай, – сонно говорит она, и я понимаю, что горячая вода готова к бою.
Вылезаю.
– То-то же, – кивает бабушка, уводя взгляды в стойло. – А то можно и посклонять полторы бочки варенья.
От этой угрозы у меня, как у шкодливого двоечника, холодеют пятки, хотя мне давно известны все падежные формы полутора бочек варенья. Но бабушка умеет подать перспективку так, что даже рост ногтей останавливается. От страха.
– Что тебе рассказать? – спрашиваю, дрожа.
– Про любовь.
– Ах, про это?
– Нет. Про это не надо. Давай про любовь.
– Бабушка, я не хочу.
– Мы не на митинге. – Бабушка закуривает. – Или полторы бочки варенья. Гляди мне тут...
– Ой, не буду. Кто б со стороны это всё увидал-услыхал. Не поверил бы.
– Не твоя печаль, – обрывает бабушка. – Начинай.
– И Слово было Бог.
– Прекрати.
– Почему там опечатка, глава 3, 8? От Иоанна. Синодальный перевод.
– Там нет опечаток, – уведомляет меня бабушка.
– Пожалуйста: "Дух дышет, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа".
– Если ты про слово "дышет", через "е", то ты глупа и мала. Ведь не про дыхание речь, а про деяние Духа. Зачем ему дыхание? Ты ещё спроси про устройство лёгких. Или жабр. Или вправду опечатка, Бог с ней.
– Меня замучили студенты. Основной вопрос их философии: кто сделал Бога? Иногда – кто создал.
– Радуйся. Это уже очень много. Во-первых, признают Его существование. Во-вторых, признают, что им не всё ясно. Для атеистической среды это громадные, колоссальные успехи. Только не рассказывай им про антиномию.
Бабушка смотрит в облака за окном, словно ждёт оттуда очередного сигнала:
– И не цитируй Честертона. Особенно "Ортодоксию". Особенно это: "Исходя из эволюции, можно стать бесчеловечным или слащавым – человечным стать нельзя".
– Я тоже ненавижу Дарвина. Что можно было выдумать, кроме естественного отбора и амёбной эволюции, тридцать лет живя в городке под названием Даун! Бабуля, ты себе не представляешь, как я ненавижу атеистов, рационалистов, гуманистов, вообще всех, кто мыслит и существует только вследствие мыслепорождения. Ведь уже даже физики доказали тварность мира!
– Поздравь их, – с непередаваемой интонацией сказала бабушка. – Скоро догадаются, что сотворение мира продолжается. Жаль, я тороплюсь, а то посмотрела бы на их лица...
– Бабушка! Но мне сейчас абсолютно не с кем поговорить о вере, о Боге. Ну, кроме тебя. Хочу, безумно, сейчас обсудить с человечеством основные вопросы, у меня их осталось не больше пяти-шести, но православные смотрят на меня хмуро, а неверующие обвиняют в какой-то мистифицированности. Я самый реалистичный реалист на свете, потому что верю, а меня никто не понимает! Моя вера уже абсолютно рациональна, а мне внушают, что любая вера иррациональна! Ну нельзя же так обходиться с человеком, который точно знает. Надо мной и Пётр посмеивается: он, кажется, только себя самого считает богом, ему голос был...
– Я понимаю тебя, – с угрозой говорит бабушка.
Она не любит моей пыли, эмоций, сетований, упрёков человечеству. Дарвин для неё вообще не существует, поэтому она искренне посылает меня куда подальше, если я в очередной раз начинаю доказывать ей, что он был неправ.
И вообще: правильно поступал Пифагор: назначал абитуриентам пятилетнее безмолвие. Вот если они выдерживали это, преодолевали страшное искушение высказаться, поделиться мнением, – их брали в школу и начинали учить мудрости. Если они всё-таки болтали – извините. Домой, на печку.
Кому дорого личное мнение – недостоин мудрости.
Правильно поступал Пифагор с учениками. Теперь и наши умники допетрили: сначала нравственность, а потом истина. Спросили бы у Пифагора – раньше полегчало бы.
А с тех пор как знание можно купить за деньги, никто не даёт ученику ни грана мудрости. Да и как её дашь, если ученик платит, болтает, отдыхает по своему усмотрению, сам распоряжается своим временем, считает себя личностью, потому что платит, болтает, отдыхает и так далее.
Моя бабушка – мой Пифагор. Мы вроде бы говорим с нею, но я чувствую, что на самом деле на мне обет безмолвия. Как это возможно – не понимаю. Но ощущение очень отчётливое. И ласка. Мне тут, у бабушки, ласково. Мне безразличны её выходки. Близ неё мне как дома.
– Вот и вся любовь, – успокоенно говорю я. – Ты чудо. Пора чаю попить.
– Ты не рассказала историю. – Бабушка отодвигает чайник от меня подальше.
– Можно я о прочитанной книге?
– Ты читаешь? Славно. Хотя бы так.
– Представь себе. Писатель молодой, талантливый. Фамилия? Иванов.
– Крепко, – кивает бабушка. – И что?
– У него есть рассказ – "Любовники".
– Прекрасно. "Любовники" Иванова. Дальше.
– Он любит её – не смейся! – вот уже десять лет. Она замужем, он женат. Непреодолимое препятствие. И вот...
– Фабула просто феерическая. А сюжет?
– Вот-вот. Он, наконец, доводит её до решительных намерений, снимает спецквартиру...
– Лучше бы купил, – комментирует бабушка, – если уж десять лет ждёт.
– А может, и купит. У них уже всё на мази. Но дело не в этом. Он, понимаешь, так любит и хочет её, что ночью, в ожидании свидания, когда её ещё нет с ним рядом, он греет пол! Брюхом.
– Чтоб у неё ножки босые не замёрзли? – уточняет бабушка.
– Правильно. Ты что – читала?
– Нет, не читала. А по нагретому брюхом паркету – ходила. – Бабушка закуривает сигариллу.
Я сникаю. Хотела потревожить её – её! – воображение. Эта ведьма всё угадывает наперёд. Всегда-всегда. Если бы герой Иванова купил даме не рояль, а барабан или арфу, для нестандартного развития любовного сюжета, бабушка предугадала бы ход, но пояснила, что рояль удобнее для любовной встречи, нежели барабан.
Но арфа хороша тем же, чем виолончель: музицирующая дама непременно раздвигает ноги. У мужчины кружится голова: вечер, зимняя стужа за окном, натопленный паркетный зал, простор мерцает свечными всплесками, женщина обнажена, ей тепло, она играет на арфе или виолончели, раздвинув беспомощные колени, а её возлюбленный лежит рядом на полу, животом вниз – греет ей дорожку на ложе любви.
Прочитав мои мысли, бабушка продолжает:
– Дальше и расписывать всё это нельзя. Никак. Что ещё может произойти? После арфы, после струящейся призывной мелодии, змеино сжимающей его душу и всё-всё тело... Даже не вздумай описывать их финальный акт. Занавес – немедленно после арфы с ногами.
– У Иванова дама приходит утром. Снимает одежду. Он ждёт её в постели. Счастливый конец многолетних мук.
– А она зубы почистила? – бабушка верна правде жизни. – Ты читала письмо Наполеона к жене? Цитирую: "Я еду: не мойся!". Настоящее французское блюдо. Женщина в собственном соку.
– Ну бабушка!!! – я тоже закуриваю.
– Ха-ха. Давай сначала. Про любовь. Несчастные закомплексованные придурки с их паркетно-половой страстью отменяются.
– У Иванова очень хороший рассказ, бабушка! Это ты всё опошляешь! Ты губишь литературу!
– Туда ей и дорога. И рассказ у Иванова – отменный. Искренний. Такой надёжный человек! Такой трепетный. На таких обычно катаются в хвост и в гриву. Он женат?
– Конечно, – отмахнулась я.
– Откуда знаешь?
– От него лично. В буфете рассказывал. За чаем.
– Значит, за пивом.
– Да.
– Конечно, да, – успокоилась бабушка. Ей важно быть правой. Как ребёнок, развлекается своей вечной правотой.
Иногда её всеведение меня бесит до ярости. Тут же вспоминаю багровую ярость у Джека Лондона в "Куртке". За подробностями можете обратиться и к другому переводу этого романа – под названием "Звёздный странник". В любом случае найти этот текст вам будет очень трудно: его скрывают от человечества.
Словом, я бешусь – от бабушки до джеклондоновой багровой ярости, – а это смертельно опасно.
Справочно. Роман "Куртка" ("Звёздный странник") так же не воспринимается всерьёз, как "Серафитус" Бальзака. Эти романы – последнее, что сообщили великие мастера людям. Это завещания. Написаны – оба – в невозможных, неапробированных, нелегитимных манерах. Ну не могли эти писатели, с точки зрения образованных современников и даже потомков, впасть перед смертью в столь откровенную религиозность! А куда же девать гуманизм? А величие человека? А туда. Посему забудем о последнем слове мастера и не включим даже в собрание его сочинений.
Горькая участь. Цирковой актёр, навсегда вляпавшийся, например, в амплуа второго рыжего, и тот страдает меньше, чем признанный писатель, крупно проработанный критикой и литературоведением при жизни. На один-единственный абзац – последний – у критики чаще всего не хватает духа.
А нужен абзац такого, например, содержания: "Незадолго до кончины автор понял, что всю жизнь занимался ерундой и безделицей, и попросил у человечества прощения за этот незапланированный обман. Просьба о прощении вылилась в трепетный, яркий, волнующий душу текст, – ослепительно красивый... Конечно, он не был понят. Как в России – Гоголь. Зачем было жечь второй том "Мёртвых душ"? – возмущаются невежды. Почему не оставил материала литературоведам – покопаться в строчках, порасшифровывать намерения, проследить за – якобы – истинным ходом чувств и мыслей автора!..."
Так не пишут. Последнее озарение, вишь, отменяет предыдущее творчество. Ах, почему бы Джеку Лондону не начать с "Куртки", а Бальзаку с "Серафитуса"!.. А так – литературоведам приходится выдумывать, лакировать и замалчивать действительное положение вещей. Ненавижу литературоведов. Ух!
– Всё? – бабушка возвращает меня в ХХI век. – Вечно у тебя болит душа за других!..
– Это у меня болит – за меня! Я не могу терпеть такую страшную несправедливость. Обычная лень и трусость – правят бал в литературе, как в науке. "Всем известно, что..." И поехало. Прямо как в манипулятивной журналистике.
– У меня есть знакомый врач-психотерапевт, психоаналитик, спортсмен, хороший человек. Очень хорошо лечит от борьбы за справедливость. Это его специализация. По всему свету на вызовы летает. Порекомендовать?
– Нет, я сама.
Бабушка облегчённо выдыхает сигарилловый дым: ей не придётся объяснять врачу, кто такая неродная внучка.
Джованни положил руку на рукопись.
Эта рука уже ничего не причинит этой рукописи. Они расстанутся навсегда, что немыслимо и больно.
Порвать серебряную нить, войти в серебряную квадригу и полететь за серебряные облака, куда уже ушла графиня Мария Аквино, унеся за собой всё, что вызывало чувства.
Рука покоилась на бумаге, как на голове уснувшего новорождённого младенца. О, если б этой руке удалось встретить хотя бы одно утро на коже Марии...
Зато теперь – книга. Гутенберга ещё нет, ему только-только подбирают родителей, а книга есть.
Трудно, конечно, написать сто "побасенок, притч, историй, которые... на протяжении десяти дней рассказывались в почтенном обществе семи дам и трех молодых людей..." – сто! Это много для европейца, несмотря на Ренессанс. Даже по бесконечной ветвистости любви сто сплетен – много. На это нужно изрядно фантазии. Тс-с-с, но и опыта...
Кстати, хм, осведомленности. Откуда вы, господин придворный ученый, юрист, дипломат, – всё это знаете? Вам удалось выспаться, и вы посмотрели сто снов? Ах да, у вас очень много внебрачных чад.
Трудно сфантазировать? Европейцу трудно? Ерунда. Можно было и тысячу наплести. Надоело. Любовь, основанная на великой страсти, всегда доходит до банальности.
Всё, что положено по сакральной части, всё в рукописи соблюдено, и пища критикам доставлена лет на сто, а Марию не вернёшь.
Да и зачем?
Это ж очередная Лаура, банальная Беатриче. Просто Божья перчатка, с помощью которой того, кто мог написать книгу, просто подержали за горло и прочие жизненные места. Теперь и это понятно.
Джованни остался один. Окно, вишнёвый луч, рукопись, начинается день, приближается смерть. А бессмертие вежливо покашливает у порога. Вызывали? Служба доставки. Праздничные скидки. Вам упаковать?
Меня часто спрашивают о таинственной бабушке, на которую колоннами идут ссылки, но которую никто никогда не видел. Даже мой Пётр. В основном, мои знакомые полагают, что некая настоящая бабушка давно умерла и я тоскую, к слову и не к слову вворачивая бабушка вчера сказала.
Меня уже не считают чокнутой, а просто мифоманкой, повёрнутой на культе предков, чудесах, тайнах и авторитетах. От этого набора веет пылью веков или, как минимум, старомодностью, что придаёт моему имиджу дымчатые тона ретро, а теперь среди друзей модно быть старомодной. Впрочем, у меня уже нет друзей. "Успех одаряет многим, только не друзьями". Это Вовенарг. Когда у меня был успех – фу, какое мерзкое, суетное, копошащееся, чавкающее слово! – друзья осыпались, а когда мне стало плоховато, забыли вернуться, поскольку вдруг у меня опять случится успех, ведь со мной это бывает, как показала практика. Потом ведь опять предавать. Хлопот с этими успешными!
Это похоже на явление секса народу. "А у них был секс?" – спрашивают герои американского фильма. Словно "заходил ли к ним почтальон?" или "свежее молоко приносили?" В общем, кто-то третий, кроме этих двоих.
То же самое про успех. Он добился успеха? Это что такое? Взял кассу? Убил тигра? Тоже про кого-то третьего речь.
Бабушка знает всё, кроме часа своей смерти. И это знала бы, ей лишь захотеть. Но лишь коснётся наша речь до роковых мотивов, она немедленно открывает какую-нибудь "Энциклопедию мысли", "Сборник афоризмов", – разных справочников у неё тонна, – и цитирует наугад: о совести, о смерти, о собаках... И закрывает, умудрённая. А я уже не могу продолжать о судьбе, поскольку всё ясно и в книжках всё написано. Вообще всё.
Однажды мы пили чай, и у неё ни с того ни с сего поднялась температура. Она накрасила губы, приложилась к белой кружке, осмотрела отпечаток, приложила его ко лбу, осмотрела остаток отпечатка и сказала: тридцать восемь и пять.
Я никогда не целовала себя в лоб и никогда не видела других за осуществлением самопоцелуя. И сказала; кажется, глупость:
– Откуда вы знаете? – Мы ещё были на вы.
– Если хочешь быть моей внучкой, забудь этот текст. Откуда! Оттуда. Ясно?
Бабушка никогда не изгаляется надо мной. Говоря грубость откуда – оттуда, она мила, вежлива, доброжелательна.
Её лицо никогда не теряло нормального светского выражения, даже когда она материлась. Это был шик! Я восхищалась бабушкой день ото дня больше.
Возвращаемся к автопоцелую с кружкой. Определив уровень опасности, 38 и 5 градусов на лбу, бабушка открыла книгу афоризмов. "Не будьте суеверны, это приносит несчастье", – сообщил ей Тристан Бернар, и бабушка полезла в приложения. Через пять минут она уже всё про него знала, кроме причин ранней смерти: сей шаловливый француз прожил всего лишь восемьдесят один год, то есть не по уму мало. У него смешные афоризмы, атеистичные, но умные и желчные.
– Вызвать врача? – ляпнула я.
Бабушка посмотрела на меня с новым интересом: дескать, откуда такая дубина? Нет, не потому, что на дворе была тёмная ночь и вызвать можно было только "скорую", а потому, что ей пришлось дважды повторять мне одно и то же. Знаете, что сделала пожилая женщина, у которой поднялась высокая температура? В жизни не догадаетесь.
Бабушка пошла в кладовку, взяла ведро, пошла в ванную, налила горячей воды, вернулась на кухню и, легко подняв, опрокинула на мою голову:
– Продолжай.
К ЧЕМУ ПРИВОДИТ ЖАЖДА ДЕЙСТВИЯ
Мы разговариваем часто, легко, изобильно. Мы из тех, кто хочет говорить со всем белым светом, но вовремя нашли друг друга и спасли свет.
Сначала я думала, что у пожилой писательницы перегорел компьютер, кончилась бумага, высохли чернила, мозг и прочая.
Оказалось, я ошиблась. Я вообще поначалу только и делала, что ошибалась. Про "скорую", не вызванную на высокую температуру, я вам уже поведала. Ведро воды на голову – и я начала что-то понимать. Ещё раз-другой проквохотала – получила солёный чай с перцем чили. Когда бабушке удалось привести меня в норму (то есть предоставить ей возможность принимать все решения лично), мы диффундировали, спеклись и породнились. А ролевые установки бабушка-внучка пришли в соответствие с мирозданием, если можно так сказать словами.
Однажды она открыла мне сказку про грустную историю, да-да, именно так, и велела запомнить навсегда. Вот эта сказка.
СКАЗКА ПРО ГРУСТНУЮ ИСТОРИЮ
Жила-была грустная история, которую никто не хотел рассказывать.
Пришел очень простой карандаш и взял её на себя, и все закричали от счастья, ибо с них свалилось.
Пришло время, и посватался карандаш к бумаге. Подумала она и согласилась.
Не теряясь, карандаш записал первое слово. Бумаге очень понравилось: по ней ещё не водили. Он второе приставил. Бумага сомлела, еще просит.
Он и добавил, и всю историю записал, и пошел себе.
Валяется бумажка, томится по буквам, а все с неё историю читают, грустную-грустную, которую никто не хотел рассказывать.
– Поняла? – спросила бабушка. – Очень простой карандаш и полезен, и болезен.
– Нет, – ответила я.
– Подрастёшь – поймёшь, ничего страшного. А вообще это про нас с тобой. И про твоего Петра.
– Не понимаю. Пётр очень сложен. Я не понимаю.
– Не имеет значения, – успокоила меня бабушка. – Ближе к смерти от твоего непонимания ничего не останется.
– Бабушка! Хватит меня дразнить и пугать! У меня Пётр – камень, единственная реальность, которую не отнять, не испортить временем, не...
– Бедная дурочка, – примирительно сказала бабушка. – Конечно, камень. Спрессованные миллионы лет, костей, восходов и закатов, рождений, смертей... Примерно восемьдесят миллиардов землян были на Земле до тебя. У всех был какой-нибудь Пётр, поначалу живой, любимый современник. Если вам на голову упал камень, значит, вы сами его об этом попросили. Сколько же глупости спрессовано даже в малюсеньком камешке!..
Ради его книги его Марию выдали замуж ещё до встречи с ним, Джованни, чтобы он никогда не смог увидеть её голой. Всё как обычно; механика подготовки бессмертных рукописей давно известна, только некоторым людям не сразу всё это понятно. Надо быть наблюдательнее!
Если бы юные писаки ещё со школы знали, сколько стоит бессмертие в слёзной человеческой валюте, а за чернила надо будет платить кровью разбитого сердца, – не было бы никакой литературы. Слишком больно.
Не так ли?
А она есть. Вон, стоит на полках. Значит, она зачем-то нужна Богу. Значит, Он ждёт, что мы наконец напишем. Какую же книгу Он ждёт?
Вишнёвый луч утра начал таять, по небу округло пролегла широкая воспалённая краснота, как у младенца дёсны перед первыми зубами.
Скоро выйдет вся эта корпускулярно-волновая масса причин, и можно умирать. Всё сделано.
Ты этого хотел, Господи? Всё дело в книге?
Я понял. Спасибо.
Больше не могу.
И всё-таки.
Какая мокрая, кровавая гадость – эта ваша земная любовь. Точка бифуркации. Витязь на распутье: или смерть – или книга. Ничего лучше не придумал? А? Ты?
Зачем Ты подсунул нам эту работу? Чтобы размножались со вкусом? А что, нельзя было так устроить, чтобы мухи отдельно, котлеты отдельно? И что теперь: впустую маяться? Я мог бы потратить это время на что-нибудь общественно полезное. Я прекрасный юрист. Превосходный дипломат. Впрочем, этого добра...
Какая-то загадка, непостижимая, как вечность и время. Объясните же мне хоть кто-нибудь: зачем нужна любовь, которая не ведёт ни к детям, ни к покою. Зачем это стремление без цели? Зачем страдание без исхода? Зачем этот грех – без покаяния? Да и не в чем каяться! Разве что в ропоте на Бога. Да, возроптал, было дело. Но я мог возроптать и без Марии Аквино: за тело тучное, за Папу строгого, за королеву Иоанну развесёлую, разудалую, что заставляла меня, чуть не умоляла поразвлечь её придворных дур побасенками! Всё это вполне переносимо для человека с юмором. Но.
Любовь не выносит юмора. Она дико серьёзна.
Ах, ты серьёзна? Вот тебе сотенка сплетенок. Каково? Нравится декамерончик? Все опустили глаза? Надо же. Что – точно все опустили?
Что именно вы опустили? Глаза? Потрясающе. Ну хоть что-то. Может, и ноги опустите, когда узнаете, что ваши подленькие малюсенькие тайнушки, зажатые в ваших тряских промежностях, я вытащил на свет и всем показал. Вот вам.
Могу и поругаться. Что в этом плохого? Мария умерла и молчит о любви дипломата. Превосходного дипломата, ловко выполнявшего самые секретные поручения Папы, но отказавшего Амуру...
Молчи, Мария. Молчи уж, если умерла, неженка эдакая.
Всё равно, я знаю, тебя жгло твоё тяжкое платье, и муж твой обнимал труп. Ты не могла быть нежна с этим мужем. Ты послушна и прекрасна, и слушалась ты только меня. Вот тебе вечность, возьми, моя милая, моя маленькая, хочешь бессмертия? А? Ну вот, я наполнил бутылочку, соску надел: пей, моя чума, пей своё бессмертие.
БРЫЗГИ СЧАСТЬЯ НА ВИНОГРАДНЫХ СТРУНАХ...
Сегодня новый урок по системе бабушки. Она – мой личный Станиславский.
– Это нездорово: увидев расчерченный, правильный виноградник, сообщать, что видишь струны! А на них солнечными пальцами играет Бог! И будущее вино пропитывается музыкой сфер, потому что на виноградниковых струнах лучами Бог играет...
На такие пассажи я имею право реагировать. Например:
– Бабушка, почему нездорово? Где тут болезненность?
– Объясняю. Нет, потом... Вон, смотри: голубой на оба уха! – восклицает, подпрыгивая, бабушка.
– Кто? – подхожу к подоконнику, выглядываю на улицу: парень в серьгах ползёт по берёзе.
– Он упустил свою кошку! – радуется бабушка.
В этом она вся. Дело не в злорадстве, а в возможности полюбоваться действием.
Кошка убежала, взмыла на верхушку. Игривая такая, мелкая, трёхцветная. Кошка – действовала. На неё, спасибо её страху, теперь можно смотреть и описывать её мягкие нервные жесты.
Парень, сверкая серьгами, искал свою кошку – тоже действовал. И полез на берёзу. Не факт, что кошка сжалится. Снимать обоих будут пожарные, но бабушка очень рада. Столько действия!
Правда, через минуту бабушка забудет об этой паре, и когда я спрошу, почему он – голубой, она замрёт на миг, потом, конечно, вспомнит и нехотя объяснит, что у геев есть опознавательные знаки. В каком ухе серьга – имеет сакраментальный смысл: активный, пассивный et setera. А у этого серьга в обоих ушах.
Я наслаждаюсь: голубой на оба уха! Надо же.
– Бабушка, давай теперь про виноградник. Почему струны как сравнение не годятся?
– Да годятся же, но пользоваться сравнениями, которые могут возникнуть у сотни созерцающих один виноградник, пошло. В литературе, конечно, а не в журналистике. В прессе можно.