Текст книги "Против часовой стрелки"
Автор книги: Елена Катишонок
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
На Тоню и была возложена задача урезонить нахалку, а также разузнать, сколько она «собирается жить в моем доме», как упрямо формулировала Матрена, хотя зять безнадежно качал головой: «Прописка, мамаша…»
В процессе переговоров подруги молодости сидели обнявшись на Андрюшином диване. Надя время от времени подносила к глазам платок, а Тоня поглаживала ее по плечу. Мамынька, проходя, покосилась на плотную фигуру невестки: «Ишь… ромовая баба». Наконец та прервала умиротворяющий Тонин шепот, поднялась во весь рост и сказала с досадой: «Жду, а как же! Так ведь на всех квартир не хватает, понимать надо!..», словно Тоня была виновата в нехватке квартир. Распрощались, однако, сердечно, и мамынька успокоилась: ждет. Что ж, и мы потерпим; да и не захочет долго в проходной комнате жить.
Здесь необходимо пояснение.
В прежней квартире двери всех комнат выходили в просторную прихожую. Теперь, в расколотом виде, квартира напоминала больного после лоботомии, исполненной плотничьим топором. Означенный топор бойко прорубил две новых двери, а прежние были замурованы, навсегда закрывая доступ к остальным комнатам, прихожей и… уборной, куда можно было теперь попасть, только выйдя на лестничную площадку и открыв дверь в соседнюю квартиру, которая образовалась в результате деления прежней.
Это называлось уплотнением, хотя Матрена использовала слова совсем другого лексического пласта, самым мягким из которых было «паскудство».
Как новые соседи ухитрялись жить без кухни, отсутствие которой едва ли в полной мере компенсировал туалет, для стариков оставалось загадкой…
В эйфории от успешного внедрения Надежда не сразу осознала, что живет отныне не в той квартире и даже не в той комнате, где жила до войны. Комната, оставаясь просторной и светлой, стала проходной, что сводило ее достоинства на нет. Привыкнуть к новой топографии было несложно, но мешало чувство обманутости, и выражение, словно ее обвели вокруг пальца, не сходило с Надиного лица. Мириться с этим она не собиралась, твердо рассчитывая, как сказали бы статистики, на естественное сокращениенаселения квартиры. Да, Надя ждала, но не изобилия квартир – откуда ж такому взяться? – а совсем другого: старики-то не вечны. Вон свекор в который раз в больницу ложится; Иркина дочка скоро, небось, замуж выскочит… Арифметика выходила приятная, а что подождать надо, так ничего, потерпим.
Да только ничего, ровным счетом ничегошеньки из этого статистического прогноза не вышло. Хоть старик худел и хирел, но помирать не спешил, что уж говорить о Матрене, и младше, и здоровей его. Тайка, золовкина дочка, десятилетку кончать не стала, а пошла работать, но не только не оправдала теткиных надежд на замужество и выписку из квартиры – от предвкушения Надино сердце сладко замирало, – а, наоборот, принесла в подоле, и куда? – в квартиру, которую Надя уже мысленно переустроила!..
Генька с Людкой подросли и ходили в школу. Ее собственные последние женские денечки стремительно утекали между пальцев, а проходная комната, вместо вымечтанной целой квартиры, держала крепко. В азарте своих планов Надя не заметила, как на комбинате, где она работала, очередь на квартиры разрослась пропорционально росту самого комбината: приезжали новые рабочие, селились в переполненные бараки, а у нее – прописка в городе, десять минут на трамвае до центра… Кинулась в исполком: семья погибшего фронтовика, мол, ютится в проходной комнате. Начальник квартирного отдела – прядь волос, как у Гитлера, спадает на лоб, двубортный пиджак заполнен животом, голос громкий и раздраженный – объяснил, что семьям пропавших без вести никаких привилегий не полагается. Когда Надежда пожаловалась на проходную комнату, начальник нахмурился, а потом опять повеселел: «Так вы же на общую площадь прописаны, гражданочка! Вот пусть придет ответственный квартиросъемщик…» Узнав, кем Надежде приходится ответственный квартиросъемщик, толстый возликовал: «Так вы же родня! Одна семья!..» – и ничего больше слушать не захотел.
Родня… Чирей и на своем боку, а родней не назовешь. Да кому объяснишь, что на собственные грабли наступила?!
…Каждое утро на пол с глухим стуком падал валик: сыну стал короток диван. Он окончил шоферские курсы, женился и привел в дом, то есть в проходную комнату, жену. К тому времени старики давно упокоились на Ивановском кладбище, Тайка съехала, оставив Ирине дочку, и можно было бы, наконец, воплотить в жизнь самую заветную мечту Надежды: поменяться комнатами с золовкой. Нас-то больше.
Ира отказалась.
…Пусть когда-нибудь в другой раз вспомнится этот морок, знакомый всем, кто жил в общих квартирах; сегодня не надо, сегодня Лелька звонила.
А тогда… Генька скоро развелся, оставшись жить с матерью и сестрой, которая как раз вышла замуж, будто нарочно для того, чтобы не нарушались законы «теремка». В положенный срок у Людки родился сын; правда, к тому времени брат снова женился и на этот раз ушел жить к жене.
Малыш, Андрюшин внук и Ирин внучатый племянник, спал на дядином диване. Достигнув определенного возраста, перерос диван и точно так же стал лягать под утро валик-долгожитель.
Надя продолжала работать на том же текстильно-красильном комбинате и ждала своей очереди на квартиру, которую обрела за несколько дней до пенсии, умело и любовно обставила и наслаждалась уютом почти два года. Наслаждалась бы и дольше, если бы не рак печени; не зря на вредном производстве молоко выдавали. А детям без молока не вырасти. Надя переехала сначала на новую квартиру, а вскоре на кладбище, оставив Ирине троих обитателей «теремка», чтобы не нарушать традицию, которая сложилась зимой сорок седьмого года и живет уже сорок лет.
8
Странно было присутствовать на похоронах человека, который исступленно ждал твоей смерти – и не скрывал этого. Надин гроб провожают сын и дочь. Вспухшие от слез взрослые лица ничуть не напоминают зареванные рожицы двух ребятишек, вцепившихся в мамкину юбку, однако они так и держались за эту юбку всю жизнь. Несмотря на то, что оба давно вошли в года и сами обзавелись детьми, они провожали «мамку», а значит, оставались Генькой и Людкой.
Когда в давнее зимнее утро Надя крутила замерзшую бабочку звонка с пригласительной надписью «BITTE DREHEN», она не знала, что этим движением заводит на сорок лет вперед уродливую и мучительную для всех жизнь. Так заводят часы, не ведая, что принесет завтрашний день, но собираясь встать вовремя. Как не знала и Ирина, что привыкнет называть Андрюшину семью нейтральным словом «соседи». Однако в день похорон даже про себя не произнесла бы: «Соседка умерла», и не потому, что это означало кощунство перед лицом смерти. Они с Надей были больше чем соседки, и это определила не она и не Надя, а кто-то свыше, тем же зимним утром.
Ирина часто возвращалась мысленно на горячий перрон, где брат снова и снова повторял свое завещание: «Ты знаешь, какая она… Береги детей, сестра…»
Жизнь показала, что никаких оснований для тревоги не было: Надя вцепилась бы в глотку любому, кто мешал благополучию детей. Впервые столкнувшись с советской властью в эвакуации, поняла одно: выжить можно не благодаря этой власти, а только вопреки. Не жди, что дадут, – обманут; возьми сама. На работу в колхозный хлев Надя всегда приводила с собой детей: маленькие, одних не оставишь. Над нею посмеивались: уж эти приезжие! У них там, небось, мамки да няньки, – но посмеивались снисходительно, добродушно: приезжая работала, как стахановка. Генька и Людка были при молоке: детям без молока нельзя.
От коров Надежда спешила в хлебную лавку – магазин сельпо, как здесь называли. Помогала сгружать, резать, а вскоре и отпускать по карточкам хлеб, крупу, сахар. Не сильно печалилась, что дети дома одни: ей было чем их утешить вечером. Все лучшее – детям; остальное себе. Да как же иначе? Не положишь в рот кусок – ноги протянешь; что, советская власть поможет?! Она легко отбросила заповедь «не укради», как срывают старую ненужную вывеску; кому какое дело, упадет она в канаву или останется лежать на дороге, ржавея под дождем и сплющиваясь под ногами и колесами? Она пыталась по-своему помочь Ирине: не хлебом или сахаром, а – советом, как правильно жить, чтобы выжить; да только наука впрок не пошла.
После войны, уже обосновавшись в Городе, Надя стала работать на текстильно-красильном комбинате, оставляя детишек со свекровью. Часто возвращалась, плотно обернутая под платьем в отрез ткани, словно кокон. С довольным смешком освобождалась от «свивальника», а в воскресенье спешила на толкучку, чтобы обменять свой трофей на продукты. Детям нельзя без молока, что уж говорить о хлебе насущном: карточки пока никто не отменял. Надя не скрывала того, что делала. Не бахвалилась, но и не стыдилась; так она понимала условия игры с советской властью, которую тоже никто не отменял, да и не предвиделось. Матрена называла это короче – воровством, но невестка хладнокровно объяснила, что, во-первых, «не убудет», а во-вторых, «все так делают».
Убудет, подумала Ира. От тебя убудет, не от фабрики.
Она не обвиняла золовку. Скорее, временами мучилась, что не может преступить, как Надя, и поэтому ее дети узнали голод, а Людка с Генькой – нет. Ради детей Надежда готова была на все. Препятствия и барьеры находились только снаружи, где она отвоевывала место детям и себе; внутри их не существовало.
Чего же боялся брат? Дети здоровы, сыты, веселы; и во имя этого Надя ни перед чем не остановится.
Этого «ни перед чем» и боялся. От этого и хотел уберечь.
Понадобилось время и кусок общего жизненного пространства, прежде чем Ира поняла его страх, хоть не умела оформить словами: не всегда находятся верные слова, а те, что найдутся, чаще мешают, чем помогают. Поняла, но завет не выполнила: детей от матери не убережешь.
Какими словами можно было, например, описать лицо брата, которое погасло после женитьбы и никогда не стало прежним? Взгляд, полный тоски и боли? Жена оказалась нечаянной и нежеланной, и если бы не настойчивость матери, то и вообще не оказалась бы Андрюшиной женой. Стадию невесты Надя миновала: Андря никогда за ней не ухаживал, а то, что произошло между двоими, ни в какую графу, кроме как «несчастный случай», занести невозможно: то ли амур обознался, то ли цинично пошутил, но женский батальон уменьшился на одну единицу, ибо беременных бойцов в славной Национальной армии не держали.
Матрена повела себя так, словно беременным оказался сам Андрей. Слова «твой грех» стали и диагнозом, и приговором. Сын женился ради будущего ребенка и жил, омертвев душою, с немилой женой.
Можно жить совсем без любви, но нельзя с нелюбовью в сердце. Брат так не умел. На его слова: «Не вернусь, все равно не вернусь!» Ира ужаснулась, но поверила. Не вернется, даже если живой останется; из-за Нади не вернется. А когда заклинал: «Не оставь детей, сбереги…», уже знала: вернется. Не из слов его умоляющих, а по тревожным глазам видела, по тонкой, словно волосок, складке между бровей. Ради детей вернется домой и так, стиснув зубы, будет жить.
Раз не пришел – значит, нет в живых. Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Андрея.
Мало, оказывается, быть «как одна плоть». Или только Андрюше было мало? Ведь Надежда была образцовая жена: ловкая, опрятная, жизнерадостная.
И – чужая. Не только мужу, но и всей семье, кроме Тони, да и с той глубины и доверительности в отношениях не было.
Почему после войны Надя пришла именно к ним, к своим чужим родственникам, и захотела жить с ними? Да захотела ли? Неизвестно; но решила. «Пусти нас! – требовательно умоляла Ирину, – пусти! Я тебе этого никогда не забуду!»
…Воспоминания подчиняются каким-то своенравным, прихотливым, изменчивым ритмам. Неторопливый менуэт с подробными поклонами и реверансами переходит в плавное кружение вальса; вальс неожиданно сменяется торопливым фокстротом, где факты и события перечисляются поспешной скороговоркой, но вот фокстрот уже позади: его обгоняет озорной шимми:
Ах, мадмуазель,
Станцуем шимми,
Чтобы не считали
Нас такими
Очень старомодными,
Смешными
Все подряд…
Кто задает темп, Время? Или наша память, его нерадивый секретарь? – Неизвестно; да и не до танцев было, потому что карточную систему, наконец, отменили, но голод никто не отменял. Слава Богу, была работа, то есть какая-никакая зарплата. Положа руку на сердце, никакая: купить на нее было нечего, и намного уместней было бы теперь бежать с работы в слезах, зажав в кулаке бумажки, хвастливо обозначавшие свою номинацию на всех языках многонациональной – и многострадальной – страны. Может, Ирина и плакала, да только вряд ли, потому что плакать было некогда: дома ждала грудная внучка, и нужно было успеть на базар за молоком. Тайка не кормила: не было ни желания, ни молока, да и сама кормилась кое-как. А детям без молока нельзя.
Целые дни она проводила за швейной машиной на комбинате «Большевичка». Перед глазами простиралась бесконечная белизна простыней и покрывал, точно снежная дорога без конца и без края. Глаза пристально следили за строчкой и скоро сдались: потребовали очков. Никакого умственного напряжения работа не требовала, что позволяло думать о своем: как там новоиспеченные прадед и прабабка управляются с младенцем, придет ли ночевать дочка, и если придет, чего на этот раз ждать от Нади… Белым сугробом дыбилась ткань, но в последний момент послушно смирялась под лапкой машины. Ира привыкала к слову «бабушка», пробуя его на слух. В цеху стоял ровный гул, и она слышала себя как бы изнутри. Слово звучало неубедительно, даже очки не помогали, и она поняла, почему: произнести его должен тот, кто посвятил ее в это звание – внучка. Внучка стала третьим ребенком. Кем-то оброненная, а потом тиражируемая банальность о том, что, мол, первый ребенок – это последняя кукла, а первый внук – первый ребенок, к бабушке Ире не имела никакого отношения.
А потом была дорога домой, и не всегда хватало сил и остатков тепла в истощенном теле, чтобы дождаться трамвая. Тогда просто шла по снежному тротуару ровным шагом, только скоростью отличаясь от лапки еще не остывшей швейной машины.
Единственный выходной, воскресенье, отличался от будней тем, что шила не на «Большевичке», а дома все, что удавалось выкроить из довоенных еще запасов ситца, льна, мадаполама: детское и дамское белье, наволочки, ночные рубашки… На толкучке это буквально выхватывали из рук. Ничего удивительного, ведь в магазинах не было самого необходимого, кто ж будет думать о дамских лифчиках?.. Продав, спешила за молоком, без которого детям никак нельзя.
Надя тоже билась изо всех сил. Денег получала не намного больше, чем золовка, но периодически кто-то из родни привозил деревенские гостинцы: кусок тугого сала, похожего на мрамор, с такими же тонкими розовыми прожилками; черный подовый хлеб, не похожий ни на что, ибо вид и вкус хорошего хлеба мучил только в эвакуации, а потом был вытолкнут из памяти; деревенский по цвету напоминал довоенный шоколад. Запах чужого хлеба так терзал, что хоть на кухню не ходи. Привозили мед, сливочное масло…
Нужно отдать Наде должное: делилась. Не медом, конечно, и не сливочным маслом – это детям, но кусок драгоценного хлеба и сала, толщиной пальца в три, отрезáла. И – нет, не хватало сил у Матрены отказаться; да у кого хватило бы?..
Ира не брала. Ела одну только кашу из овса, изо дня в день, иногда приправляя соевым маслом. Не из «геркулеса», а из того грубого овса, которым кормят лошадей, и верила, что этому овсу обязана и силой, и самой жизнью.
Отказ уязвлял Надежду. Как она сама говорила, «я хочу по-хорошему, и так и эдак». «Эдак» выразилось в том, что, размотав из-под платья очередной «кокон», она аккуратно сложила еще теплую ткань и протянула Ире: «Бери».
– Не надо, спасибо, – отодвинулась та.
– Да как не надо, как не надо? – засуетилась Надя, – ты бери, бери, ты кроить умеешь, вот скроишь-сошьешь да снесешь на базар – все копейка будет! – И совала, совала сложенную материю золовке в руки, а клюквенный румянец все сильнее заливал лицо. Наконец, швырнула отрез на диван и вышла; квакнула захлопнутая дверь. «Конечно, вы же святые! – ярился из кухни голос, – у вас все не как у людей! Вы и с…те шоколадом, и с…те одеколоном!..»
Впоследствии оригинальная формула повторялась не раз, уже безотносительно даров, которые не повторялись: Надя была понятлива. Псевдопочтительное «вы» относилось не только к Ирине. К «вам» Надежда причисляла всех, кто не хочет или не умеет «по-хорошему», «по-людски» и, главное, не пытается научиться; словом, всех чистоплюев. «В России с голоду пухли! – высокий голос сопровождался блямканьем кастрюль, домашних ударных инструментов. – Сама работала в „Заготзерне“, а дети лебеду жрали!» Бренчание упавшей сковородки, снова голос: «Для таких святых в тюрьме место приготовлено – родная дочка похлопочет!..»
Если закрыты обе двери, то почти ничего не слышно. Но все уже услышано, за что, собственно, Надежда и боролась. Господи, Господи…
…Воскресным декабрьским утром Ирина стояла на толкучке. Одна покупательница, придирчиво осмотрев новую наволочку, отошла, но тут же нашлась другая, которая и купила не торгуясь. Не торговалась и одетая в новенький ватник деревенская тетка – сунула Ирине деньги и быстро спрятала купленный бюстгальтер. «Больше нету? – спросила деловито. – Мне для дочки бы…»
Ира кивнула и достала еще один деликатный аксессуар, а когда подняла глаза, увидела двух милиционеров; тетка в ватнике как сквозь землю провалилась. С удовольствием стекались любопытные; другие, наоборот, пятились или деловито расходились. «Пройдемте, гражданка», – раздались неизбежные слова, и они «прошли». На такую мелкую птицу никакого транспорта предусмотрено не было, и через полчаса замерзшие милиционеры и полумертвая от стыда и шока Ирина входили в дверь 9-го отделения милиции. Напротив милиции находилась церковь Михаила Архангела, а чуть наискосок – дом, и ей казалось, что все выходящие с воскресной службы смотрят на нее, а может, и мать из окна увидит.
На втором этаже милицейский начальник начал задавать вопросы: адрес, место работы и прочее, о чем ее уже хорошенько расспросили по пути. За его спиной, из-за полуоткрытой двери, слышался задорный стук пишущей машинки; кто-то засмеялся. Как люди могут в милиции смеяться?! Ответить сама себе на этот вопрос не успела: машинка смолкла, и в дверях показалась веселая Тайка.
Ну да; она ведь здесь работает.
– Познакомьтесь, Савель Игнатич: моя матушка, – весело сказала Тайка, но на Иру смотрела настороженно.
– А мы уже, понимаешь, познакомились, – сидящий повернулся к Тайке, отчего шевельнулись погоны, и в них тускло блеснул свет лампы, – сейчас протокол перепечатаешь. Закон для всех один, понимаешь; матушка, батюшка… А то что же это, понимаешь, происходит? Зарплату получают, жильем они, понимаешь, обеспечены, а от спекулянтов деваться некуда.
– Кошмар! – негодующе ахнула дочка и повернулась к Ирине. – И это моя мать! В какое положение ты меня ставишь, ты подумала об этом? Да как я людям в глаза посмотрю?..
– Я не воровка, – задыхаясь, Ирина дернула воротник пальто: внезапно стало очень жарко, но крючок не отстегивался, – не преступница. Я своими руками пару тряпок сшила и снесла на базар…
– Статья сто седьмая Уголовного Кодекса, – вставил начальник, – спекуляция…
– …на базар, – она рванула крючок, – чтобы твой ребенок голодным не остался, а ты… ты меня срамишь перед людьми?..
Тайка вытянула губы трубочкой, но мать опустилась на скамейку: ноги не держали, – и не видела, как начальник рвал протокол, не слышала, что он говорил Таечке, да какая разница? Крючок на воротнике, наконец, расстегнулся, и стало можно вдохнуть полной грудью прокуренный стылый воздух. Она не сразу поняла, что говорит милиционер – один из тех, кто привел ее сюда. А он повторял: «Сюда, сюда», – и показывал на дверь. «В тюрьму», поняла Ирина. Встала, не глядя на Тайку, и двинулась обреченно, пока не оказалась на улице. Из церкви выходили, крестясь, люди, словно ничего не произошло.
Гадкий день прошел, кончился, изжил себя, но из памяти не уходил. Да и кончился он не в милиции, как можно было бы ожидать; нет. То ли Тайка решила, что она чего-то не досказала, то ли не была уверена, что мать «поняла урок», но именно так она выразилась, когда забежала несколько дней спустя. Ирину не застала, но пересказала воскресный сюжет Матрене и Наде. Тетка слушала жадно и с азартом. Бабка отреагировала со свойственной ей прямотой: «Если б я была твоя матка, я б тебе в морду плюнула». Повернулась и ушла в комнату.
…Как Андрюша мог Надю выдерживать пять лет? Или мы в самом деле такие уроды? Вопрос, конечно, зряшный, и задан от отчаяния и беспомощности. Есть непреложные истины, есть абсолютное «нельзя». Принять в подарок украденное – то же самое, что украсть самому.
Да, но хлеб, сало – деревенские гостинцы – ни у кого не украдены. Отчего не взять, ведь дает от чистого сердца, от себя отрывает; почему «спасибо, нет»? Это трудно было объяснить даже самой себе: мешал запах хлеба, доводящий до обморока. Была уверена только в одном: это не дар, это – взятка. Надя ничего и никогда не делала просто так, повинуясь движению души. Неизвестно, что у нее на уме. Может быть, сегодня ничего определенного и нет, а только… коготок увяз – всей птичке пропасть. Ничего нельзя было брать.
Нет, Надя не была ни стервой, ни воровкой, ни монстром. Во всяком случае, Ирина не применяла к ней ни одно из этих понятий и не потому, что не сумела бы облечь их в слова, нет. Человек намного сложнее, чем самый затейливый букет из слов. Ведь даже муж, знавший Надю лучше других, сказал только: «какая она…» Ира добавляла, в самые горькие минуты: несчастная. Даже когда золовка с наслаждением устраивала скромный кухонный ад с простым и надежным сценарием. Например, выливала чайник воды на только что принесенные дрова или блокировала своим крепким телом доступ к единственной раковине и стояла насмерть, словно это не раковина, а Брестская крепость. Вытаскивала фитиль из керогаза или, наоборот, не прикасалась к фитилю, но разбавляла водой керосин. Попутно обливала водой коробок со спичками. При всей бесхитростности это был особенно тонкий ход, ибо вынуждал Ирину идти в комнату за новым коробком, что давало повод сообщить никому, но громко, что нет покоя в проходной комнате.
Эту мелкую, паскудную войну Надежда затеяла уже после смерти стариков. Тайка вскоре вышла замуж и дочку проведывала нечасто. Военные действия шли полным ходом. Ира придерживалась тактики обороны. У нее было только одно оружие, которым, правда, она владела в совершенстве: молчание. Что бы ни предпринимала золовка, она оставалась безмолвной. Стала готовить на примусе у себя в комнате. Там же держала запас воды. Когда примус сменила на керогаз, пришлось вернуться на кухню: у примуса хоть запаха не было. Отойти от керогаза, пока суп варится, не решалась: иди знай, что в кастрюле найдешь. Попросила брата врезать замок в ее дверь и запирала, уходя на работу. «От воров прячется», – исходила ядом Надя, хотя отлично знала привычку сына шарить в соседней комнате так же непринужденно, как в карманах материнского пальто. Когда Надежда уходила на работу или в гости к сестре, наступало блаженство. К сожалению, иногда они работали в одну смену.
…Хорошо, что никто не напишет о моей жизни, думала бабушка на пути с кладбища домой. Кому это интересно – мокрые спички? Человек ушел в землю, растратив силы и душу на мелкие домашние пакости. Не дай Бог, чтоб такое в книжке напечатали. А ведь прожили рядом сорок лет.
Сорок лет, как одна копеечка…
…Уйти из дому можно было только на улицу, в парк или в моленную. Или на кладбище – поклониться и пожаловаться родителям. В кино, наконец; в гости к родным или друзьям. Однако страсть к кино осталась в юности, как и друзья; неизвестно, живы ли. Одна в Палестине, как Ира по привычке называла Израиль, другая в Германии. Брат жил совсем близко, Тоня подальше, но… как можно с таким грузом на душе показываться людям на глаза? Только настроение портить. Рассказать, как есть? Ответят то, что она сама давно знает: выть тебе волком за твою овечью простоту.
На этом поле боя выросла Лелька и пошла в школу. Произошло еще одно событие: появился маленький брат, Ленечка. Увидев младенца и не найдя в нем ничего примечательного, девочка с головой погрузилась в свою школьную жизнь. Очень важно было сделать уроки до наступления темноты. Надя бдительно следила за темнеющим небом и азартно выкручивала пробки, приговаривая: «Мимо рта не пронесешь, мимо кровати не ляжешь». Людка с Генькой уроками не злоупотребляли. Когда кто-то приходил, электричество загоралось вновь.
9
Осенью, когда девочка пошла во второй класс, Тайка стала забегать чаще: «Я на минутку». Брала в руки дочкины тетрадки и рассеянно листала. Помогала обертывать учебники и сама надписывала их четким, размашистым почерком, потом спохватывалась: «Мне кормить». Перед уходом всегда успевала перекинуться несколькими фразами с Надей: чутко спрашивала о чем-то, как и полагается вежливой племяннице, а та в ответ частила ядовито, не только не стараясь приглушить слова, но нарочно громко; о себе говорила исключительно «мы».
– Нам такого дармá не надо. Мы свою дверь на замок не запираем, у нас все на виду, заходи – бери. Мы людям доверяем и на других не грешим, зато и в церкву не бегаем, поклоны не бьем. Все грехи не замолишь, хоть каждый день Богу свечку ставь. А нам этого не надо, мы…
Тайка сочувственно слушала и кивала, завороженная теткиным обличительным красноречием, и то ли не видела, то ли делала вид, что не видит зажженную лампадку у Нади перед иконой.
Иногда в воскресенье бабушка и внучка шли «в гости к братику». Девочка смотрела, как малыш без устали сучит ножками, словно едет на воображаемом велосипеде. У Ленечки были черные плюшевые волосики, сплющенный затылок с неровной лысинкой и обезоруживающая улыбка. «Волосы отрастут. У нас лысых не было», – заявлял отец и гордо брал мальчика на руки. Прощаясь, подмигивал: «Приходите почаще», – и жевал принесенный пирог, еще теплый. Ежами шевелились черные усы. Таечка с нежной улыбкой кормила младенца.
Святое семейство.
Визиты были в тягость как Ирине, так и внучке. В этом месте воспоминания спотыкаются, забывают про все танцевальные ритмы и нехотя возвращаются на три года назад.
Да, три года назад. Володя только-только определился в статусе дочкиного жениха, и как раз тогда произошел тот мерзкий, уродливый случай… Почему – случай? Случай – это что-то неожиданное, а там… Одним словом, жених этот отхлестал будущую падчерицу ремнем, и не только в присутствии Тайки, но и с ее безусловного согласия. Что выяснилось несколькими днями позже, когда Матрена потребовала у любимой внучки объяснений, как только та перешагнула порог.
Объяснение прозвучало настолько ошеломляюще, что Ирина с матерью озадаченно молчали и смотрели на Тайку во все глаза. Фактически ребенок растет без надлежащего воспитания. Ребенок запущен донельзя (Матренины брови гневно взлетели); ребенок растет вне здорового детского коллектива. «Как же ты сама без этого вшивого коллектива выросла?» – гневно вставила Матрена, но Таечка смотрела куда-то между матерью и бабкой, ни с кем не встречаясь взглядом. Да-да, ребенок не может постоянно находиться в окружении взрослых. Тайка привычно похрустывала пальцами и часто повторяла слово «фактически». Ее, любящую мать, фактически лишили возможности влиять на собственного ребенка; она, родная мать, фактически бесправна. Теперь, когда она фактически начинает строить новую семью, именно она, мать, намерена решать судьбу ребенка. «Ремнем?!» – опять загремела Матрена. «Внушением, – с достоинством ответила внучка. – Я не виновата, что время упущено, и ребенка фактически надо перевоспитывать». Выяснилось, что раньше ее не подпускали к родной дочери, но такая ситуация нетерпима, и отныне…
«Ты матке своей спасибо должна сказать, что ребенка твоего растит, а радио мы у Надьки можем послушать, – прервала бабка, – Бог знает что мелешь. А чтоб хахаль твой, пока я жива, сюда ни ногой. И к месту!» Повернулась к Ирине: «Что молчишь? Нечего сказать?»
Сказать было нечего.
«Пока я жива», увы, длилось недолго. За этот короткий промежуток времени – казалось, от стен еще отскакивает слово «фактически» – Тайка устроила дочку в здоровый детский коллектив и объявила, что забирает ребенка к себе, якобы по причине близкого расположения детского садика, но фактически, Ира была уверена, чтобы просто настоять на своем.
Больную Матрену перевезли к Тоне, где был не только комфорт, но и квалифицированный уход. Рак злобно пожирал тело, не осмеливаясь посягнуть на волю и ум. Труднее всех было сестре: она почти не отлучалась от матери. Ирина жила на два дома, по большей части у Тайки, опасаясь новых столкновений дочкиного жениха с Лелькой. Та, в свою очередь, не ложилась спать без бабушки: так много надо было рассказать.
Два года назад мать схоронили, а Таечка вышла замуж. Молодой муж переселился в крохотную Тайкину квартирку со всем своим «приданым»: валторной в твердом черном футляре и ободранным чемоданом с вещами. Самое время было бы пожелать совета да любви и вернуться к себе на Московскую, но молодая пара рьяно взялась за Лелькино воспитание.
Первый шаг сделал отчим – стал называть ее полным именем: Ольга.
– А как меня зовут? – спросил он у «Ольги».
– Володя, – ответила Лелька, удивляясь глупому вопросу.
– Меня называй «папа», – снисходительно объявил тот, – «Володя» – так только взрослые говорят.
– Я уже взрослая, я в следующем году в школу пойду, – не сдавалась девочка.
– Ну и воспитание… – это было сказано уже не ей, а Таечке.
Та сокрушенно качала головой и слабо улыбалась.
Слово «папа» так и не вошло в Лелькин лексикон. Она вообще старалась обращаться либо к бабушке, либо к матери.
Ирина чувствовала себя у дочки очень напряженно и неуместно. Зять любил острить, но остроты не вызывали у нее ожидаемой реакции, и он обижался. Подробно рассказывал об оркестре, в котором играл, о «наших ребятах», о том, как дирижер придирается не по делу и как он, Володя, ставит его на место. Иру, в свою очередь, раздражала грязь в квартире: промасленные пакеты, грязная посуда с засохшими кляксами горчицы, горелые спички на полу и на подоконнике единственного окна. Угнетала теснота, вечный полумрак и сырость двенадцатиметровой комнатенки, где они ютились вчетвером. Входя, она торопливо подметала, убирала, мыла… Грязное белье громоздилось прямо на полу, за кухонной дверью.







