355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Черникова » Вишнёвый луч » Текст книги (страница 1)
Вишнёвый луч
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:43

Текст книги "Вишнёвый луч"


Автор книги: Елена Черникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Черникова Елена Вячеславовна
Вишнёвый луч

Из всех прославляемых людей

более всего прославляемы главы и учредители религий. Почти сразу же за ними следуют основатели республик или царств. Несколько ниже на лестнице славы стоят те, кто, возглавляя войска, раздвинули пределы собственного царства или своей же родины.

Потом идут писатели.

Никколо Макиавелли. «Рассуждения о первой декаде Тита Ливия», глава Х.

Джованни поставил точку. Утро. Бессмертная книга дописана.

Вишнёвый луч пробежал по бумаге, проверяя грамматику вечности: отлично.

Чего это стоило – знает Мария, но она умерла и молчит о любви дипломата. Превосходного дипломата, который ловко выполнял самые секретные поручения Папы, но отказал Амуру.

Молчит и разбитое сердце Джованни.

Благословенно молчание сердца. Оно было вытренировано самым жестоким наставником: безответной земной любовью. А душа любовника, когда он несчастен абсолютно и безысходно, становится лёгкой добычей литературы.

Безмолвие – самое великое искусство...

Поэт и юрист умерли в одночасье. На похоронах звенели страстные песни, истошно топотали бронзовые каблуки, в безысходной истоме сплетались голоса и буквы. В результате бурно-бравурного соития муз и родился громадный оргиастический отчёт, от которого людям весело будет и вольно. Фри. Вольно.

Густо-вишнёвые буквы зябко подрагивают под утренними лучами, привыкая к порядку вечности.

Отлично, – думает он. – Мои буквы танцуют. Будет вечное разудалое веселье.

Что вы сказали? Не понимаю. Любовь?

Никогда.

Чума?

Чепуха.

Мария? Графиня?

Синьора, займите своё место в веках и не путайтесь под ногами.

ЖЕНЩИНА ЗА МАЛАХИТОВОЙ ДВЕРЬЮ

– Стыд очень жгуч, ибо он – мгновенное и довольно верное, но горделиво преувеличенное понимание своей оплошности. Стыд характерен для грешных натур, – грозно сказала бабушка. Порой она яростная.

– Ну вот, опять всё не как у людей, – вздыхаю, чувствуя: сейчас ещё наддаст.

И точно.

– Особенно греховен девичий стыд, – сообщает бабушка. – Эти рефлекторные вспышки щёк и прочие проявления осведомлённости в том, что мужчина может и ему – можно. Ненавижу стыдливых девочек; они очень грязны.

– Новости за неделю, – ещё терпеливее вздыхаю я.

– Пусть её щёки румянит морозец, а не стыд от превентивной осведомлённости, – полагает бабушка. – Самые мерзкие твари, хоть и сотворены, конечно, и надо любить их. Пожалуйста: люблю. Но ненавижу их стыдливость. Душевная физиология! В России, особенно в этом веке, не должно быть места таким грехам...

– А каким грехам должно быть... место?

– Да-с... Уместные грехи! Сказала! Я не сильна в теологии. Я даже не философ. Напомни, я тебе потом расскажу, как я ненавижу философов. Я не собираюсь переустраивать мир, поэтому всяческие альтернативные знания и оборотные медальные стороны, и разбор завалов тьмы в царстве света, все эти интеллектуальные упражнения мне, слава Богу, не нужны. Интеллектуалов я тоже терпеть не могу.

– А что тебе нужно?

– Нужно? Это у тебя нужды, а не у меня, – отвечает бабушка. Нужно! Мне бы однажды вернуться домой – и всё. Больше ничего мне не нужно, поверь...

Как вы уже поняли, беседовать с этой женщиной очень интересно. Беседа полна неожиданностей. Их очень много, вот увидите.

За малахитовой дверью живёт она, как в шкатулке, – старинная русская бабушка, у которой никого больше нет, кроме соседки, приносящей ацидофилин.

Очевидно, что в молодости бабушка была красавица: контуры сохранились, и шарм, и величие. Теперь она пожилая дама, любит беседу за чаем, с молодой соседкой.

Однажды бабушка в благодарность за визиты назначила эту соседку внучкой, и, породнившись, они беседуют помногу и так часто, словно под окнами кто-то ждёт их словесного подаяния. Протянет ухо и ждёт слов.

– А под окнами – всего лишь «великий город: помесь удава и канарейки», – говорит и показывает бабушка. – И он давно по самые башни сыт словами. Его долюта перекормили русские мужчины; мастера нашей великой словесности. По самые шпили высотковы завалили, залили, завербализовали мой любимый город...

– Любимый город – это Москва?

– Какой же ещё, дорогуша? Это вообще главный город на Земле, ему тысячи лет. Спираль. Модель мироздания.

– Москва? Круг.

– Спираль.

– Бабушка! В летописи сказано...

– Документы врут, как люди, поверь мне. А мне виднее. Так вот. О Москве: теперь за кормление сытого города взялись женщины, и война миров возобновилась, поскольку дамы властоманиакально берут последний мужской редут: литературное творчество. Собственно, уже взяли. Что уж тут лукавить...

– Вот идут лешенята с папой, – вторит соседка. – Бабушка, ты интеллектуальная зануда.

– Интеллект! Бранное слово. Мужчины уже не умеют писать по-прежнему, – говорит и показывает на голову бабушка. – Даже пересказать содержание не могут, чтоб просто, по-человечески, по-пушкински. Или за дзен-символику схватятся ослабевшей рукой, или на былинно-сленговой инверсии подвиснут.

– И это пройдёт, – равнодушно говорит соседка.

– Ужасная, ужасная ситуация! Все говорят, говорят, и никто не берётся за меч. Нужен воин духа – нет воина. Нужен воин света – нет воина... А тот, что есть, занят разводом и делит с супругой дачу на море и коллекцию чёрно-белых фотографий. У него не просто жену, а страну – по болотцу, по листику, по ягодке, – всю слизали, умыкнули! а он мечтает продать свою коллекцию её фотопортретов на международном аукционе. Мужики вместо мужей – концептуальное отличие. Ау, где ты, русский муж? Куда умчался? Не даёт ответа. Осталась тройка, уже далеко не птица, и та на пенсии, прости Гоголь.

– Прости Господи... – постанывает измученная внучка, поглядывая то на дверь, то в потолок. – Она такая старенькая, поношенная, мудрая бабуля, что говорит не думая, костерит всех...

– Ты полагаешь, там, – она посмотрела вверх, – примут эту жалобу? в таком виде? И не называй меня поношенной! Если тебя побили по службе, то я тут не замешана. Неслух ты.

Сегодня бабушка опять уселась на литературу ХХ века – и завелась, и всё так лихо, будто сама в ней участвовала на первых ролях.

Внучка вежливо слушает и кивает вечернему окну.

За стёклами кокетничают миллионы ламповых огней. Корпускулярно-волновая тусовка в чёрной плошке города. Огоньки, будто вброшенные громадной горстью намёки, перекидываются единственной мыслью: ночь – это жизнь.

Им не вырваться. Огни большого города пришиты суровой, колючепроволочной ниткой к чашке, в которую их насыпали скупой рукой энергетики, когда плюсовали советскую власть с электрификацией.

Даже миньоны смеются: как можно было сплюсовать два человечьи выдумки – и ждать счастья, и миллионам ополоумевших смердов обещать новую жизнь, и, что характерно, всё это без Бога.

И ведь это всё описано в нарядной, высокохудожественной, революционной, восторженной литературе! О, подлое ремесло. Столько крови ради лампочки!

Внучка вспомнила определение социалистического реализма, и её передёрнуло, как от хинина. Однако вспомнив о постмодернизме, она вообще плохо подумала о литературоведах... хм... нехорошими словами.

Приятные, бессвязные вечерние размышлизмы. Бабушка небрежно размазывает Шкловского:

– Один советский долгожитель в юности придумал кривоумное слово – и вельми прославился в литературоведении. Слово стало термином, его усердно проходят в университетах, а ввернуть его в светскую беседу – вообще шик. Кстати, этот автор-шикомейкер для начала погулял по Родине в кожане.

Внучка перестала кивать окну и напрягла память: литературоведы в кожанках. Ах. Пройдёт ещё лет сто, и никто не поверит, что в двадцатом веке за слова бились насмерть, и что была какая-то там цензура, и дети в учебниках читали Чехов этим хотел сказать...

– Не томись, – бабушка всё видит. – Это слово – остранение.

– Это слово – урод, – комментирует внучка. – Противу правил грамматики.

– Да. Но революция – опиум для народа. Иные с этой иглы так и не соскакивают. Любят собственные глюки до слёз.

– И Шкловский по жизни стоял на остранении?

– Нет. На старости лет, – поясняет с усмешкой бабушка, – автор признался, что раньше "делал грамматические ошибки... написал одно "н". Надо "странный" было написать. Так оно и пошло с одним "н" и, как собака с отрезанным ухом, бегает по миру". Некоторые вообще не поняли, о чём речь, и пишут отстранение. И даже отстраннение.

– А зачем признался? – интересуется внучка. – Совесть заела? Какой странный.

– Вряд ли совесть. Он слишком долго жил, малюсенького роста, ехидный, образованный, и наконец он настоялся до правдивости. Хорошая совесть – удел молодых. Потом уже поздно. В старости о душе думать надо. Он и подумал: вдруг неграмотную душу в рай не примут. Буква – носитель духа. Окно.

– Настоялся?

– Настойка. Знаешь, например: валерьянка на спирту. Ау! Ты плохо слышишь?

– Вишнёвая наливка лучше.

– Вишнёвка – высокий напиток. Моё сравнение точнее: трава, любезная котам. Валерьянка. Настойка. Хранится подолгу. Литератор, хорошо настоявшийся на физическом времени, может и прижизненно перейти в это бесшабашное метафизическое состояние: правдивость. Толку всё одно нет: уже не поверят.

– То есть писать последний роман бессмысленно? – уточнила внучка.

– Почти. Лучше с него начинать.

– "Дети, внимание! Начинайте с последнего романа!". Из санбюллетеня в коридоре филфака. Или в Литинституте возле ректората повесить...– Внучка ясно представила себе лица юных читателей заботливого бюллетеня.

– Да! Правдивость! – с наслаждением говорит бабушка. – Это высшее, недостижимое блаженство мастера. А пока ты подмастерье, бери самый кровопролитный, каторжный труд: учись говорить правду! Особенно – про себя. Ни за что не научишься и вот тут и начинаешь настаиваться, накапливать соки, бродить, почти загниёшь, и вырастет у тебя на макушке мухомор чистой правды!

– Каторжный – в значении бессмысленный? Я не могу поймать твою мысль, она вьётся, как верёвка, ускользает, как медуза, и прыгает, как обезьяна.

– Каторжный в любом значении каторжен, – пояснила бабушка, как всегда очень подробно и ясно.

– Когда я преподавала журналистику, студенты мне порой говорили: у каждого своя правда – и все дела. – У внучки тоже есть опыт.

– Конечно, детям это позволительно. "Своя"! Да что – дети! взрослые, даже старики не часто понимают, как страшна даже незаметная правда, если, конечно, предположить, что удалось её высказать. Сформулировать. А если удаётся, то начинают доказывать, что это именно она, и не у каждого своя, а вообще одна-единственная. Эти интеллектуалы...

– Я тоже их видеть не могу, бабушка, но как же подойти к правде, если её очень трудно и сформулировать, и доказать, и обнародовать, а всё-таки надо?.. – Внучка слишком долго работала в журналистике, а это не лечится.

Бабушка, на глазах молодея, отвечает охотно: видимо, тайно хочет настояться до правдивости несколько раз.

– Надо? Нет, не надо. Господь с тобой!.. Сие позволено только гениям, и то иногда, в чистом озарении. Остальные могут обойтись приёмами.

– Им было бы обидно слышать тебя.

– Да на здоровье. Дуракам полезно обижаться.

– А что там с остранением? – не выдерживает внучка. – Меня волнуют любые знания! Объясняй! Всё мне объясняй!!!

– Нервная какая... Ты что дёргаешься?

Джованни дождался этого дня только потому, что его тело выдержало его душу. Удержало её, как на верёвке, хотя надежды на это не было.

Душа переполнена любовью – это не образ и не красивый тем более. Это разрывающееся на куски тело.

В любовной муке нет красоты. В любовной муке всё постыдно, больно, безысходно, душно и безумно.

Но Джованни выдержал.

Душа была очумелым шаром, лопающимся от невыносимо всецветной златоносно созидательной интентной солнечной ночной потентной вселенской домашней внутренней мелкой синей белой утомительной перламутровой о гадость... Вишнёвой энергии шар. Он бился, метался, как от ураганного ветра. Огромный, как что угодно. Как сама гипербола во плоти. Вы представляете себе гиперболу во плоти?

Какое объятие пропало!

Внучка страдает. Родину любит, за словесность радеет... И пожаловаться некому.

Рассматривая стены, удивляется: у бабушки в доме нет ни одной книги. Ни единого листочка. Весь дом – как цветок из шёлка и бархата, уют и вкус, но повторить это невозможно. На границе между видимым и невидимым, на порожке сверхчувственного, будто вот-вот улетит окутанная нежно-фиолетово-алым дымом сущность в пыльную даль вечности, простроченную звёздными прочерками, – такой дом у бабушки. Нет очевидной мебели, только намёки, контуры, подсказки, нет остановки глазу. И тут же ясность, и всё есть: вода в кране, газ, электричество, стёкла – в обычной геометрии оконных рам. Всё невероятно; как беседа, например, физического тела со своей залётной душой.

Бабушка всё говорит и говорит. Ей легко: Гутенберг* уже умер, а станок работает.

Вечный двигатель Гутенберга. Вот кто изобрёл перпетуум мобиле.

______________________________________________________

* И. Гутенберг – изобретатель печатного станка, ХV век.

______________________________________________________

– Ах, да... Суть приёма, выловленного из тумана писательских ухваток нашим ядовитым яйцеголовым малюткой, заключена в описании общеизвестного некими наводящими экивоками, вроде два-кольца-два-конца-посередине-гвоздик.

И смотрит на внучку: дескать, как я тебя! Выдержав паузу, поясняет:

– Русские знают отгадку: это ножницы. Вот простой пример. Если вы читаете, что он расстегнул на ней кофточку и прильнул и так далее, то, похоже, дело идёт к половому акту. И вот он начинается! Акт первый. Если повезёт, второй. Согласитесь: очень скучно читать такую правду! А писать! Невыносимо. Насколько легче, благодарнее, вкуснее и безопаснее парить в иносказательных облаках, среди шёлковых кофточек и томных стонов! В самом деле, ну куда годится эта вся так называемая правда? Только представь!..

Внучка представила. Повеяло ванилью.

– Замужняя женщина, красивая и молодая, полюбила холостого офицера и пала, совершив с ним серию половых актов без контрацепции. Общество осудило её. Женщина оказалась впечатлительной и бросилась под поезд. Всё. Хроника происшествий, пять строк в газету. Но бульон из культурных кодов булькает, и все всё понимают. Каждый по-своему. У каждого своя правда. Особенно если замешан секс. Таким образом нормальная новостная журналистика разбухает в великую литературу – по умолчанию.

– Ты, бабуля, похоже, писательница. Может, ты тоже поначалу пришла из нормальной журналистики? – интересуется внучка, давно мечтающая хоть как-нибудь проникнуть в биографию бабушки.

– Литератор, сбирающийся возвестить нечто абсолютно свежее, – не слушает её бабушка, – и ещё не закодированное культурой, был, есть и будет обязан пользоваться тем самым остраняющим гвоздиком. Но не все хорошо учились в школе, поэтому частенько роют от забора до обеда, то есть сами не знают – что именно делают. Свежее в литературе уже было.

Жестоко. Пусти её в семинариумы Литературного института, все студенты повесятся во втором семестре первого курса.

– Бабушка-а-а! Любая молодёжь во все времена роет от забора до обеда, потому что взрослые не нравятся молодёжи. Она хочет выкинуть взрослых на помойку. Так уж устроен мир. Лет до тридцати, конечно.

Бабушка закуривает и молодеет, стареет, молодеет, стареет – вдох, выдох, вдох, выдох. Она любит внучку, но ненавидит споры.

– Лоскутная неосведомлённость, ныне смертный грех молодых литераторов и политиков, раньше была очень мила, но теперь её время вышло, наступают серьёзные времена, конец медиашоу, – и не все это могут вытерпеть. Максимум, на что они согласны, – это лоскутная осведомлённость, позволяющая всегда иметь мнение!.. Представляешь, они даже не знают, где в России находится крест!..

– А где он? – просит внучка.

– Поперечина – Урал, – как само собой роняет бабушка.

Лицо её грустно. Дометеливая Шкловского, эрудицию интеллектуалов и гордыню вообще, бабушка разжевала кривоумный термин и выплюнула. Потом, успокоившись, добавила:

– Этот умник на полном серьёзе написал: "Женщина может возвысить человека". Это он-то человек? Он не умел делать текст, поэтому слыл осведомлённым и тонким. Толстому, говорит, чеховская Душечка идеалом женщины казалась. Да Толстому, чтоб столько написать, нужна была рабочая обстановка и спокойная душа. Он бы перемолол под это дело любую женщину. Любую довёл бы до идеального состояния... Душечка – это душа писателя, а не идеал женщины. Почему никто до сих пор не понимает, что Чехов вымечтал Душечку, так сказать, ну-хотя-бы-на-бумаге, покуда любил актрису и стерву. Наши классики как попадут под каток душеведа, так потом лет сто не разгребёшь, всё шипеть будут: он внёс, он дал, он почувствовал. И особенная фишка: он хотел сказать. А этот, малютка наш долгожительный, дробил и крошил тексты на абзацы, когда ленился приклеить рему к теме, или рука сама дрожала от страха, что выдаст его тривиальность. Абзацы, видите ли, изобрёл!.. Но он мощно всех надул, очень мощная мистификация. Вампир и безбожник, интеллектуал безграмотный. Слава Богу, что теперешним добрым литературным молодцам за неосведомлённость памятников не поставят.

– А что случится? Какова теперь плата за неосведомлённость? – улыбается внучка, полагая, что всё это – очередной чайный трёп очумелой старой зануды.

В ответ бабушка тоже ласково улыбается и чудесным глубоким голосом, полным и смирения, и терпимости, говорит:

– Смерть.

Я бы положил эту книгу, Мария, на твою постылую могилу. Пусть она будет твоим надгробием. Ты думаешь, меня волновало твоё тело, замотанное в эти средневековые тряпки? Что я там не видел, под этими тяжёлыми душными юбками!..

Графиня! Вы знаете, что воду не только пьют? Ею моются. Правда, это чисто русский обычай. Знаете, есть такие выносливые народы, – славянские. Они тоже христиане. У них имеются, только не надо падать в обморок, – бани! Как в нашем достославном Риме времён императоров-симпатяг и злодеев из народа.

Но ничего: истинное просвещение когда-нибудь придёт и в Европу!

Надеясь отвлечься, Джованни живо до чёртиков представил себе абсолютно фантастическую картину: его рукопись формуется в огромный кирпич и тут же бешено размножается. Ап! и вся масса кирпичечных близнецов улетела куда-то ввысь, под облака, откуда медленным каменным градом просыпались каменные книжечки на всю грешную землю – и все народы чудесно прочитали то, что сегодня утром дописал Джованни. И все узнали, что разбить одну великую любовь на сто осколочков, осыпочков, ошмёточков – это единственный выход, чтобы хотя бы дожить до смерти, не разорвав своими когтями своего сердца.

Вот бы нашёлся умелец-негодяй, кто избавил бы читающую публику от переписчиков!

Вот бы так: написал побасенку – и назавтра об этом знают во Вселенной. И говорят: а вы знаете, что вчера Джованни наконец излил свою душу? Ах, нет, мы не знали. Неужели излил? Так-таки и излил? И что от души осталось? Ха-ха-ха.

А правда: переправить это всё – всем, как снадобье...

И все любовники Земли, когда невмочь им будет дотянуться до ненаглядных тварей и возлюбленных колен – прочтут отчёт любовника, прожившего чуму, но не прожившего Марию, и Неаполь...

Ах, кажется, я ударяюсь в стихоплётство.

Мария, тварное издание Адамовой подруги! Бессмысленная талия твоя.

Моя душа, как кошка, намурлычет мелодий тебе пять иль сто, порадуйся, Мария!

Моя душа змеёй обнимет-обовьёт изножье, изголовье, изжелудочье твоё, изселезёночье, ах, как тебя достать оттуда, из могилы...

Я построил бы тебе саркофажик из этих кирпичей. Моя рукопись, умноженная фантастическим мастером и облаками, моя рукопись ляжет вокруг тебя и будет вечно спать с тобой, и буду я твой вечный муж. Ха.

У ВСЕХ СВОИ ПАЛКИ

– Вчера всё, что блестит, было объявлено золотом. Я еще не знаю, как относиться к этому, но каменный ужас объял меня и что-то нашёптывает прямо в ухо. Этот ужас ведёт себя, как хулиган в подворотне, но я чувствую, что будет и кое-что похуже. Надо, внученька, послушать новости. Возможно, что-то произойдёт и в жизни бриллиантов. Может быть, их объявят газами.

Бабушка зажмурилась.

– Ничего страшного, – говорит внучка. – Всё едино.

Это диалог другого дня. Он полон эмоций. Прекрасный день.

За окном громыхнуло фейерверком. Взвились рассыпчатые ракеты. Посыпались цветные веники. Комната озарилась.

"Может. Возможно. Могучий. Могущество. Мочь. Мощь. Мощи.

Власть. О, как её хотят мои соплеменники! А недавние выборы! Огромная толпа кандидатов шевелилась, аки планктон под носом у голубого кита. Болтливый мелкий криль... Пока животное готовилось к завтраку, спесивый корм вёл яростные и нелицеприятные дебаты об устройстве прекрасной жизни в окружающем океане. Потом громадный зверь втянул полморя солёной воды вместе с дебатирующим крилем – и выплюнул очищенную воду. Теперь – тишина. Переваривание".

Я сказала бабушке, что мне привиделся голубой кит.

– Это детское сравнение, – ответила она. – Нам за такое поставили бы неуд. И зачем ты думаешь о власти...

– А мне нравится. Вся страна теперь будет смотреть в тоскливо-щенячьи глаза остатнего непереваренного планктона. И как не надоело! Непереваренного – всего-то несколько штук особей, остальные прошли с потоком, но эти самые некоторые, оставшиеся за губой, вне китовой утробы, почему-то чуть не плачут. У них теперь – зеленоватые обвисшие скулы, и возраст появился. Волосы белеют даже у самых отпетых брюнетов. Чудо-юдо-рыба-кит, такое большое и могучее, могутное, мощное, возможностное животное, полное чарующих тайн, почему-то привлекает этих страдальцев исключительно своей утробой! Манит внутрь, в темноту, в изоляцию. Чудно. Невероятно.

Я закипела, разговорилась, а бабушка терпеливо ждёт. Потом поправляет меня:

– В утробе кашалота – не кита голубого, а кашалота, – находится драгоценная амбра. Как ни прозаичен его кишечник, амбра закрепляет аромат парфюма навек. Мстительный кашалот может целиком, не жуя, проглотить человека. А голубой кит не может. Говорю же, твоё сравнение путаное, поверхностное, без глубины. Журнали-и-и-и-стка! Из тебя вряд ли получится литератор. Ты, случаем, не демократка? Давай опять поговорим о мужчинах?

– Ну... давай, – печально согласилась я. Бабушка всегда права. – Говори. Если уж о власти не хочешь.

– В Америке был большой чиновник, ныне пенсионер, Генри, очень умный, высокооплачиваемый. Он однажды сказал в интервью, что самый верх мужской сексапильности – власть.

– Бабушка!

– Я сама читала. Лет десять назад. У нас в стране тогда уже можно было печатать всякие американские признания, поскольку отменили цензуру. Я газету с интервью Генриным давно потеряла, точнее, выбросила, поскольку тогда было очень много газет с половыми вопросами и ответами; бедная публика насыщалась пылью, оставшейся от запретов прошлого. И я тоже.

– Бабушка! "Пыль от запретов" – это литературщина. Бездарная.

– Зачем хранить газету? – Бабушка не слушает моих ремарок. – А теперь думаю: зря выбросила. Показала бы твоему крилю и сказала: вот, видите, это же ваши истинные мотивы к власти! Гиперсекс! Это сам Генри сказал, а уж он-то знает.

– Почему именно знает, а не верит?

– Цена слова. В безусловных единицах. Однажды соплеменники-американцы спросили у Генри: надо вкладывать деньги в Россию или не надо? За конкретный, исчерпывающий ответ обещали полмиллиарда долларов. Он потребовал ровно неделю на раздумья, покумекал и чётко ответил: не надо. Два слова. Его поблагодарили чеком на полмиллиарда долларов. Это дешевле, чем обжечься на России. Вот какова цена простого вопроса, адресуемого Генри. Он знает что говорит. Он ещё вот что сказал: "Политический обозреватель – это тот, кто способен сформулировать интересы власть имущих". Правда, отлично сказано?

– Превосходно. Очень умный человек, бабушка. А что – в ваши времена уже знали слово секс?

Она задумалась.

– Современный половой член очень мешает мужчинам видеть мир и работать над собой. Косность – на стержне, в собственной сути стержня, который обязан встать, отреагировав на привычное раздражение. Женщине проще: она не так прямолинейна. Отдыхай.

Внучка потрясена. Прежде она не задумывалась над вполне очевидной способностью члена быть современным или старомодным, доисторичным или футуристичным.

Бабушка выжидает минуту и возвращается в себя:

– Теперь меня объяла лёгкая политическая грусть: мужики спятили. Поэтому я пишу, а вы все судите сами: стоит в меня вкладывать или не стоит? Я так думаю: теперь же надо всё описать! Ты слушаешь?

– Да, бабушка. Ты, оказывается, что-то пишешь. Мемуары? Стихи? Прозу? Я заинтригована.

Бабушка молчит. Перечень жанров как-то сбивает накал беседы, и я перехожу на другие рельсы:

– Скажи: что во власти ужасно?

– Не скажу. Закрытая тема. Ужасная тайна.

– Я никому не скажу.

– Да и скажешь кому – и что? Решат – сумасшедшая.

– Отлично. Говори. – Я иногда настойчива.

– Стремление к личной власти – болезненное извращение, – вздохнула бабушка. – Например, какое-нибудь масонство; оно необходимо властителям, поскольку без черной магии они не вырвутся на кажущийся им верх. Они вынуждены продлевать свою жизнь как можно дольше, поскольку знают, что за гробом у них очень несимпатичная перспектива: быть слугой того демона, который помогал им при физической жизни.

– Да, – согласилась я, – обязательно скажут: сумасшедшая. Впрочем, я читала, что все, кто в настоящей власти, мыслят оккультно. Ты училась или так, самодеятельно?..

– Не огорчайся: все мысли стары, как само древо познания. Они росли на нём как его ветви, листочки, были соками, корнями, наконец, плодами – всё же понятно! Древо познания так же иерархично, как весь наш мир. – Бабушка погладила внучку по голове. – Про твоё сумасбродство тебе неминуемо скажут сотни раз. Ну, если, конечно, будешь меня слушаться.

Бабушка и в этом оказалась права.

«У всех свои палки», – подумала я, натолкнувшись на маленькую кругленькую тётеньку. Она нервно тыкала в порог вагона большой белой толстой клюкой, нащупывая путь, а со спины на неё напирала метротолпа, в авангарде которой выделялась великорослая деваха с лыжами в руке.

Лыжный букет с коротким стуком опустился на тётенькину голову. Слепая вздрогнула от удара и, подсобравшись, преодолела препятствие. Деваха не заметила инцидента и не извинилась. Я выбралась на перрон, оглянулась на бабулю, на деваху, но их уже втянуло в вагон, и толпа вмялась вослед, и все их палки тоже.

В думах о потенциях древесины я перебралась на другой путь, старательно обходя нищих, у которых сегодня был форменный бенефис. Почему-то именно день Конституции, праздник всех граждан, вывел на работу нищих всех категорий.

Особенно удивила меня одна пенсионерка в драном пальтеце, давно известная мне по подземному переходу близ "Фрунзенской", а ныне переместившаяся на Пресню, что неожиданно для жёстко структурированного мира попрошаек. Эта труженица нищенского фронта резко отличается тембром и текстом от прочих соискателей милостыни. Она голосит, завывает, лопочет, лепечет, плачет – и всё на такой высоте надрывной искренности, что прохожие отпрыгивают куда подальше, прижимая к рёбрам сумочки.

Вот её текст: "Ну подайте же, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, ну, пожалуйста, ну подайте к пенсии, ну хоть кто-нибудь!!!"

И так сотни раз подряд, на двух нотах, на крупнозернистой слезе, на красных и косых глазках. Возраст её неопределим. Я всегда поражаюсь её истовой настойчивости: откуда столько сил? Так вопить, непрестанно рыдая, каждый день, годами, – невероятно! И слёзы ручьём. Постоянно. Всегда. Это невозможно сыграть. Это надо чувствовать!

Но главное – это неэффективно. Прохожие охотно подают музыкантам и безногим мужчинам в камуфляже. Реже – скорбно-молчаливым сиротам и молодым мамашам с вечно спящими младенцами. Но на эту даму на всех линиях метро у всех пассажиров, насколько я успела заметить, одна устойчивая реакция: бег и отторжение. Все шарахаются. Её вой нестерпимо режет уши; или души; но денег – не дают. И ведь не подойдёшь к ней, не скажешь: мадам, смените пластинку; мы с вами коллеги, и я, тёртый ас основ рекламы, советую вам: смените пластинку!

В переходе под Комсомольским проспектом регулярно работает вокальный дуэт слепых гитаристов. Они настоящие слепые: со склеенными впалыми веками. Оба малого роста, с утиными носами, жёлтыми щеками, всегда в меховых треухах. А поют – отменно. Всегда додерживают паузы и никогда не фальшивят. У них очень мягкие голоса, доверительная интонация, разнообразный репертуар, в основном лирико-любовный. Если отвернуться, не поверишь, что поют нищие инвалиды, чем-то обделённые по жизни. Нет. Их пение прекрасно. Хватает за душевные струны. Мелочь потоком льётся в жестяную банку. Правда, я почему-то ни разу им не подавала. Зря. В следующий вторник надо дать.

Метрах в пяти от слепых музыкантов тихохонько сидит конкурирующий дуэт. Аккуратная седенькая старушка с укладкой горшочком прет-а-порте и белая собачка в пальто с кокетливым воротничком и кружевным чепчиком на темени. Собачка всегда спокойна, мила, с чисто журналистским любопытством разглядывает прохожих. Они ей весьма интересны.

Я видела начало её трудового дня. Рано утром: пришли, раскладная табуреточка, банка из-под горошка, толстый коврик-одеяло для собачки, чтоб не мёрзли лапки на бетонном полу, вязанье для хозяйки. Разложили, расселись, нарядились. Хозяйка заботливо проверила тесёмки на собачкином чепчике – не туговато ли затянуты в бантик, взяла спицы, поудобнее пристроила клубок серой шерсти, и работа началась. Иногда к ним по-свойски подходят знакомые, беседуют, всё чинно и даже солидно. Всё это было бы органично в условиях дачи, на веранде, под соловьиные трели. А тут словно коллаж: иноматериальный кадр впечатан в подземную стынь и сутолоку. И это – работает! Песня без слов.

И вообще – животным, знаете ли, у нас подают прекрасно.

На "Пушкинской" видела, на "Кузнецком мосте", на "Университете": сидит человеческое существо любого пола и возраста в окружении трёх-семи и так далее кошек-собак. Плакат на картоне, от руки: "Помогите на корм". Казалось бы: идея, чарующая свежестью и новизной, – корм! Он всем нужен. Но поди ж ты – плакат приносит сонным кисам превосходный доход.

В зале "Китай-города" мне повстречалась дивной красы крупная игуана в сияющем хрустальном колье на массивной корявой шее. Её обнимал чистый молодой мужик в новёхонькой куртке с натуральной меховой опушкой, в кожаных брюках и остроносых казаках на подковах. Игуано-человеческая пара молча излучала финансовое благополучие. У них не было ни банки, ни коробки – ничего. Просто стояли и стояли. Может, ждали кого третьего. Но граждане чуть не все кидались дать им деньги. Мужик улыбался, неторопко раскрывал ладошку, брал не благодаря, опять брал. Деньги куда-то переходили из его ладошки, и когда он открывал её для очередной порции, новые поступления не сталкивались с предыдущими. Прошла дама в щипаной норке, посмотрела на хрустальное колье и – подмигнула игуане! что там твой олигархический заговор...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю