Текст книги "Вампиры замка Карди"
Автор книги: Елена Прокофьева
Соавторы: Татьяна Енина (Умнова)
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Лизе-Лотта слушала Курта с испугом и недоумением. Во-первых, она не ожидала, что он может так красиво и складно говорить – и недоумевала, как же это из молчаливого и необразованного подростка получился такой... Такой изобретательный оратор. Превращение того белокурого мальчика в убийцу с забрызганным кровью лицом Лизе-Лотта воспринимала, как нечто более-менее естественное – и не такое случалось в том ненормальном мире, в котором приходилось им жить сейчас. Но вот его красноречие... Во-вторых, ее пугала странная экзальтация Курта: в глазах у юноши блестели слезы, он то краснел, то бледнел, левый уголок рта подергивался нервным тиком. И потом, он говорил так, словно обращался не к ней, а к самому себе! Словно себя пытался уверить в ее невиновности.
И еще она подумала: жаль, что она не прочла ему вторую часть "Фауста"... Жаль, что он не знает: Фауст продал душу дьяволу во имя спасения человечества. И был прощен Господом, и был принят в раю.
Впрочем, какое значение имеет теперь вся эта книжная чепуха? Главное Михель. Если Курт не лжет и Михель действительно жив... Лизе-Лотта едва не поддалась порыву спросить у Курта: правда ли, что ее мальчика пощадили и спасли? Но вовремя остановила себя. Курт может обидеться. Он выглядит человеком возбудимым, склонным к истерии. А обижать его опасно.
И потому, когда Курт замолчал, Лизе-Лотта закрыла глаза и сделала вид, что заснула, избавившись таким образом от необходимости отвечать. Она плохо соображала сейчас из-за лекарств, которыми ее напичкали... Она боялась сказать что-нибудь неразумное. Или вцепиться Курту зубами в глотку. Отчего-то ей очень хотелось сделать это. Впервые в жизни она почувствовала в себе такое желание.
Она никак не могла забыть коралловые бусинки на его перчатке и на рукаве мундира...
И она отчего-то не чувствовала ни малейшей благодарности за спасение.
Во время болезни волосы Лизе-Лотты истончились и стали ломаться. Врач объяснил, что это – последствие пережитых потрясений. Оказывается, от потрясений можно даже облысеть. Или потерять все зубы.
Облысеть Лизе-Лотте не хотелось. Косы пришлось остричь – правда, теперь и косами-то эти крысиные хвостики было стыдно назвать! В палату пригласили парикмахера. Он пощелкал ножницами – и Лизе-Лотта с трудом узнала себя в поднесенном к лицу зеркале! Теперь коротенькие кудряшки кончались где-то на уровне скул. С короткой стрижкой она казалась почему-то не такой худой и не такой старой, какой она привыкла видеть себя. Курту стрижка понравилась. И Лизе-Лотту это несказанно огорчило. Лучше бы она оставила косы!
Когда Лизе-Лотта выздоровела настолько, что смогла самостоятельно передвигаться, Курт увез ее в Австрию. Туда, где уже месяц их ожидал малыш Михель. Перед отъездом Курт водил ее по ателье, покупал платья, туфельки, шляпки. Несмотря на войну, он почему-то мог добыть все, что угодно. Он обещал, что настоящий гардероб ей сошьют, когда приедут в Вену. Он был галантен и предупредителен, деликатен и пылок. Прямо-таки романтический возлюбленный из дамского романа середины прошлого столетия! С ним могло бы быть очень приятно и легко... И часто Лизе-Лотте хотелось ему довериться, хотя бы просто положить голову на плечо и выплакаться всласть. Но ее всегда останавливало воспоминание о брызгах свежей крови на его руке, на его румяном лице.
Курт приобрел несколько великолепных отрезов, но заявил, что шить из них платья они отдадут только в Вене, потому что здесь, в этой пыльной провинции, только загубят великолепную ткань. Он обещал, что Лизе-Лотте понравится Вена и тот милый санаторий в горах, где она будет "отдыхать" после пережитого. Катание на лодке, на лошадях, неторопливые прогулки, танцы... И в Вене очень легко будет найти хорошие французские вина, великолепный шоколад! Для него теперь нет ничего невозможного. Ведь он солдат СС!
Отчего-то ему казалось, что разговоры о нарядах и развлечениях должны вытравить грусть из сердца Лизе-Лотты.
А Лизе-Лотта вспоминала о платьях, туфельках и аксессуарах, сшитых когда-то Эстер. Все это хранилось в сундуках на чердаке дома ее дедушки. Когда Фишеры покидали Германию, ни Лизе-Лотте, ни Эстер не хватило духа пойти к доктору Гисслеру и потребовать свою собственность. Так что, возможно, они уцелели. Вряд ли дедушка инспектировал чердак. И уж подавно вряд ли взял на себя труд проверять содержимое сундуков. Где-то там хранились и акварели, нарисованные Эстер... Жаль, все фотографии Лизе-Лотта взяла с собой в Польшу. Теперь они погибли безвозвратно.
Лизе-Лотта звалась теперь "фрау Гисслер".
Для Курта самим собою разумеющимся было то, что доктор Гисслер примет внучку с распростертыми объятиями.
– В глубине сердца он давно простил вас, милая фрау Шарлотта. Но не мог проявить этого открыто, потому что всем известны его принципиальность и нетерпимость в расовых вопросах.
Лизе-Лотта слушала Курта и думала, что сама она никогда не простит своего дедушку.
Потому что знала: в глубине души она всегда была ему глубоко безразлична! Как и все остальное, кроме его науки.
Она понимала, что в доме деда ей придется очень нелегко. Но готова была на все – ради Михеля.
В Вене, в гостинице "Корона", Курт снял им один номер на двоих. Номер с роскошной двуспальной кроватью. Хотя Лизе-Лотта догадывалась об истинной подоплеке "благородных" действий Курта по извлечению ее и Михеля из гетто, ее несколько удивило, что худшие ее подозрения сбылись и на этот раз. Ее бесконечно удивляло: что юный красавец нашел столь привлекательного в измученной женщине на десять лет старше себя?
Но она знала, что их с Михелем судьба зависит от Курта. От него – как ни от кого другого. И она знала, что она должна перетерпеть все и сделать все, что он от нее захочет.
Она терпела, когда Курт целовал ее, когда его пальцы торопливо расстегивали пуговки ее платья, спускали с плеч рубашку, стягивали с ног чулки. Терпела, когда он впивался поцелуями в ее грудь, шею, бедра, живот. Его поцелуи были жадными, засасывающими. Прикосновения – жесткими. Потом он разделся перед ней – огромный, белый, бесстыдный... Должно быть, другие женщины находили его красивым. Но Лизе-Лотта привыкла к Аарону! К Аарону, целовавшему ее так нежно, прикасавшемуся к ней так легко... Стыдливо и пылко обнимавшему ее под одеялом в темной спальне. А Курт раздевал ее – и раздевался сам – при ослепительном свете люстры! Свет дробился в хрустальных подвесках, радужные блики скакали по стенам спальни. Голый Курт подошел к столу, достал бутылку шампанского из ведерка со льдом, откупорил его, налил в два бокала а потом – непонятно зачем – с громким хохотом сам облился пенящимся вином! Принимая бокал с шампанским из рук голого Курта, Лизе-Лотта больше всего на свете боялась, что не выдержит. Разрыдается. Начнет отбиваться.
Она собрала все свои силы, чтобы не заплакать. На притворство ничего не осталось. Но Курту, похоже, и не нужно было ее притворство. Он просто повалил ее, неподвижную, на постель и взял грубо и яростно. Он оказался неутомимым любовником. Должно быть, многие женщины мечтали бы о таком! Но Лизе-Лотта лежала и ждала, когда же кончится эта пытка. Смотрела на мощную шею Курта, на его горло, судорожно подергивающееся прямо возле ее глаз, на набухшую синюю вену... И снова сожалела о том, что у нее нет звериных клыков, способных эту вену разорвать.
Эта ночь была одной из самых ужасных в ее жизни. Курт подступал к ней снова и снова, и каждый раз она думала, что этот раз – последний, что теперь он успокоится и уснет... Уснул он только под утро. А она лежала без сна. И думала: а что, если Курт все-таки ее обманул и Михель погиб?! Что, если она совершенно зря вытерпела сегодня эту пытку?
Сомнения и страхи не отпускали Лизе-Лотту все три недели, которые они провели в Вене. Но потом они все-таки поехали в горы, в санаторий, и Михель действительно ждал ее там... Лизе-Лотта успела заметить осуждающий взгляд провожавшей их медсестры. И успела подумать: какую же легенду сочинил Курт, чтобы пристроить в этом санатории маленького еврейского мальчика? Или не нужно было легенды – достаточно приказа? А потом она увидела Михеля – и все мысли исчезли. Потому что он побежал к ней, и обвил ее тонкими горячими руками, и прижался к ней хрупким тельцем, и она тоже сжимала его в объятиях, и вдыхала запах его волос, и чувствовала его слезы на своих губах... И она клялась ему, что больше никогда, никогда, никогда не расстанется с ним. Клялась – и знала, как мало стоят ее клятвы. Потому что не властна она больше над своею судьбой. И, кажется, Михель тоже это понимал. Но ничто не могло омрачить им радость встречи! Пусть ненадолго но они снова были вместе...
Лизе-Лотта так и не узнала, каким образом Курт вывез мальчика из гетто.
Курт не рассказывал.
Расспрашивать Михеля в санатории она боялась: вдруг, их подслушивают?
А после... После у нее уже не было моральных сил начать этот разговор. Потому что обязательно пришлось бы спросить об Аароне и Эстер, о Голде и Мордехае. У Лизе-Лотты не было сил говорить о них! И, как ей казалось, у Михеля – тоже...
Она боялась возвращаться домой к деду. Но иного выхода не было. Как-то после очередной страстной ночи Курт очень робко принялся объяснять, почему он не может жениться на ней. Ведь он – солдат СС, а она замарала себя связью с евреем. Но он обещал, что женится обязательно, когда кончится война. И обещал признать своими всех ее детей! Вот тогда Лизе-Лотта подумала, что вернуться в угрюмый дом деда – все-таки лучше... Лучше, чем остаться с Куртом навсегда.
Дед принял ее холодно. Но иного она и не ожидала. Он только велел ей держаться подальше от его гостей. И прятать от них Михеля. Впрочем, и сама она не желала ничего другого, чем держаться подальше от всех этих страшных людей в черной форме, и еще более страшных – в штатском, которые частенько наносили визиты доктору Гисслеру.
Лизе-Лотта нашла на чердаке сундуки с платьями Эстер. Дед их не выкинул. Уже за это она могла быть ему благодарной.
Дед сильно состарился за эти годы, много болел, ему нужна была заботливая сиделка – и, разумеется, он вскоре приспособил Лизе-Лотту на должность личной горничной и няньки. Лизе-Лотта не протестовала: прислуживать деду, при всем его несносном характере, было все-таки легче, чем ночь за ночью терпеть пылкость Курта.
На месте Аарона в лаборатории работала очень красивая рыжеволосая молодая немка – Магда фон Далау. Особа во всех отношениях выдающаяся: Лизе-Лотта видела ее ослепительную красоту, дедушка хвалил ее необыкновенные способности, а кроме того, Магда, по происхождению крестьянка, исхитрилась выйти замуж за графа Хельмута фон Далау! Магда была так богато одарена природой – причем в разных областях – что какое-то время Лизе-Лотте виделось даже некоторое сходство между Магдой и столь же одаренной Эстер. Но потом Лизе-Лотта осознала свою ошибку. Насколько Эстер была доброй и щедрой – настолько же Магда была озлоблена и чисто по-крестьянски завистлива. Насколько сильно Эстер любила Лизе-Лотту настолько же сильно Магда ее ненавидела!
Лизе-Лотта долго не могла понять причин этой ненависти... Потом узнала: Магда влюблена в Курта. Даже более того: Магда – его любовница! Когда Лизе-Лотта услышала об этом от горничной, она в первый и последний раз обрадовалась тому, что Курт влюблен в нее, Лизе-Лотту. Хоть в чем-то она смогла превзойти блистательную и гениальную графиню фон Далау! Хоть в чем-то... Но, возможно, для Магды это было важно? Жаль только, торжество омрачилось новым страхом: Магда фон Далау могла стать опасным врагом для них с Михелем! И защитить от нее их мог один только Курт.
Снова Курт...
Дед вел себя по отношению к Лизе-Лотте с презрительным равнодушием. Не скрывал, что считает ее почти что слабоумной из-за того, что она вовремя не развелась с Аароном и столько выстрадала по своей же собственной глупости. Но он не был жесток ни к ней, ни к Михелю, и ругал ее гораздо меньше, чем в детстве: наверное, потому что уже не надеялся, что его воспитание даст какие-то положительные результаты. Действительно – воспитывать Лизе-Лотту было поздновато. А воспитывать Михеля не имело смысла: ведь он был расово неполноценным, а значит – обреченным. Не сможет же Лизе-Лотта прятать его в своей комнате всю оставшуюся жизнь!
Только один раз дед накричал на Лизе-Лотту. И даже в порыве несвойственного ему гнева ударил ее по руке будильником! Это случилось, когда Лизе-Лотта дала малышке Анхелике одно из платьев Эстер для бала у Гогенцоллернов. Ну, и еще к парикмахеру свозила... Девочка выглядела таким гадким утенком! Нелюбимая падчерица ослепительной Магды фон Далау. Да и не родная, к тому же. Мать – проститутка из Нюренбергского борделя, бросила ее сразу же после рождения и уехала в Аргентину. Отец – в то время студент взял девочку, воспитывал ее вместе со своей матерью, ее бабушкой. Потом отец девочки стал журналистом и вступил в ряды штурмовиков Рема. И был, естественно, убит в ходе "ночи длинных ножей". Через два года умерла и бабушка. Граф Хельмут фон Далау взял ее на воспитание, когда девочка окончательно осиротела. Он учился вместе с ее отцом. А Магда девочку невзлюбила – не ясно, почему. Возможно, потому, что малышка тоже была влюблена в Курта? Такая смешная девочка. А Курт – мерзавец. Швырнул ее в тачку с навозом. Прямо в новом платье. А у девочки такой сложный возраст пятнадцать лет... Упасть в навоз в таком возрасте – смерти подобно! Лизе-Лотта просто не могла закрыть глаза на беды Анхелики. И в день бала девочка выглядела очаровательной маленькой феей. Лизе-Лотта несказанно гордилась делом рук своих, но дед узнал платье Эстер и пришел в бешенство. Прежде он никогда не бил Лизе-Лотту. А сейчас – схватил первое, что попалось под руку... Будильник. Смешно! Кажется, прекрасная Магда догадалась, чьих рук дело – внезапное преображение ее падчерицы. Во всяком случае, с того для она просто смотреть не могла спокойно на Лизе-Лотту. Глаза становились белыми от злости. Неужели она искренне опасается, что с новой прической и в красивом платье Анхелика может увлечь Курта настолько, что он позабудет пышные прелести Магды? А вообще – хорошо бы... Если бы он позабыл и пышную Магду, и худосочную Лизе-Лотту, и женился бы на Анхелике. Девочка будет счастлива. Она этого заслуживает. Магда – несчастна. И поделом! А Лизе-Лотта наконец-то сможет вздохнуть спокойно...
Курт иногда приезжал в дом Гисслера. Вместе с обоими дядями. Аарон был прав: став взрослым, Курт боготворил своих мучителей и был благодарен им за полученное воспитание. Когда Курт гостил у деда, для Лизе-Лотты наступали тяжелые времена, потому что Курт ночами навещал ее.
Он был сентиментален.
Если дело было весной или летом, он приносил ей из сада букетики цветов.
А один раз даже забрался к ней в комнату через окно, рискуя свалиться и сломать себе шею.
Лизе-Лотта очень жалела о том, что этого не случилось.
Жизнь в доме деда казалась ей кошмаром в детстве – но после гетто она могла притерпеться к чему угодно. Правда, в гетто рядом с ней были любящие и любимые люди. А теперь – теперь у нее остался только Михель. Только мальчик, которого она должна была опекать и защищать. Мальчик, на которого она никак не могла опереться! И все-таки со временем Лизе-Лотта начала чувствовать себя в доме деда спокойно и защищенно. Несмотря даже на Курта и Магду!
И потому известие о необходимости собирать вещи и ехать в какой-то далекий карпатский замок повергла ее в панический ужас. Рушилось устоявшееся – и что-то новое грозилось ворваться в ее жизнь. А Лизе-Лотта уже очень давно поняла, что все перемены – только к худшему. Ей не хотелось ехать в замок. И она торопливо собирала вещи. Летние и зимние. Потому что не знала точно, куда их с Михелем отвезут...
Глава V. Испытания Димки Данилова.
В купе было жарко, как в печке, через плотно закрытое окно воздух совсем не проникал, тоненькой струйкой его тянуло из-под двери, и Димка иногда вставал со своей полки, ложился на пол и прижимался губами к узкой щели, чтобы подышать, чтобы не отупеть от недостатка кислорода, не уснуть, как рыбе, вытащенной из воды и оставленной на солнцепеке. Тупым и сонным быть нельзя, необходимо держаться изо всех сил, не показывать, что ты устал, что ты боишься. Не ломаться. Если сломаешься – тут же погибнешь.
Скрежет... Натужный скрип тормозов... Поезд встал. И сердце екнуло неужели приехали?! Ох, нет... Лучше уж трястись в душном вагоне! Жизнь меняется от плохой к очень плохой, так было всегда на протяжении последних двух лет, Димка думал иногда – вот предел, хуже быть уже просто не может, и каждый раз ошибался. Может... Это хорошее не может превращаться в еще более хорошее, а плохое может ухудшаться до бесконечности.
Что теперь?
Димка не боялся смерти. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно... Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила половину вагона, в котором они с мамой и с Лилькой ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить умирать уже было обидно.
Но Димка и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно, а немцы все-таки народ рациональный. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты... Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть... Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он...
Поезд стоял уже несколько минут, а за Димкой никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо... Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить. Все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год... Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а русский солдат...
Гнать, гнать надо от себя такие мысли, такие мысли делают слабым и жалким!.. Мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется... Никогда не сбывалось... Никогда! А уж сильнее желать, чем желал Димка было, наверное, невозможно.
В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно...
Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Димка не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках...
Кого везут?
Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Димку? И что еще интереснее – куда везли этих кого-то... И зачем.
Димка улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться... выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки... все-таки... все-таки... Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.
Димка разучился плакать в тот день – или в те дни – когда оглушенный, контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир – заменившему собой целый мир – шумному, беспокойному лесу... Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков...
Димка помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама прижимала к себе двухлетнюю Лильку. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Авось не попадет... авось кончатся бомбы... авось откуда ни возьмись появятся советские истребители...
Зря надеялись.
Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Димка, свалило его, покатило под откос.
Еще какое-то время мальчик воспринимал действительность. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался почему-то все время на чужих... Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Димка тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лильке. Лилька слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса. Лилька будет сидеть и плакать, она не будет спасаться...
Потом просто вдруг стало темно.
И следующее, что увидел мальчик, было жалко улыбающееся лицо веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.
– Где моя мама? – спросил ее Димка.
– Не знаю, – ответила девушка продолжая виновато улыбаться.
...Ее звали Галя, она была связисткой 36 пехотного батальона... Того, что осталось от 36 пехотного батальона – горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.
Тогда еще Димка не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Советской Армии? Вместо вусмерть изодранных рубашки и шорт, мальчик получил галифе и гимнастерку, тоже далеко не новые и слишком большие по размеру, и даже пилотку, которая кое-как держалась на ушах.
Те дни слились для Димки в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили... строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.
– Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, – говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, – Иначе мы давно, давно уже... погнали фашистских гадов!..
Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Хреновый был из него замполит.
– Ну ничего... ничего... Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, успеть отомстить... За всех наших!
Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать "фрицев" до самого "ихнего паршивого Берлина", как расквитаются за подлость и вероломство.
Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что "своих" уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней...
Почти все время Димку мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом.
Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее – грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех (даже лейтенанта Горелика), хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все в полном составе вышли они в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!
Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых.
Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто нереально, однако Димка уцелел. Более того, его даже не поцарапало.
Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Димка тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы – не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и – дождался.
Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Димке с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа.
Страх пришел, когда Димка увидел на краю воронки человека в чужой черной форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать димкина школьная учительница немецкого.
Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь.
Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой... Оказалось, что не один Димка остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек, с пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде.
Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы – здесь или там... кому это надо?
Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Димку не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Димка три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким.
Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться.
Димка старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань.
"Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?"
Происходило что-то страшное.
Страшное и непонятное.
Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Димке (да и не ему одному) казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они простые солдаты, и если он ждет чего-то – то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда? Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца!
"Скорее, товарищ Сталин, – тихонько шептал Димка, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, – пожалуйста, скорее спаси нас!"
Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Димки в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Димке даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом:
"Потерпи, потерпи еще немножко, дорогой. Еще совсем чуть-чуть".
Сон его был тревожным и коротким. Димка думал, что вовсе не спал, но когда он очнулся от своего полусна-полубреда, было уже совсем темно, и многие из солдат спали – не смотря ни на что действительно спали! – кто-то стонал, кто-то ругался во сне. Позорно-мокрые димкины штаны успели высохнуть, и он уже не дрожал от холода. После странной, очень теплой беседы во сне с товарищем Сталиным, мальчик почти успокоился. Он не мог до конца избавиться от страха, но тот уже не рвался наружу крупной дрожью и сильным биением сердца, он затаился колючим комочком где-то в области желудка и почти не мешал.
Димка полежал немного с открытыми глазами, вслушиваясь в далекий лай собак, в покашливание часового у дверей, потом повернулся на бок и уснул. Настоящим, крепким сном, уже без всяких странных видений.