Текст книги "Петербургские женщины XIX века"
Автор книги: Елена Первушина
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Когда ребенок начинал ходить и приучался пользоваться горшком, на мальчиков надевали короткие рубашечки и панталончики, на девочек – легкие муслиновые платья. Самыми распространенными игрушками у девочек были куклы, кукольная мебель, кукольный домик. Из спортивных игрушек было широко распространено серсо.
Вот как выглядел кукольный домик маленькой Веры (будущей Веры Петровны Желиховской), сделанный ее родителями и подаренный ей на день рождения.
«Я и рассказать не могу, как обрадовалась!
Для меня тут был большой кукольный дом с тремя или четырьмя комнатами, меблированными и украшенными очень красиво. Папа с мамой неделю его оклеивали и убирали гостиную, спальню и кухню. Над ним была красная, высокая, как следует, крыша с трубами, в комнатах сидели и стояли разные куклы.
Меня особенно занял лакей-араб в красной куртке, который подавал на подносе чай барыне, сидевшей на диване. Мама отлично сделала этого араба, она ему вышила красные губы, белые глаза с черными бисеринками вместо зрачков, а из шерсти черные курчавые волосы.
Другие куклы тоже были все маминой работы и очень нарядно одеты.
Я заглядывала на них через двери и окошки, удивляясь, как это их могли там рассадить? Когда папа, подойдя, приподнял немного крышу и опустил всю переднюю стену моего дома, так что он сразу открылся сверху и с главного фасада».
Мальчики играли с мячом, катали обручи, прыгали через скакалку, играли в крикет и бадминтон.
В 1830 году вошли в моду панталоны для девочек, в результате чего девочки освоили скакалку, а мальчики отказались от нее, как от «девчоночьей игры».
Во второй половине века появились фабрично изготовленные куклы (их привозили из Франции и Германии), кукольная мебель, посуда. В продаже имелись также игрушки из фарфора и бумаги. Во второй половине XIX века чрезвычайной популярностью пользовались фарфоровые младенцы. Их даже рекомендовали авторы трактатов по воспитанию как средство пропаганды повышения рождаемости. Тем не менее далеко не все девочки называли любимой игрушкой куклу. Среди других ответов были мяч, обруч, скакалка. В то же время мальчики могли играть с куклами, шить для них лоскутные одеяла и т. д. Мальчик и его кукла являлись героями некоторых детских книг.
Детская комната в петербургском доме
О своих детских игрушках вспоминает Татьяна Сухотина-Толстая: «Папа был против всяких дорогих игрушек, и в первое время нашего детства мама сама нам их мастерила. Раз она сделала нам куклу-негра, которого мы очень любили. Он был сделан весь из черного коленкора, белки глаз были из белого полотна, волосы из черной мерлушки, а красные губы из кусочка красной фланели.
Одевался папа всегда в серую фланелевую блузу и надевал европейское платье только тогда, когда ездил в Москву. Меня, так же как и мальчиков, папа просил одевать в такую же блузу.
Но мало-помалу мама ввела свои порядки. Сначала она упросила папа позволить сделать для нас елку. „Я Сереже подарю только одну лошадку, – просила она. – А Тане только одну куклу“.
Кукольный домик
Потом на елку понемногу стало прибавляться большее количество подарков, и серая блуза была заменена более разнообразными и нарядными платьями. И понемногу пошла наша жизнь так, как шла жизнь у всех помещиков нашего круга»…
Марина Цветаева в своих воспоминаниях приводит такой диалог с матерью:
«– Тебе какая кукла больше нравится: тетина нюрнбергская или крестника парижская?
– Парижская.
– Почему?
– Потому что у нее глаза страстные.
Мать, угрожающе:
– Что-о-о?
– Я, – спохватываясь: – Я хотела сказать: страшные.
Мать, еще более угрожающе:
– То-то же!»
Она же вспоминает об игрушках, которые продавались на Вербном базаре:
«Мне было девять лет, у меня было воспаление легких, и была Верба.
„Что тебе принести, Муся, с Вербы?“ – мать, уже одетая к выходу, в неровном обрамлении – новой гимназической шинелью еще удлиненного Андрюши и – моей прошлогодней, ей – до полу, шубой – еще умаленной Аси.
Кукольный домик
„Черта в бутылке!“ – вдруг, со стремительностью черта из бутылки вылетело из меня. „Черта? – удивилась мать. – А не книжку? Там ведь тоже продаются, целые лотки. За десять копеек можно целых пять книжек, про Севастопольскую оборону, например, или Петра Великого. Ты – подумай“. – „Нет, все-таки… черта…“ – совсем тихо, с трудом и стыдом прохрипела я. – „Ну, черта – так черта“. – „И мне черта!“ – ухватилась моя вечная подражательница Ася. – „Нет, тебе не черта!“ – тихо и грозно возразила я. „Ма-ама! Она говорит, что мне не черта!“ – „Ну, конечно – не… – сказала мать. – Во-первых, Муся – раньше сказала, во-вторых, зачем дважды одну и ту же вещь, да еще такую глупость? И он все равно лопнет“. – „Но я не хочу книжку про Петра Великого – уже визжала Ася. – Он тоже разорвется!“ – „И мне, мама, пожалуйста, не книжку! – заволновался Андрюша. – У меня уже есть про Петра Великого, и про все…“ – „Не книжку, мама, да? Мама, а?“ – клещом въедалась Ася. – „Ну, хорошо, хорошо, хорошо, хорошо: не книжку. Мусе – не-книжку, Асе – не-книжку, Андрюше – не-книжку. Все хороши!“ – „А тогда мне, мама, что? А мне тогда, мама, что?“ – уже дятлом надалбливала Ася, не давая мне услышать ответа. Но мне было все равно – ей что, мне было – то.
– Ну вот тебе, Муся, и твой чертик. Только сначала сменим компресс.
Укомпрессованная до бездыханности – но дыхания всегда хватит на любовь – лежу с ним на груди.
Он, конечно, крохотный, и скорей смешной, и не серый, а черный, и совсем не похож на того, но все-таки – имя – одно? (в делах любви, я это потом проверила, важно сознание и название.)
Сжимаю тридцатидевятиградусной рукой круглый низ бутылки, и скачет! скачет!..
Однажды, застав меня все с тем же чертом в уже остывающем кулаке, мать сказала: „Почему ты меня никогда не спросишь, почему черт – скачет? Ведь это интересно?“ – „Да-да-а“, – неубежденно протянула я. „Ведь это очень интересно, – внушала мать, – нажимаешь низ трубки, и вдруг – скачет. Почему он скачет“? – „Я не знаю“. – „Ну, вот видишь, в тебе – я уже давно вижу – нет ни искры любознательности, тебе совершенно все равно, почему: солнце – всходит, месяц – убывает, черт, например – скачет… А?“ – „Да“, – тихо ответила я. „Значит, ты сама признаешь, что тебе все равно? А все равно – быть не должно. Солнце всходит, потому что земля перевернулась, месяц убавляется, потому что – и так далее, а черт в склянке скачет, потому что в склянке – спирт“. – „О, мама! – вдруг громко и радостно завыла я. – Черт – спирт. Это ведь, мама, рифма?“ – „Нет, – совсем уже огорченно сказала мать, – рифма – это черт – торт, а спирт… погоди-ка, погоди, на спирт, кажется, нет…“ – „А на бутылку? – спросила я с живейшей любознательностью. – Копилка – да? А еще – можно? Потому что у меня еще есть: по затылку, Мурзилка…“ – „Мурзилка – нельзя, – сказала мать, – Мурзилка – собственное имя, да еще комическое… Так ты понимаешь, почему черт скачет? В бутылке – спирт, когда он в руке нагревается – он расширяется“. – „Да, – быстро согласилась я, – а нагревается – расширяется – тоже рифма?“ – „Тоже, – ответила мать. – Так скажи мне теперь, почему черт скачет?“ – „Потому что он расширяется“. – „Что?“ – „То есть наоборот – нагревается“. – „Кто, кто нагревается?“ – „Черт. – И, видя темнеющее лицо матери: – То есть наоборот – спирт“».
Ее сестре Анастасии Цветаевой запомнились игрушки, которые дарил девочкам их дедушка: «Подарки тети и дедушки были особенные, непохожие на более скромные – родителей. Не говоря уже о нюрнбергских куклах, но другими, волшебными нам, игрушками был полон мамин „дедушкин шкаф“, открывавшийся мамой лишь изредка, – где жужжала огромная заводная муха, сияли какие-то затейливые беседки, сверкали зеркальцами зеленоставенных окон швейцарские шалé, перламутром переливалось что-то, что-то звенело, играло, меж фарфоровых с позолотой статуэток, где жили цвета павлиньих перьев и радуг стеклярус и бисер, где дудка ворковала голубем, где музыкальный ящик менял на валике своем, под стеклом, мелодии, – и по сей день живут в душе сказкой вроде Щелкунчика».
А вот забава для девочек постарше, хорошо владеющих карандашом и ножницами. Ее описывает Владимир Одоевский в рассказе «Отрывки из журнала Маши». «Графиня, поговоря с другими маменьками, позвала нескольких из нас в другую комнату. „Как это хорошо, – сказала она, – что вы теперь все вместе, все вы такие милые, прекрасные, – я бы хотела иметь ваши портреты; это очень легко и скоро можно сделать: каждая из вас сделает по тени силуэт другой, и, таким образом, мы в одну минуту составим целую коллекцию портретов, и, в воспоминание нынешнего вечера, я повешу их в этой комнате“. При этом предложении все призадумались, принялись было за карандаши, за бумагу, но, к несчастию, у всех выходили какие-то каракульки, и все с досадою бросили и карандаши и бумагу. Одна Таня тотчас обвела по тени силуэт графини Мими, взяла ножницы, обрезала его кругом по карандашу, потом еще раз – и силуэт сделался гораздо меньше, потом еще – и силуэт Мими сделался такой маленький, какой носится в медальонах, и так похож, что все вскрикнули от удивления. Очень мне хотелось, чтобы Таня сделала и мой силуэт, но после моего холодного с нею обращения я не смела и подумать просить ее о том; каково же было мое удивление, когда Таня сама вызвалась сделать мой силуэт. Я согласилась: она сделала его чрезвычайно похоже и отдала графине. Потом, взглянув на меня, эта добрая девочка, видно, прочла в моих глазах, что мне очень бы хотелось оставить этот силуэт у себя; она тотчас по первому силуэту сделала другой, еще похожее первого, провела его несколько раз над свечою, чтоб он закоптился, и подарила его мне».
Игры с тенями были очень популярны. Одним из самых частых подарков детям на именины или Рождество был теневой театр: вырезанные из бумаги силуэты, помещаясь перед лампой, отбрасывали тень на стену и становились персонажами пьесы. Также были бумажные настольные театры, в которых можно было разыгрывать не только детские, но и взрослые пьесы, например, «Бедность – не порок» Островского, а еще панорамы – их следовало вырезать из бумаги и склеивать, в результате получались, например, виды Петербурга.
ГувернанткаНо игры играми, а приходит время девочке учиться. И тут в ее жизни появляется еще одно важное лицо – гувернантка. Это, как правило, англичанка или француженка, приехавшая в Россию на заработки (немецкие бонны обычно присматривали за детьми дошкольного возраста). Семьи, которые не могли оплатить иностранку, брали в гувернантки русскую девушку – обедневшую дворянку или выпускницу Мещанского отделения Смольного института.
Положение гувернантки в семье всецело зависело от ее хозяев. И часто хозяева беззастенчиво пользовались своей властью. Об этом говорит, например, рассказ Чехова «Размазня».
«На днях я пригласил к себе в кабинет гувернантку моих детей, Юлию Васильевну. Нужно было посчитаться.
– Садитесь, Юлия Васильевна! – сказал я ей. – Давайте посчитаемся. Вам, наверное, нужны деньги, а вы такая церемонная, что сами не спросите… Ну-с… Договорились мы с вами по тридцати рублей в месяц…
– По сорока…
– Нет, по тридцати… У меня записано… Я всегда платил гувернанткам по тридцати. Ну-с, прожили вы два месяца…
– Два месяца и пять дней…
– Ровно два месяца… У меня так записано. Следует вам, значит, шестьдесят рублей… Вычесть девять воскресений… вы ведь не занимались с Колей по воскресеньям, а гуляли только… да три праздника…
Юлия Васильевна вспыхнула и затеребила оборочку, но… ни слова!..
– Три праздника… Долой, следовательно, двенадцать рублей… Четыре дня Коля был болен и не было занятий… Вы занимались с одной только Варей… Три дня у вас болели зубы, и моя жена позволила вам не заниматься после обеда… Двенадцать и семь – девятнадцать. Вычесть… останется… гм… сорок один рубль… Верно?
Левый глаз Юлии Васильевны покраснел и наполнился влагой. Подбородок ее задрожал. Она нервно закашляла, засморкалась, но – ни слова!..
– Под Новый год вы разбили чайную чашку с блюдечком. Долой два рубля… Чашка стоит дороже, она фамильная, но… бог с вами! Где наше не пропадало? Потом-с, по вашему недосмотру Коля полез на дерево и порвал себе сюртучок… Долой десять… Горничная тоже по вашему недосмотру украла у Вари ботинки. Вы должны за всем смотреть. Вы жалованье получаете. Итак, значит, долой еще пять… Десятого января вы взяли у меня десять рублей…
– Я не брала, – шепнула Юлия Васильевна.
– Но у меня записано!
– Ну, пусть… хорошо.
– Из сорока одного вычесть двадцать семь – останется четырнадцать…
Оба глаза наполнились слезами… На длинном хорошеньком носике выступил пот. Бедная девочка!
– Я раз только брала, – сказала она дрожащим голосом. – Я у вашей супруги взяла три рубля… Больше не брала…
– Да? Ишь ведь, а у меня и не записано! Долой из четырнадцати три, останется одиннадцать… Вот вам ваши деньги, милейшая! Три… три, три… один и один… Получите-с!
И я подал ей одиннадцать рублей… Она взяла и дрожащими пальчиками сунула их в карман.
– Merci, – прошептала она.
Я вскочил и заходил по комнате. Меня охватила злость.
– За что же merci? – спросил я.
– За деньги…
– Но ведь я же вас обобрал, черт возьми, ограбил! Ведь я украл у вас! За что же merci?
– В других местах мне и вовсе не давали…
– Не давали? И немудрено! Я пошутил над вами, жестокий урок дал вам… Я отдам вам все ваши восемьдесят! Вон они в конверте для вас приготовлены! Но разве можно быть такой кислятиной? Отчего вы не протестуете? Чего молчите? Разве можно на этом свете не быть зубастой? Разве можно быть такой размазней?
Она кисло улыбнулась, и я прочел на ее лице: „Можно!“
Я попросил у нее прощение за жестокий урок и отдал ей, к великому ее удивлению, все восемьдесят. Она робко замерсикала и вышла… Я поглядел ей вслед и подумал: легко на этом свете быть сильным!»
Иван Панаев, писавший на полвека раньше Чехова, рассказывает почти такую же историю в фельетоне «Барыня»:
«Палагея Петровна в тот же день говорит генеральше:
– Вы не поверите, Анна Михайловна, как трудно нынче сыскать хорошую гувернантку. С детьми, я вам скажу, столько хлопот, такая комиссия! И то надо им и другое. Я ведь не так, как другие матери, вы это знаете; другим матерям и горя мало, у других и сердце не болит, а я уж не могу. Я хочу, чтоб мои дети были в самом лучшем кругу, чтоб они блестели.
– Знаю, матушка, знаю, – возражает добродетельная генеральша, – ты примерная мать!
Палагея Петровна вздыхает.
– Теперь вот заботишься об них и ночи не спишь, а утешение-то еще бог знает, когда будет.
– Правда твоя, матушка, правда.
– Не знаете ли вы, Анна Михайловна, где бы мне достать этакой гувернантки, чтоб и нравственность была, и на фортепьяно могла давать уроки, и по-французски бы говорила – это первое условие, ну и гулять чтобы ходила с детьми.
– Постой, матушка, вот, что мне пришло на ум, кабы у Авдея Сергеича переманить гувернантку.
– Да, может, очень дорогая?
– Нет, он платит ей рублей триста, не то четыреста. Девица хорошая, в разговоры с гостями не вмешивается, – сидит или с детьми, или в уголку, – свое место знает. Погоди, я тебе, матушка, обработаю это дельце.
Гувернантку переманили. Она говорит Любочке: тене ву друат, дает ей и Петеньке уроки на фортепьяно, учит их по-французски, географии, истории и арифметике. Палагея Петровна довольна ею и держит ее в приличном от себя отдалении.
– Вене иси, – говорит ей Палагея Петровна, – что это у Любочки прыщик на лбу?
– Не знаю-с.
– Как же не знаете? Кому же это и знать, как не вам? Вы должны за детьми хорошенько смотреть. Уж это, милая, ваша ответственность.
Любочка резвится, бренчит на фортепьяно, кое-как болтает по-французски и берет уроки у танцмейстера. Она в рожденье маменьки приходит утром к ее постели, поздравляет ее и говорит наизусть басню „La cigale et la fourmi“, a вечером при гостях танцует по-русски в сарафане.
– Это сюрприз, – говорит восхищенная маменька, обращаясь к гостям.
Петенька пресмирный, он плохо танцует, он совсем не может разбирать ноты, его способности ограниченны.
Любочка беспрестанно ласкается к маменьке, Петруша вообще не ласков, и Палагея Петровна нередко повторяет при нем:
– Как же не любить Любочку больше, она ласковое дитя, – а недаром говорят, что ласковое телятко две матки сосет.
Впрочем, все единогласно находят, что у Петруши почерк бойкий. В день именин папеньки он подносит ему стихи на почтовом листе, поздравляет его и потом начинает эти стихи декламировать наизусть.
В день ангела священный
Тебе, родитель незабвенный…
и проч.
Василий Карпыч растроган. Он обнимает Петеньку и дарит гувернантке ситцу на платье. Даше завидно, что на гувернантке обнова, и она начинает коситься на гувернантку и грубить ей; она даже в один вечер намекает барыне, что барин слишком приветливо смотрит на мамзель, и божится, что ситец, подаренный барином мамзели, стоит рубли два аршин. Даша достигает своей цели. Ее донос делает сильное впечатление на Палагею Петровну.
Палагея Петровна с этой минуты преследует гувернантку и скоро отказывает ей от места, приискав заранее другую, подешевле».
А вот история с хорошим концом, к тому же это рассказ о реальной гувернантке, обучавшей юную Аню Полторацкую, будущую Анну Керн, и другую приятельницу Пушкина Анну Николаевну Вульф.
«Случилось такое обстоятельство, что в это самое время искали гувернантку для великой княжны Анны Павловны, которая была наших лет, и выписали из Англии двух гувернанток: m-lle Сибур и m-llе Бенуа… Эта последняя назначалась к Анне Павловне, но по своим скромным вкусам и желанию отдохнуть после труженической своей жизни в Лондоне в течение двадцати лет, где она занималась воспитанием детей в домах двух лордов по 10 в каждом, она предложила своей приятельнице Sybourg заступить свое место у Анны Павловны, а сама приняла предложение Петра Ивановича Вульфа и приехала к нам в Берново в конце 1808 года.
Родители наши тотчас нас с Анной Николаевною ей поручили в полное ее распоряжение. Никто не мешался в ее воспитание, никто не смел делать ей замечания и нарушать покой ее учебных с нами занятий и мирного уюта ее комнаты, в которой мы учились. Мы помещались в комнате, смежной с ее спальною. Когда я заболевала, то мать брала меня к себе во флигель, и из него я писала записки Анне Николаевне, такие любезные, что она сохраняла их очень долго. Мы с ней потом переписывались до самой ее смерти, начиная с детства.
М-llе Бенуа была очень серьезная, сдержанная девица 47 лет с приятною, но некрасивою наружностию. Одета была всегда в белом. Она вообще любила белый цвет и в такой восторг пришла от белого заячьего меха, что сделала из него салоп, покрыв его дорогою шелковою материей. У нее зябли ноги, а она очень тепло обувалась и держала их зимою на мешочке с разогретыми косточками из чернослива. Она сама одевалась, убирала свою комнату и, когда все было готово, растворяла двери и приглашала нас к себе завтракать. Нам подавали кофе, чай, яйца, хлеб с маслом и мед. За обедом она всегда пила рюмку белого вина после супа и в конце обеда. Любила очень черный хлеб. После завтрака мы ходили гулять в сад и парк, несмотря ни на какую погоду, потом мы садились за уроки. Оказалось, что, несмотря на выученную наизусть по настоянию матери „Ломондову грамматику“ (Грамматика французского языка Ломонда, вышедшая в 1780 году и считавшаяся по тем временам лучшей. – Е. П.), Анна Николаевна ничего не знала, я тоже, и надо было начинать все науки. Она начала так: села на стул перед учебным столом, подозвала нас к себе и сказала: „Mesdames, connaissez – vous vos parties du discours?“ (Сударыни, знаете ли вы части речи? – Е. П.) Мы, не поняв вопроса, разинули рты. Позвали тетушек для перевода; но и они тоже не поняли – это было сказано для них слишком высоким слогом… И m-llе Бенуа начала заниматься с нами по-своему.
Все предметы мы учили, разумеется, на французском языке, и русскому языку учились только 6 недель во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Марчинский.
Она так умела приохотить нас к учению разнообразием занятий, терпеливым и ясным, без возвышения голоса толкованием, кротким и ровным обращением и безукоризненною справедливостию, что мы не тяготились занятиями, продолжавшимися целый день, за исключением часов прогулок, часов завтрака, обеда, часа ужина. Воскресенье было свободно, но других праздников не было. Мы любили наши уроки и всякие занятия вроде вязанья и шитья подле m-llе Бенуа, потому что любили, уважали ее и благоговели перед ее властью над нами, исключавшею всякую другую власть. Нам никто не смел сказать слова. Она заботилась о нашем туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза. Хотя она была прюдка (недотрога, от фр. prude – добродетельный. – Е. П.) и не любила, чтобы говорили при ней о мужчинах, однако же перевязывала и обмывала раны дяди моего больного. Так сильно в ней было человеколюбие.
В сумерках она заставляла нас ложиться на ковер на полу, чтобы спины были ровны, или приказывала ходить по комнате и кланяться на ходу, скользя, или ложилась на кровать и учила нас, стоящих у кровати, петь французские романсы. Рассказывала анекдоты о своих ученицах в Лондоне, о Вильгельме Телле, о Швейцарии. У нас была маленькая детская библиотека с m-me Genius (мадам Жанлис), Ducray-Dumini (Франсуа-Гийом Дюкре-Дюменвиль) и другими, и мы в свободные часы и по воскресеньям постоянно читали. Любимые сочинения были: „Les veillées du château“. „Les soirees de la chaumiere“ („Вечерние беседы в замке“, „Вечера в хижине“)».