412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Чижова » Орест и сын » Текст книги (страница 7)
Орест и сын
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:47

Текст книги "Орест и сын"


Автор книги: Елена Чижова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Тень, замершая на светлом пороге, съежилась. Полоса света сделалась уже. Она сужалась, пока не превратилась в острый вертикальный луч, и в этом луче Ксения увидела ясно, так, что речи не могло идти о бесплотности, лицо Чибисова отца. Еще не упал, разбившись, высокий голос, но из перехваченного женского горла уже выползали шелестящие змеи: “с-с-с...т-т-т...” Ксения вжималась в темный угол, как будто ждала, что за спиной разверзнется дверь, и она успеет скрыться. Труба уперлась в спину, прожигая насквозь. На Ксеньиных глазах случалось необъяснимое: Орест Георгиевич поднимался по ступеням, а за ним ступала Инна. Подвальная дверь светила им в спины, словно держала факел.

Он чадил за Инниной спиной, вспыхивая. Из-под двери понесло сквозняком, она качнулась и затворилась: погас догоревший факел, и лампочку, висящую над входом, шатнуло ударом сквозняка. Вместе с нею шатнулась Иннина тень и косо упала на стену: голова вытянулась яйцом, и волосы, выбившись из-под головной ленты, встали дыбом.

Глаза женщины были раскрыты и пристальны, как у совы. Тени терзали Иннино лицо, – совоокая женщина терзалась жалостью: “Как же ты мог? Она же девочка, боже мой, девочка!” Безобразные тени слетели с Инниного лица засохшими струпьями, и губы, запекшиеся коркой, истончились, светлея, и навстречу этим губам Ксения оторвалась от мертво упиравшейся трубы и шагнула в светлый круг.

Ах, какую безжалостную шутку сыграла с Ксенией чужая жалость! Один поспешный шаг стоил ей потери убежища. Три пары глаз сошлись, как будто вонзились в грудь острыми клинками. Расправляя легкие для вдоха, Ксения потянулась вверх и поднялась на цыпочки. Ноги, ослабленные болезнью, задрожали птичьими лапами, когда она выбросила вперед руки – вырвала пухнувшие меж ребер клинки. Сон, соединяясь с явью, облил ее сердце: “Я пришла... потому что мне снился город и звезда… Там, во сне, я уже знала… Мне стало страшно, потому что звезда предаст и погубит…” Совоокая женщина вошла в круг, круг лопнул и раскрылся. Тени, шедшие хороводом, замерли на стене. “Орест, она больна! Разве ты не видишь – совсем больна!” – женщина повторяла растерянно.

Странное явление девочки спасало от бог весть какой развязки. Крепнущим голосом Орест Георгиевич произнес: “Надо наверх – здесь нельзя”.

В прихожей Ксения размотала теплый верхний платок. Под ним оказался другой – белый, банный, завязанный с вечера. Повязанная белым голова и домашний халатик придавали ей больничный вид, который сам по себе оправдывал жалостливое восклицание. Светлана посадила Ксению на диван и подошла к окну. На ладонь приоткрыв занавес, она выглянула во двор. Стена напротив оставалась непроницаемой, – ни одно окошко не прожигало ее насквозь. Светлана вертела в пальцах подхваченное с подоконника перо. За спиной включили верхний свет, и в оконном стекле отразилась комната, разоблаченная до последнего угла. Антон, одетый в пижаму, показался в дверях и замер ошеломленно.

“Тебя родители прислали?” – Инна прошептала сбоку. Ксеньина голова дернулась, и белый платок сморщился, как будто собирался заплакать. “Родители спят, я сама, – голос пульсировал то тише, то громче. – Мне приснился сон. Я видела город и подумала, что скоро умру... Мама говорила, в нашей семье умирают мальчики, но теперь я осталась одна, и, наверное, придется мне...”

Голова Ореста Георгиевича откинулась назад. “Дальше”, – он приказал хриплым голосом.

“Там кирпичная башня и дорога. Она лежит между стенами и вся выложена плитами: желтые львы, прямо по голубому...” – “Врешь! Ты подсмотрела!” – Инна вскрикнула отчаянно и сжала у горла кулаки.

“Она не врет. Я тоже... Мне тоже… снилось…” – быстро и сбивчиво заговорил Чибис. Женщина кинула перо на стол и приблизилась к нему. Сжав его локоть, зашептала настойчиво. Чибис выскользнул из комнаты.

“Понимаете, я хотела накопить и отдать, но сразу заболела, и завтраков больше не было. Я пришла сказать, что обязательно накоплю...” – “Без тебя отдали”. – Инна шевелила мертвеющими губами.

Чибис вернулся и сел к столу, поджав под себя ногу. Рука пошарила и наткнулась на перо: втянув голову в плечи, он принялся царапать по столешнице.

“Орест, девочке нужно лечь!” – женщина заговорила жестко. Чибис не поднял головы: он чертил и чертил, словно записывал за ними слова. “Сейчас она ляжет, – громко и раздраженно произнес Орест Георгиевич. – Она ляжет, когда я пойму, при чем здесь мальчики и этот город. Там, – он ткнул пальцем вниз, – она говорила другое!”

“Что бы мы ни говорили здесь, там мы заговорим по-другому”, – раздался влажный голос. Павел Александрович входил в двери. “Это я попросила позвонить, девочке нужен врач”, – над плечом Ореста Георгиевича Светлана объяснила коротко.

Чибис царапал и царапал по столу. К его недоумению, Павел Александрович, вызванный к больной Ксении, взглянул на нее мимоходом и прямо направился к отцу. Он встал напротив, коротким жестом нащупал позади себя стул и сел. Глаза отца избегали его взгляда. “Погасите верхний свет и направьте торшер”, – распорядился Павел Александрович. Чибис потянулся послушно: торшер, незаметный в ярком свете, вспыхнул. “Итак, что же говорила девочка?” Из Ксеньиного угла белел головной платок.

“Она говорила, – Орест Георгиевич сцепил пальцы, – про какую-то звезду, которая предаст и погубит…” Светлана видела: он пытается усмехнуться. “Нет, не то. – Он отмахнулся нетерпеливо. – Она говорила, что видела сон и город, но стоило нам подняться, все изменила: сказала, что умрет, потому что в ее семье умирают все мальчики”, – он объяснял раздраженно. Павел Александрович взглянул на Светлану. “Девочка была внизу, в парадной”, – та обронила коротко.

“Так ли я понял, что девочка боится умереть, потому что умирают мальчики? Но ведь она – не мальчик. Ответь мне теперь, есть ли логическая связь между смертью мальчиков и ее собственной смертью?” – “Логическая? Здесь есть какая-то другая, но мне никак не уловить”. – Орест Георгиевич водил ладонями по груди, хмурясь.

“Ты только не беспокойся! Если связь есть, мы ее сейчас же уловим. Девочка сама нам поможет”. Не оборачиваясь к дивану, Павел Александрович поманил пальцем, и Ксения покорно вошла в круг, описанный плоеным абажуром. Светлана смотрела на жалкий платок и думала о том, что нет ее сил жалеть чужих.

Павел Александрович поднялся, приложил руку к Ксеньиному лбу, задержал и отвел ладонь. Лицо Ксении изменилось: глаза подернулись белой поволокой и остановились. Поволока расползлась по углам, как гнилой холст. Из темных прорех лезли косые тени и шли хороводом. Пластмассовый плоеный абажур наливался металлической тяжестью. Ксения заговорила, и при первых звуках ее голоса Чибис прижал руки к солнечному сплетению и скорчился над столом. “Я видела небо, и город, и львиную дорогу, и звезду. – Ксеньины глаза сияли из-под белого платка. – Она обманщица. Предаст и погубит... Я одна могу спасти...”

Ксения пошатнулась. Павел Александрович приложил ладонь к потухающим глазам и сделал быстрое движение щепотью, как будто собирал зрение в горсть. Ксения обмякла и упала бы на пол, если б врач не подхватил ее под спину и колени. Он поднес Ксению к дивану и положил. “Покройте пледом. Когда проснется – будет озноб”. Чибис поднялся и с неловкой осторожностью прикрыл спящую синим детским одеяльцем, брошенным на диване. Потом он перенес стул и устроился у изголовья. Боль, ударившая Чибиса, не отпускала. “Ничего страшного. Переходный возраст. Разгулялось воображение. Такое, увы, бывает. Пройдемте в спальню, я объясню”, – Павел Александрович утешал.

Темные мужские портреты следили за Чибисом из дубовых рам. Из спальни доносились размытые голоса. Он услышал скорые шаги по коридору, – из кухонного крана полилась вода. На плите что-то звякнуло, и шаги побежали обратно. “В синей бутылке, в лаборатории”, – долетел голос отца. Чибис прислушивался. На кухне слабо зашумел чайник, потом сильнее, пока наконец не запрыгала крышка. Тихие женские голоса звенели посудой.

Ксения шевельнулась. Не просыпаясь, она выпростала руки и положила их на одеяло – вдоль туловища. “Так заставляли в детском саду”, – Чибис вспомнил, и сердце его задрожало. Он видел ненавистный мертвый час, когда воспитательница ходила между кроватями, ступая в такт тиканью стенных часов, и бдительно следила, чтобы никто из детей не прятал под одеяло руки. “Спать”, – он услышал когтистый голос, протянул руку и коснулся Ксеньиной щеки. “Спать”, – приказали снова, но Чибис зажмурился и зажал ладонями уши.

За спиной висели портреты, не сводившие с него глаз. Все они были мужчинами, не имевшими отношения к его семейной тайне. К тайне имела отношение девочка, догадавшаяся о своей смерти. “Неужели – она?” Догадка, разыгранная на газельей шкурке, обретала живые черты. Ей, пришедшей по доброй воле, его мать передаст тайну рождения…

Чибис бросился к секретеру, выхватил верхний ящик и из глубины пустой выемки достал еще один – маленький, потайной. В нем лежал серебряный футляр, похожий на яйцо. Яйцо распалось на две скорлупки, открывшие серебряный перстень-печать. Буквы, выбитые вязью, сплетались в монограмму. Чибис шевельнул губами и поцеловал перстень прямо в буквы. Обойдя стул, вставший поперек дороги, он подошел к дивану, на котором, неподвижно вытянувшись, спала мертвым сном девочка, и, оглянувшись на портреты, приложил печать к темным Ксеньиным губам. Из-за Чибисовой узкой спины портреты следили внимательно. Чибис сидел на стуле и верил: настанет время, и материнский перстень подействует как вакцина, спасающая от смерти.


Глава VI. ГЛИНА И ЖЕЛЕЗО

Орест Георгиевич проснулся в тишине. Ломило голову. Он попытался вспомнить. Несвязные картины, острый свет, бьющий в глаза. Перед глазами стоял платок, белый и морщинистый. Он мотнул головой. Подле кровати на тумбочке валялись пустая ампула и клочок ваты. Он поднес к носу: пахнуло спиртом. Надпись на ампуле была неразборчивой. Рядом лежала сложенная записка. Орест Георгиевич развернул. Светлана писала о том, что должна идти на работу, придет позже, к вечеру. Павел обещал зайти днем, – Антон дал ключи.

Орест Георгиевич поморщился и поднялся. Колени дрожали. Кажется, Павлуша перестарался. Он заглянул в комнату сына. Никого. Орест Георгиевич подумал: надо бы позвонить на работу, но махнул рукой. Мало-помалу память возвращалась. Теперь картины не вспыхивали, а складывались в отрывки. Особенно мучительным было воспоминание о подвальной мастерской. Орест Георгиевич пытался найти объяснение, но отметал, содрогаясь. “Ровесница сына… Будь я проклят!” Осознание, приходящее медленно, рисовало картины расплаты. Если она расскажет родителям… Все, что наступало в дальнейшем, становилось справедливостью, гибельной и для него, и для Антона.

“Так. Будь что будет. Во всяком случае, надо приготовиться”. Закрывшись в кабинете, он взялся за бумаги. Энергично выдвигал ящики, снимал пачки со стеллажей.

Бумаги разделились на три кипы. Первая, аккуратно выложенная на бюро, состояла из писем, собранных в пачки и перевязанных нитками крест-накрест. Он отложил, не развязав. Снизу торчал угол синего конверта, склеенного из плотной, бандерольной бумаги. Орест Георгиевич вытянул и раскрыл. Два малюсеньких кусочка клеенки на красных веревочках. Он сам снял их с ручки и ножки новорожденного Антона. На каждом рукой безвестной повитухи было выведено “мальчик” и указан час рождения – час смерти его жены. Он положил на письма – сверху.

Вторая кипа, занявшая полстола, состояла из старых рукописей. Третья, большая и расхристанная, расползлась по полу: листы черновиков. Он собирал их и бросал в эмалированный таз. Таз наполнялся, кипа вспухала и шевелилась, как закипавшая каша. “Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов...” – Орест Георгиевич услышал свой голос. Эту песню, разбирая бумаги, всегда напевал отец. Он вспомнил: отец, закутанный в клетчатое одеяло, – сложенный угол остро торчал над затылком и делал отца загадочным, похожим на отшельника.

Не хотел, чтобы сын становился химиком. Упорно повторял, что нынешняя наука лишена главного, для настоящей химии Орест опоздал родиться. Позже, уже взрослым, Орест Георгиевич и сам приходил к выводу, что науки, которыми они занимались, были, и вправду, разными химиями. Наука отца требовала рыцарского, самоотверженного служения, начальным и непременным условием которого была всесторонняя образованность. Отец считал естественным для химика знать математику, историю и языки, иметь не общее представление о медицине, знать юриспруденцию и астрономию, а главное, ставить перед собой задачи, отдававшие, по мнению Ореста Георгиевича, явным шарлатанством. Чего стоила, например, отцовская сокровенная мечта улучшить саму природу человека, воздействуя на него каким-то химическим реактивом, который еще предстояло открыть. Он, по мнению отца, имел бы силу очистить человеческий организм от вредных примесей, однако последние понимались не как шлаки, продукт переработки веществ, занесенных извне, а как отклонение человеческой натуры от эталонной сущности.

Позже, читая в спецхране специальную литературу двадцатых годов, Орест Георгиевич пришел к заключению, что сама по себе цель, выглядевшая шарлатанской с высоты шестидесятых-семидесятых, в двадцатые, как ни странно, не казалась безумной. У нее были уважаемые в научном мире сторонники, однако были и оппоненты. Но споры касались скорее не цели, а средств ее достижения, а также характеристик эталонного образца. В тридцатые годы, в свете окрепшего и ставшего кристально чистым единственно верного учения, официальная наука от этих поисков отказалась, по крайней мере в области химии, чтобы позже, уже после войны, они вынырнули в биологии – несколько видоизменившись. Орест Георгиевич помнил: тогда отец бросился разбирать свои старые записи, склоняясь над белым эмалированным тазом – отшельником, закутанным в плащ с откинутым назад капюшоном. До развязки отец не дожил.

Сейчас, вчитываясь в строки отрывочных формул, Оресту Георгиевичу вдруг показалось, что его собственная работа, которая должна была в самое ближайшее время разбираться на кафедре, оказывалась неожиданным, хотя и неявным следствием из размышлений отца. Она была посвящена методам определения чистоты некоторых сложных веществ. Последняя глава, еще сыроватая, как будто стремилась в отцовскую даль.

Словно очнувшись, Орест Георгиевич тряхнул таз, как сито. Желтоватый свет наступающего вечера, похожий на окись свинца, заливал окна. Глядя в пустынный двор, Орест Георгиевич почему-то пожалел, что не знает мертвых языков. Отец знал. Орест Георгиевич вспомнил: в детстве отец рассказывал ему старинную средневековую не то легенду, не то поверье. Новорожденный львенок рождается спящим, спит с открытыми глазами и воскресает на третий день, после того как услышит рев льва-отца. Он задернул штору, подхватил таз и скорыми шагами направился в лабораторию.

Разведя огонь в лабораторной печи, он принялся швырять листки черновиков в разгоравшуюся пасть – пригоршнями, как воду на угли. Почти на самом дне он наткнулся на пачку желтоватых листков, сшитых сбоку через край черными нитками: отцовский почерк, в легком гимназическом наклоне которого как будто проступали отвергнутые декретом яти. Сверху, в правом углу листа, было выведено: “02.03.1936”. День рождения Ореста. О чем он думал в тот день, когда родился сын? Дальше – как строки из дневника:

“Сегодня я вернулся из Москвы, куда был вызван консультантом для выбора материала, из которого должны быть выполнены звезды Кремля. Я предложил отлить их из двух слоев стекла – белого и рубиново-красного.

Их должны вмонтировать в огромный, прочнейший каркас из нержавеющей стали, ожидаемый вес которого будет около полутора тонн, размах лучей до четырех метров. Изнутри их будут освещать мощные лампы”.

“О том, что я родился, – ни слова. Должно быть, писал утром или днем…” Дальше следовал пропуск – полоска когда-то белой, теперь пожелтевшей бумаги, и той же ровной рукой, тем же почерком, теми же синеватыми чернилами продолжено безо всякой связи:

“Глупец становится безумцем, богач – бедняком, философ – болтуном. Я – придворный бездушной науки, требующей новых жертв. Если мне удастся создать для них нового человека, они станут бессмертными, если не удастся – сгноят меня в тюрьме и все равно останутся бессмертными. Никогда, ни в том, ни в другом случае, они не выпустят меня из рук. Я буду работать на них до самой смерти. И все-таки я уверен: порча человеческой натуры – болезнь, которую можно лечить. К ним это не относится”.

Орест Георгиевич провел рукой по лбу, стирая испарину. Ровный отцовский голос звучал в его ушах шумом, как будто черновики – мертвые птицы – оживали и копошились. Он перевернул страницу отрывочных формул и начал с какой-то следующей:

“Киммерийские тени, закутанные в черные плащи, сбились в стаю у самого входа в жерло пещеры и не дают мне дышать. Я видел страшные, голые остовы будущих звезд. Пока что на бумаге. Это – мое детище. Я переоценил свое мужество. Ежели нет моих сил пережить это, в общем-то, весьма безобидное деяние, что же будет с моим сердцем, когда исполнится моя главная мечта? Все, что мне дано еще будет открыть, заранее опорочено жуткой, ужасающей действительностью. Все, проходящее через их руки, превращается в золото – их сусальное золото, в их драгоценные камни – кроваво-рубиновое стекло. Глупец становится безумцем, богатый – бедным, философ – болтуном? О, если б так! Глупцы, они не станут безумцами. Другие безумцы откроют для них тайну очищения… Они вытянут ее клещами из безумных, но рабских голов”.

Орест Георгиевич перевернул лист. Широкими свободными буквами, как может писать перо, гонимое вперед ясной и зрелой мыслью, на самом верху листа было выведено:

“Ум раба слабее, чем ум свободного человека. Эта мысль – мое последнее спасение. Я, не сумевший избежать общей участи, не сумею открыть того, для чего создан мой мозг, мое сознание, наконец, моя душа. Открытия, которого они ждут от меня, мне не сделать”. Орест Георгиевич откинул голову назад и замер. Глаза поймали угольные строки и больше не отпускали:

“Философ не становится болтуном, и болтуну не стать философом. Я должен принять решение и больше к нему не возвращаться. Под их ножом все разделилось надвое и уже никогда не соединится. Их мир – блудник, и моя наука – его родная сестра. Я сам освежую еще не созревшие, еще зеленые, еще сокровенные – мои мысли. Половинки распавшегося мира смотрятся одна в другую, все отражается зеркально, но противоположности больше не соединятся. Я слышу запах виноградного спирта, который не мешается с запахом ацетона. Все, к чему прикасаются их руки, переливается в огромную реторту: они дистиллируют жидкость, не спеша, и она распадается на безвкусную флегму и кроваво-красные капли. Скоро они выжмут красные капли и из меня…” Росчерк последней буквы упал вниз, словно отца прервали. Новый пропуск – желтоватая, пустая полоса.

“Прежде чем подняться на стены, мы в сопровождении товарищей пошли в Мавзолей, и там я видел Его. Если бы я когда-нибудь открыл свое вещество, в первое оправдание себе я поставил бы то, что смог бы воскресить Его мозг, и этим воскресить тысячи и тысячи еще не сгинувших: здесь и теперь, повсеместно и вовеки. Для меня остается тайной, случайно ли мне организовали посещение Мавзолея или они действительно заинтересовались направлением моей работы? Боюсь, что я допустил известные проговорки в последних докладах. Они мечтают воспроизвести в реальности то, что воспроизводится ими в чудовищном ритуале.

Час назад у меня родился сын. Про себя я назвал его Орестом. Эту рукопись надо уничтожить”.

Орест Георгиевич сидел сгорбившись, кинув руки между коленями. Слова отца, не сгоревшие чудом, проступали, не проясняясь в сознании, как отцовский сон – не разгаданный сыном. Он представил себе отцовского Истукана – башню, освященную рубиново-красной звездой. В чрезвычайном блеске она восходила над миром как исполин – голова из двуслойного стекла, тело – из кирпича. Золотая, безумная отцовская голова выносила ее в себе, родила – как Зевс. Орест Георгиевич поднялся и зашагал по лаборатории, по раскиданным черновикам – как по пеплу.

Отец никогда не рассказывал о том, что его приглашали на открытие кремлевских звезд: торжество истукана, которому, по замыслам блудников, рано или поздно должны будут поклониться все народы и племена. Того, кто не кланялся, ждала печь. Неужели отец надеялся на этого, который лежит в Мавзолее? Считал, что преемники извратили ленинские мысли?.. Он сел, терзаемый огненной болью.

Все кончилось. Огонь в печи, пожрав обреченные черновики, погас.

Орест Георгиевич сидел перед гаснущей дверцей и держал на коленях желтые, не сгинувшие листы.

Красными кристаллами на дне реторты проступали слова о слабом рабском уме. Отцовская рукопись, выпавшая из руки, превращала его собственную жизнь в фикцию независимости. Его ум – подобие отцовского ума, испорченный чужеродной примесью? Он думал о том, что уму раба нет спасения в работе. В особенности теперь, когда общественный энтузиазм иссяк. Все уходило из-под рук, расползалось мокрой глиной, оставляя голые железные конструкции – остовы отцовских звезд. “Отец постановил сжечь...” Он взвешивал в руках спичечный коробок. На это его сил хватит...

В прихожей раздался хруст. Чья-то рука поворачивала ключ в замке. Орест Георгиевич сунул спичку в коробок и выглянул. Павел стоял в прихожей. “Ждешь кого-нибудь?” – Он оглядывал улыбчиво. Только теперь Орест Георгиевич заметил, что стоит с кочергой в руке. “Или чертей гоняешь? Кстати, давно хотел спросить, сколько же их все-таки помещается на кончике кочерги, если, конечно, рядком?” – Павел хохотнул и влажно откашлялся.

Орест Георгиевич посторонился и, буркнув: “Кочергу положу”, – отступил в лабораторию. Сшитые через край листки лежали на полу. Орест Георгиевич сунул кочергу на место, свернул рукопись и вышел к гостю.

“Ну, как ты себя чувствуешь? Получше?” – Павел покачал головой. Орест Георгиевич стоял, бросив руки вдоль туловища, и смотрел в пол. “Вот”, – неожиданно для себя он протянул Павлу. Павел Александрович подошел к окну, встал у шторы и, накинув темно-красный край на плечо, вытянул вперед руку со свитком. Статуя Барклая-де-Толли перед Казанским. Он поднес трубочку к глазу: “Гляди-ка ты! Действительно есть эффект приближения!”

“Послушай, Паша. – Орест Георгиевич хмурился и смотрел в сторону. – Мне попались записи отца. Это листы его довоенного дневника. Кроме того, там есть и формулы. Они обрывочны и малопонятны, хотя и рассчитаны на глаз химика, вернее, они не рассчитаны ни на чьи глаза. Отец постановил их сжечь. Прочти”.

Павел Александрович сбросил штору с плеча, сел на диван и расправил листы на коленях. Они топорщились, норовя свернуться. Углубившись, он ухватил горстью клинышек бороды.

“Старик, это бесценное свидетельство. Музейный экземпляр!” – Он поднял глаза, и Орест Георгиевич поразился брызнувшему сиянию. “Ты дальше, дальше прочти, музейщик”, – он сказал тихо, с трудом выдерживая сияющий взгляд. Голос был тусклым, как будто прогорел в печи вместе с кипой черновиков.

Павел читал внимательно, то забегая вперед, то возвращаясь к прочитанному. Глаза летали над формулами. Когда он закончил, юношеской ясности не осталось: взгляд сверкал лезвиями, острыми косами, наточенными до блеска. “Говоришь, постановил сжечь? – Лезвия скрылись в прищуре. – Если так, зачем бы он стал их сшивать? – Палец поддел нитку и дернул. – А эта порча человеческой натуры – идеалистические рассуждения, ты не находишь? Что он имеет в виду: порча при жизни или после смерти или и то и другое? Насколько я могу судить по формулам, какой-то универсальный метод?” Орест Георгиевич поморщился: “Мне и самому не очень понятно. Странно: и эта порча, и посещение вождя... Бред – стоять перед мумией, размышляя о ее воскресении... Мумия, впавшая в летаргический сон... Только представь, пятьдесят лет без чувств – профилем на юбилейных медалях. Чертовщина. Кстати, ты не помнишь, откуда бы это могло быть: „Ум раба слабее, чем ум свободного человека””?

Павел поморщился: “Понятия не имею. Аристотель какой-нибудь”.

“Ладно, подумай, что делать с рукописью”. – “По крайней мере, не жечь. Лежала сорок лет, полежит и дальше. Для твоего спокойствия могу хранить у себя. – Он свернул рукопись в трубочку. —


 
И снится ей не рокот космодрома, не эта ледяная синева,
А снится ей трава, трава у дома, зеленая, зеленая трава!
 

Ха-ха-ха! Может, это мы с тобой ей снимся?” – “Нет. – Орест Георгиевич подошел вплотную. – Пусть лежит где лежала, раз уж я не успел сжечь. А знаешь, ты-то успел как раз вовремя. Еще минута...” – “На том и стоим”, – Павел отозвался вяло.

“Послушай, Орест! – Он опустился в кресло. Рукопись, свернутая в трубку, лежала на коленях. – Теперь давай серьезно. Шут с ним, что это – человеческий документ, – он дернул щекой, – шут с ними со всеми: со звездами, их остовами и тенями! Меня интересует одно: случайно или не случайно они повели его смотреть на труп?”

“Откуда мне знать! – обдумывая вопрос, Орест успокаивался. – Ритуальное поклонение дорогому праху, прежде чем зажигать звезды...”

“Если звезды зажигают, значит... – Павел начал, но скомкал. – Орест! В их сентиментальность я не верю. Скажи, – он нахохлился, забиваясь в кресло. Пристальные вороновы глаза уставились на Ореста, – ты, как химик, абсолютно исключаешь возможность этого открытия?” – “Паша, окстись! – Орест Георгиевич поднял руку. – Вещество, способное оживлять трупы пятидесятилетней давности?!” – “Значит, дело, так сказать, в возрасте: пятьдесят, тридцать или пятнадцать?” – “Я не понимаю”, – Орест Георгиевич ответил, не опуская руки.

“Эту тему разрабатывает целый институт. – Павел потер лоб. – Там штат лучших из лучших. Эксперименты… – Он сцепил пальцы. – Дело не в воскресении – это задача в крайнем пределе. Они повторяют и повторяют опыты. Главная задача – улучшение человеческой природы. Для нас – насущная необходимость. Иначе все, что было, – впустую. Если не сделать, погибнет целая страна”. – “Какая страна?! Что значит – погибнет?”

“Орест, – Павел поднялся, – не строй из себя дурака. Страна – наша. Если угодно, СССР. Все катится в тартарары. Экономика захлебывается. Главное – человеческий фактор. Порядочность и энтузиазм. То, чем воспользовались в тридцатые”. – “Ты хочешь сказать, вернуться заново?.. В те времена?” – Орест Георгиевич переспросил, охрипнув.

“Нельзя-я молиться за царя Ирода-а-а? – Павел пропел на дьяконский манер и махнул рукой. – Ладно тебе – не глупи! Никто не собирается возвращаться. Во-первых, масштабные репрессии. Теперь – невозможно. Если б могли – давно бы уже вернулись. Другие времена. Впрочем, они и сами – не орлы… Необходимо принципиально иное воздействие. Брось! Обдумывают же китайцы всеобщую стерилизацию. А что им делать? Не подыхать же с голоду. Поверь, в нашей нынешней ситуации тоже не приходится выбирать”. – “Но это же…” – Орест Георгиевич улыбнулся криво: то, о чем говорил Павел, отдавало безумием.

“Думаешь, пустое? Если хоть тень, хоть след в его формулах, хоть остов идеи. – Павел потянулся к столу, по которому расползлась куча бумаг. – Если хоть намек, Орест, ты сможешь закончить!” Орест Георгиевич встал и стоял не двигаясь. Павел подошел вплотную, схватил его за плечи и тряхнул так сильно, что в груди Ореста екнуло. Пальцы Пескарского жгли сквозь рубашку: “Орест! Это же Нобелевская премия”.

Орест Георгиевич взял себя в руки: “Угу. И в Швецию поедем втроем. Ты, я и Ильич. Помнится, он предпочитал Швейцарию”.

“Перестань паясничать. – Павел стал укоризненным. – И оставь наконец Ильича. То, что требуется от тебя, – корректировка настоящего. Точнее, возвращение к прошлому – на генетическом уровне, на уровне семени; выработка устойчивых личностных характеристик. Да, чуть не забыл – лечение наследственных заболеваний... В конце концов, – он хохотнул, – мы – гуманисты! Просто попробуй. С тебя никто не потребует подписки, что все получится, – теперь Павел говорил зло и отрывисто. – Какой у тебя выбор? Просидеть до пенсии в своей лаборатории, собирая кворум из десяти придурков, каждый из которых еще и ничтожество? Искать бесспорные доводы, чтобы, найдя, вбивать их как гвозди в их железные головы? Это ты называешь наукой?!”

“Павел, то, что ты предлагаешь, – дешевая мистика. В конце концов, это их проблемы. Что хотели – то и получили. Наконец, это просто преступно!” Лицо Павла Александровича дернулось. “Тебе ли, мой друг, рассуждать о преступлении! Если девчонка заговорит… – Он покачал головой. – Что касается мистики, не ты ли вбил себе в голову, что твоя покойная жена воскресла?”

“Откуда ты?..” – Орест Георгиевич выбросил руку. Запах горелого леса лез в горло. Чувствуя ноздрями тошнотворно тлеющую кору, он попятился к бюро, нащупал прибор с двумя пустыми мраморными чернильницами и, захватив в горсть одну, развернулся всем корпусом к Пескарскому: “Если ты сейчас же, сию же минуту не уберешься...” Тяжелый запах мешал говорить. Павел стоял у двери, держась рукой за темную портьеру. Орест Георгиевич размахнулся и прицелился в длинноносую тень, косо падающую на стену. Тень не шелохнулась. Покачнувшись, он ухватился рукой за стол. Медленно, медленно, широкой струей полились бумаги. Разбитая чернильница лежала у его ног.

Он провел рукой по губам. Они были сухими и шершавыми, как запеклись. Ноги не слушались, как будто стали глиняными. Павел подошел и приобнял: “Орест, пойдем, тебе надо лечь…” Орест Георгиевич повиновался. На глиняных ногах он добрался до постели и лег навзничь. Павел вынул ампулу, закатал рукав и медленно ввел лекарство.


ИРОД

В ушах билось, пульсируя. Он видел себя перед колоннадой Биржи. Биржа сползала вниз: колонны, подкашиваясь, ломались у капителей. “Землетрясение?!” – Орест сделал шаг, другой, почти побежал. В ушах стучало, билось, отстукивало. По Дворцовому, по набережной, мимо крылец Адмиралтейства. Желтое здание: острокрылые римские ангелы висят, не взлетая...

Ангельский дозор передал его караулу Манежа: из-за Герба Советского Союза, выбитого на фронтоне, поднялись трое: офицер приставил копье к ноге, двое солдат смотрели в сторону ангелов. Орест Георгиевич прислонился к ограде. Фонари разгорались. Концентрически обрамляя арену площади, свет уходил в небо ярусами. Деревья, нищие зрители, толклись в отдалении. Солдаты, стоящие в дозоре, смотрели на собор, запрокинув шлемы. От колокольни к галерее купольного барабана поднималась кружевная экскурсионная лестница.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю