412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Против часовой стрелки » Текст книги (страница 4)
Против часовой стрелки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:07

Текст книги "Против часовой стрелки"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

И напрасно репетировал: никаких насмешек не последовало. Когда же Герман, утомленный неопределенностью, набрался духу и спросил напрямик: «Ну, как тебе моя барышня понравилась?», Коля ответил: «Очень понравилась», – и ни слова больше, хоть разбейся; при этом старший готов был поклясться, что ехидства в этой лаконичности не было.

Уже забылось, кто назвал кузенов Аяксами, да и забылось потому, что для Ирочки это было просто смешным словом. Гимназия, хотя бы и не оконченная, оставила у Германа смутное воспоминание о том, что Аяксы боролись плечом к плечу, а главное, были похожи друг на друга. Последнее ему импонировало так сильно, что он начисто упустил из виду, с кем и за что, собственно, липовые близнецы вели борьбу. Умей Герман читать в душе двоюродного Аякса так же, как в своей собственной, непременно перелистал бы «Илиаду» или хотя бы школьную хрестоматию, откуда легко было узнать, что храбрые эллины домогались прекрасной Елены.

Несмотря на то, что отныне Ирочку всюду сопровождали оба кузена, как и положено Аяксам, приоритет ухаживания принадлежал Герману. Он действительно увлекся не на шутку и довольно быстро понял, что слово «увлечение» оскорбительно для человека так глубоко влюбленного, как он. Для любовных переживаний ему стал необходим наперсник, причем на роль последнего никто, кроме кузена, разумеется, не годился.

Что касается самой чаровницы, то она благосклонно принимала знаки внимания от обоих и считала, по-видимому, такую ситуацию совершенно в порядке вещей. Одна знакомая барышня осведомилась не без яда в голосе, как можно, дескать, иметь одновременно двух кавалеров? Ирочка пожала плечами: «Лучше, чем ни одного», – и заторопилась на свидание с Аяксами, не подозревая, что приобрела врага: барышне торопиться было некуда.

В то время, то есть в начале 20-х годов, Герман пылко увлекся кинематографом и говорил только о нем. Слушать его монологи, которые скорее напоминали лекции, было очень увлекательно, но – Ирочка не заметила, как и, главное, когда это произошло – ей не хотелось слушать его в одиночестве; более того, оказалось необходимо именно Колино присутствие.

Заметил ли это первый Аякс или просто пал духом от своей невостребованной любви, сказать трудно, но занервничал. Следствием явилось то, что Герман пришел на свидание без брата и решился на серьезное объяснение, которое должно было «перевернуть всю его жизнь»; да-да, так оно и прозвучало, приятно испугав Ирочку. Если нужно пояснять, то, во-первых, каждой барышне лестно услышать предложение руки от кавалера, чье сердце ей давно уже принадлежало, а во-вторых, барышня эта вовсе не стремилась замуж. Несмотря на двадцать с чем-то лет, что означало затянувшееся девичество, несмотря на то, что ее ровесницы уже нянчили детей, да и бывшие ухажеры превратились в мужей этих самых ровесниц, – нет, не торопилась. Трудно объяснить, что не позволяло сказать «да», скромно опустив глаза, но всякий раз, расставшись с кавалером, она чувствовала себя счастливой, потому что была свободна, и не знала ни одного человека, ради которого захотелось бы отказаться от этого восхитительного ощущения.

Поэтому выслушала Германа не снисходительно, а сочувственно, полюбовалась на изящный перстень, где переплетались в страстном объятии инициалы «HL», но на палец себе надеть не позволила.

Нет, Герман; прости.

«Прости» не походило на «прощай»; по крайней мере, так думал Герман и – продолжал надеяться. Отныне в их встречах появился легкий оттенок траура: тема любви и признания была похоронена, а на мизинце осталось светлое пятнышко незагорелой кожи; она не спросила, где перстень. Присутствие кузена, даже и безмолвное, стало облегчением для обоих, а Ире дало возможность рассмотреть его пристальней и заметить элегантность без щегольства, скромность без приниженности, эрудицию без тщеславия. Молчаливость второго Аякса восполнялась его умением слушать, без чего могла обойтись прекрасная Елена, но что было ох как немаловажно для девушки, сравнивающей, пусть и невольно, двух поклонников. Герман всегда слушал нетерпеливо, метко подсекая первую же паузу, чтобы заговорить самому.

Мало-помалу Ирочка научилась находить различия в самом сходстве Аяксов. Они приносили цветы: Герман – пышный букет в хрусткой нарядной упаковке, Коля – одну розу, неизменно белую, нежно обернутую белой папиросной бумагой. Герман бредил кино – кузен предпочитал театр. Даже бледность, свойственная обоим, причины имела разные, хотя бессонная ночь, проведенная Германом за картами, ничем по цвету не отличалась от ночной Колиной смены в типографии.

Что и говорить, букет был королевским, но через пять минут начинал тяготить: нести его было неудобно, обертка раздражала хрустом, и было жаль томящиеся в ней цветы. Куда как проще держать в руке один цветок, который украшал, не крича о своем великолепии и не заслоняя лица кавалеров. Кино бесконечно восхищало, но театр оказался богаче, словно пространство сцены давало актерам больше свободы, а зрителей делало соучастниками действа.

Слушая рассказы Германа об ипподроме или очередном карточном выигрыше, Ира только снисходительно улыбалась; мысль, что взрослый мужчина живет на средства отца, вызывала недоумение. В этом была какая-то ущербность, и Германа становилось жаль.

Напрасно, пожалуй: многие из тех, кто не озабочен хлебом насущным, – люди искусства; к ним относил себя и Герман, посвятивший свой творческий дар кинематографу. Да-да, он не только самозабвенно любил кино, но и мечтал его делать. Его обуревали вдохновенные идеи то ехать на север снимать древние замки – и он вскользь упоминал об отцовском имении, которым втайне гордился и куда намеревался «заехать по пути»; то живо описывал, какой фильм задумал снять из трамвайного вагона, панораму вечернего города, и даже название придумал: «Вагон», то… Он бурлил и искрился замыслами, и не поверить в то, что они осуществятся, было все равно что не поверить размечтавшемуся ребенку: в этом был весь Герман.

Теперь уже не вспомнить, кого из Аяксов осенило устроить Ирочкины именины в знаменитом кафе «У Франца», да это и не важно, как не важно и то, что праздник получился очень многолюдным. Как-то само собой в центре внимания, словно в луче кинокамеры, все время оказывались трое – именинница и оба кузена, причем ни для кого из массовки, то есть гостей, не было секретом, что Аяксы стали соперниками. Так часто бывает: окружающие знают больше, чем герои событий, касающихся их одних.

Однако позвольте: как – соперники? Почему соперники? Ведь Коля, младший брат, Аякс второго состава, говоря языком театра, даже не объяснился! Полно; да влюблен ли он?

Влюблен. И объяснение состоялось, только не вполне традиционным образом, а как именно…

А вот как.

После того как Ирочка отвергла сердце Германа и руку с кольцом, между ними возникла какая-то неловкость. Избежать ее можно было либо перестав видеться, либо «заземлив» романтический накал влюбленного. Ира стала приглашать на свидания то Кристен, то Басю в надежде переключить нежные чувства Германа на кого-то из подруг, коему заблуждению, увы, часто бывают подвержены многие уверенные в себе барышни. Благодаря мудрому маневру прогулки в новом составе менее всего походили на свидания. Подруги появлялись и исчезали, вместе или по отдельности; Аяксы неизменно оставались. Излишне допытываться, знал ли младший о неудаче старшего: Герман не умел молчать; гораздо интересней реакция Коли. Какими словами он утешал брата, и могли ли найтись такие слова у молчаливого соперника? Может быть, нашлись, но ненадолго. Да и как мог себя чувствовать отвергнутый жених, особенно не нашедший в себе мужества разом покончить с букетами, рандеву, преданными взглядами, а главное – расстаться с надеждой?

Герман был задет, уязвлен, раздражен. Ему казалось, что он стал всеобщим предметом насмешек, поэтому чуть ли не единственной темой разговоров – вернее, монологов – стал кинематограф. Тогда же, на именинах, Герман торжественно представил Ирочке господина Аверьянова, известного киномагната и владельца нескольких кинотеатров, вовремя покинувшего в 17-м году революционный Петербург. Луч воображаемой камеры задержался несколько мгновений на знаменитом человеке – ровно столько, сколько требуется, чтобы удивиться его присутствию на именинах скромной барышни с Московского форштадта, – и соскользнул, соскучившись, на облюбованный треугольник.

На виновнице торжества было черное платье аскетически простого и строгого покроя; только жемчуг на шее делал его нарядным. Никакого блеска, если не считать блестящего узла волос на шее. «Шик», – восхищенно произнес кто-то за спиной. Этот «шик» и бледные как никогда Аяксы, в одинаковых белых крахмальных сорочках и черных костюмах, оказались бы прекрасной добычей для кинокамеры настоящей, а не воображаемой, сумей всесильный господин Аверьянов увидеть кадр, но этого не случилось, ибо кинематографический раджа наслаждался дивными пирожными со взбитыми сливками, какие пекли только «У Франца», а больше нигде; поэтому камера осталась воображаемой, что нисколько не умаляло ее черно-белого искусства, тем более что о других возможностях в то время никто и не помышлял – ни Герман, ни даже господин Аверьянов.

А на улице стояли апрельские сумерки, и так радостно и легко было ступать черными туфельками по темному тротуару, неся в руках ворох любимых тюльпанов – белых, розовых, сиреневых, багровых – с которыми воображаемая камера справиться не сумела – и исчезла, но ни именинница, ни Аяксы, старательно пытающиеся попасть в ногу справа и слева от нее и не сбиться, да куда там! – словом, никто не заметил исчезновения колдовского луча. Три фигуры то вырисовывались и обретали форму, приближаясь к фонарю, то тускнели, удаляясь, нечеткими силуэтами, пока не вступали в круг следующего. Один молча курил. Ира тоже молчала и улыбалась, поглаживая тугие листья. Третий, воодушевленный беседой с могущественным кинематографистом, непрерывно говорил о том, как начнет, наконец, снимать фильм в почетном альянсе.

– В добрый час, – прервал молчание Коля и хотел что-то добавить, но Герман неожиданно выпалил:

– И женюсь на Ирочке!

Прядь волос выскользнула из-под сдвинутой шляпы, шелковое кашне вырвалось на свободу, а отброшенная резко папироса оставила на расстегнутом пальто млечный путь. Запрокинув голову так, что стал виден кадык, а шляпа не падала только от изумления, повторил – словно вызов бросил:

– Женюсь!

Да это и было вызовом.

Тюльпаны замерли, как и рука, которая гладила их. Коля как раз вынул портсигар и смотрел на него так, словно впервые видел. Почти тем же голосом, как и «в добрый час», осведомился:

– Вот как. Когда же?

– Никогда! – твердо и весело отозвалась Ирочка и переложила вздрогнувшие тюльпаны в другую руку. Она не подозревала, что именно так ответила ее мать принаряженным сватам двадцать пять лет тому назад, да и не могла заподозрить: разве удавалось кому-то увидеть юными собственных родителей, еще и не родителями вовсе? – Не выйду я за тебя, – добавила мягко, точно младшего брата журила. – Я вот, – полуоборот на маленьких твердых каблучках, – за Колю замуж пойду.

То ли еще приходилось наблюдать старому фонарю на Ратушной площади! В старые времена здесь, должно быть, ломали шпаги; теперь ломают спички в тщетной попытке закурить. Вернее, закуривает только один, а второй стоит на коленях и целует сумасбродной барышне руку, которую она только что неожиданно ему предложила. Тусклого света старого фонаря достало, однако, на то, чтобы сжечь дотла дерзкие надежды старшего Аякса и озарить счастьем младшего. Да что, мало он Аяксов перевидал на своем веку, или мало Елен, этот сутулый чугунный фонарь? Не эти первые и не они последние. Речной туман застилает ему подслеповатый глаз, но не мешает услышать свежий капустный хруст перебираемых тюльпанов, «подари мне один», яростное чирканье спичек и – «Честь имею кланяться!». Последнюю фразу услышал он один, хотя ему было до фонаря, как скажут лет через сорок.

…Там же, в Старом Городе, они сняли свою первую квартиру. На Реформатской улице, рядом с маленькой площадью, где булыжник уложен так плотно, что, казалось, неминуемо должен вспучиться, как фасоль в горшке, а все же упрямые острые травинки пробили путь между камнями не только себе, но и вычурным листкам одуванчика, а издали казалось, что под майским солнцем прошел маляр и отряхнул кисть, покрыв серые камни веселыми ярко-желтыми брызгами. Но это произошло не только не сразу, а и совсем не скоро: спустя несколько лет. Даже отсюда, из 1986-го, такая проволочка непонятна, необъяснима и, пожалуй, противоестественна, хотя любой журнал, рассусоливающий на тему любви, советует молодым людям – и особенно девушкам – «проверить свои чувства временем». Можно считать, что эта пара задолго предвосхитила полезную рекомендацию: чувства проверялись почти шесть лет. Проверяла одна Ирочка; Коля был слишком счастлив, чтобы сомневаться. Она частенько подтрунивала:

– А если бы я… если бы я не сказала тогда… ты бы так и молчал?

– Да.

– Почему?

– Не смел.

Да-да, глагол «сметь» обладал в то время иным удельным весом, и запрет: «не смеешь» обладал большей силой и значимостью, чем обычное «нельзя».

– Так бы и молчал? – переспрашивала недоверчиво.

Он только пожимал плечами:

– Наверно.

Она рано вставала, чтобы проводить Колю на работу, но как радостно было проснуться, опередив будильник, ловко прихлопнуть его подушкой, а разбудить поцелуем! Когда они выходили из дому, площадь спала, потому что одуванчики ждали солнца, чтобы засмеяться ярко-желтыми звездочками. Казалось, так будет всегда, но ветер обещал осенью притащить листья и покрыть булыжник разноцветными заплатами, как сумасшедшая кухарка нашивает яркие лоскуты шелка на старый застиранный передник.

А сейчас долго-долго начиналось лето. Небольшие окна квартиры смотрели на улицу, дверь открывалась прямо на тротуар, и они, не разжимая рук, шли по неровным истоптанным плиткам с торчащими между ними упрямыми травинками. Можно было не пройти, а протанцевать тустеп до самого угла под неодобрительным взглядом женщины в большом клетчатом платке на плечах и с корзинкой. Может, то был и не тустеп, или взгляд был не осуждающим, а завистливым – или, наоборот, понимающим – сейчас уже не вспомнить; только крупная желто-серо-коричневая клетка чужого платка до сих пор стоит перед глазами, как и туфли, большая и маленькая, замершие рядом в последнем «па» на неровном тротуаре, прямо под табличками, обозначающими их земное бытие: «Ул. Реформатская» и «Ул. Грешников».

– Коля, это наша улица, – Ирочка остановилась.

– Что, адрес забыла? Реформатская, 14, квартира 3, – улыбнулся он.

– Нет, нет; читай: «Ул. Грешников». Мы и есть грешники, вот что.

Коля бережно взял ее руки и поцеловал:

– Ты – грешница? Не верю.

– Нет, Коля, нет. Мы с тобой оба грешники, слышишь?

– Моя родная, – произнес ласково и настойчиво одновременно, словно не в первый раз делал это, да так оно и было, – давай поженимся!

– Нет, – тихо и твердо поправила Ирочка, – повенчаемся.

Как же трудно, трудно и страшно было выговорить признание, и он непроизвольно крепче сжал маленькие руки своими, словно боясь, что, выпусти он пальцы, она исчезнет из его жизни навсегда, растворится в утреннем свете затухающим стуком каблучков:

– Я коммунист.

Пальцы выскользнули – для того только, чтобы ласково коснуться его щеки и замереть:

– Богу все едино.

Венчались тоже утром, когда немногочисленный народ уже расходился по домам после службы и храм был почти пуст. Те, кто заметил у входа объявление о венчании, задержались посмотреть на молодых, но скоро выяснилось, что напрасно, и любопытство сменилось недоумением, а у кого-то и легкой досадой: не было ни белопенных кружев на невесте, ни фрачной пары, рубашки с пластронами и галстука-бабочки на женихе; вообще никакой нарядности не было, как не было и гостей, не говоря уже о подвывающей мамаше, которая по свадебному сценарию должна оплакивать если не загубленную судьбу голубицы-дочери, то хотя бы хлесткое слово «теща», коим отныне станет называться. Не было суетливого букета взволнованных подружек и сконфуженно покашливающих отцов; не было шаферов, которые с ненужной озабоченностью поправляли бы в петлицах белые букетики. Были самые главные, Он и Она – счастливые, с ликующими лицами, да батюшка в полном облачении, радующийся их счастью, несмотря на строгое лицо. И шаферы, одетые совсем буднично, если не считать белых тюльпанов в петлице, конечно, стояли за спинами молодых. Один из них, очень похожий на жениха, старательно держал сверкающий венец, чуть приподнявшись на цыпочки, потому что был ниже ростом; от этого, должно быть, венец чуть покачивался. Второй был ничем не примечателен, кроме того, что носил важное имя Аристарх, жил некогда в соседней квартире с женихом и заглядывал к нему иногда за папиросами, а перед сном надевал на голову особую сеточку, чтобы волосы утром лежали гладко; но какое это имеет значение сейчас, когда ему нужно только ровно держать венец над головой невесты, что он и делает безукоризненно.

Стояли поодаль, среди считаных присутствующих, и родные молодых: отец невесты, известный не только на форштадте мебельщик Григорий Максимович Иванов с супругой Матреной, которую в данной торжественной оказии уместно именовать Матроной Ивановной, сестра и трое братьев; со стороны жениха – и в противоположной стороне от невестиной родни – присутствовала одна только мать Стефанида Леонтьевна, потому что больше присутствовать было некому: дочь с семьей переселилась в другой город, а муж и того дальше – на кладбище. Одета она была, со вдовьим аскетизмом, во все черное, словно затушевывая происходящее. По контрасту со сватьей Матрена казалась особенно нарядной в сером платье матового шелка под расстегнутым легким манто и с кружевной накидкой на голове вместо платка. При полном несходстве лиц, фигур и нарядов обе матери бурили венчающихся одинаково требовательными и изучающими взглядами: одна – невесту, другая – жениха, и обе одновременно вскинули глаза на батюшку, услышав:

« Венчаетея раб Божий Конон рабе Божией Ирине, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа!»

Потом смотрели, как жених, пригубив вино, бережно передал чашу невесте, и становилось ясно: такие лица должны быть у небожителей, пьющих божественный нектар.

В продолжение всего обряда слух зрителей сосредоточивался на словах и негромком пенье батюшки, но мысли нет-нет да и улетали со свойственной им непоседливостью. Матрена решила про себя, что жених – темная лошадка, однако вида из себя благородного, что твой офицер, а дочка больно уж волю большую взяла – тут ее соболиные брови гневно сомкнулись: ни помолвки, ни приданого – все не как у людей; и обед перестоится. Прости, Господи, меня, недостойную, за грешные мысли.

Мастер Иванов, или попросту Максимыч, то улыбался чему-то, но никто этого не видел из-за его бороды, то хмуро насупливался, вспоминая дочкин решительный отказ от свадьбы, что отцу, конечно, обидно.

Стефанида Леонтьевна, будучи уверена, что ее лицо ничего, кроме уважительного внимания к службе, не выражает, именно в этом ошибалась. На правильном и крупном, почти мужском, лице читались вызов, уязвленность и разочарование, хотя черты сохраняли неподвижность. Взгляд иногда останавливался на Германе. Знала ли Стефанида о неудачном сватовстве племянника? – Да уж как было не знать. Известно, что ни в достоинствах, ни в недостатках Германа молчаливость не фигурировала. Двум парням головы морочила; с двоими гуляла, виданное ли дело; и с удовольствием наделяла мысленно слово «гуляла» смыслом, которого, она знала, в нем не было.

« Господи, Боже наш, славою и честию венчай я их», – пропел батюшка, и Стефанида торопливо перекрестилась. Спаси, Господи, и сохрани мою душу грешную. Известно: сын – отрезанный ломоть; вздохнула.

Три брата, старшему из которых стукнул двадцать один, а младшему четырнадцать, смотрели на венчание с восхищением; шестнадцатилетняя сестра Тоня – мечтательно и снисходительно: уж у нее-то все будет не так, все будет намного красивей… Что в свое время и подтвердилось.

После венчания поехали регистрироваться, чтобы отныне называться мужем и женою не только перед Богом, но и перед людьми. Герман и Аристарх, всё так же с бутоньерками, из шаферов стали свидетелями, о чем и сделана запись в «Свидетельстве о браке», выписанном в 1926 году, в четырнадцатый день июня месяца.

Праздничный, несмотря на будний день, обед совсем не перестоялся и был великолепен. Стефанида Леонтьевна неохотно выпила рюмку, но от крика «горько!» воздержалась. Эффект был подпорчен только тем обстоятельством, что никто вызова не заметил. Во время трапезы обе матери – теперь свекровь и теща – зорко присматривались к молодым, что не стоило им никаких усилий, ибо те смотрели только друг на друга. Наблюдения были так же схожи, как и выводы, потому что безупречны, по определению, лишь собственные дети, лучше которых бывают только внуки. К невесткам, равно как и к зятьям, понятие идеала не приложимо: их недостатки принято рассматривать через увеличительное стекло, а достоинства смахивают небрежно, как крошки со стола. Ни Матрена, ни Стефанида не были исключением – и гордились этим.


5

Но как же Герман? Первый кавалер, старший брат, Аякс номер один? О нем уже столько сказано, что было бы несправедливо не договорить. Между апрельским вечером, когда Герман безуспешно закуривал на площади папиросу, и июньским днем в храме, где он старательно держал брачный венец над головой кузена, прошло три года. Он избегал общества молодых супругов, но частенько виделся с Колей. В квартирке на Реформатской, однако, всегда был желанным гостем. Снова начал носить на мизинце перстень с вензелем, посещал казино и бега. Стал брать уроки скрипки, которую забросил еще в гимназии; увлекся барышней из английского магазина, и одно время их часто видели вдвоем. Пламенная страсть к Великому Немому его не оставляла, а мечты и планы можно было обсудить только с Колей, потому что магазинная красотка хоть и слушала, но частенько открывала ридикюль и смотрелась в зеркальце, и только тогда ее лицо озарялось неподдельным интересом.

Но чем бы Герман ни был занят, раз в неделю, в один из вечеров, они с Колей непременно встречались и вместе уходили.

В ячейку.

Пчелиное слово вошло в жизнь Ирочки вместе с Колей, когда она решила их совместную судьбу. Оба слова: «коммунист» и «ячейка» были тайными, запрещенными; об этом ни с кем нельзя было говорить. Последнее не составляло труда: она никогда не была болтлива, но, узнав о причастности Германа, изумилась. Коля решительно покачал головой: «Никому не скажет: я за него поручился».

Словно это обстоятельство когда-то было помехой.

Что такое эта ячейка и что там происходило, Ира не знала. Представлялось нечто вроде огромного улья с сотами, внутри которого копошатся люди, делают что-то непонятное; что? Коля говорил: борются, чтобы бедным жилось легче. Пусть идут работать, вот и легче будет. Разве это легко, возражал он, разве хватает работы на всех? Сегодня у нас есть работа, а кто знает, что будет завтра? А почему, удивлялась она, надо бороться тайком – ведь это хорошо, если бедных не будет? Бедным – хорошо, терпеливо отвечал он, но богатым-то плохо: кто ж на них работать станет? Почему «на них», не могла взять в толк Ирочка, ведь люди на себя работают! Коля с воодушевлением принимался разъяснять теорию прибавочной стоимости, и невеста сдалась – не оттого, что убедил, ибо ничего, кроме слова «стоимость», не поняла, а поверив любимому на слово. Основы марксистской теории, вместе с загадочной прибавочной стоимостью, Коля мог взахлеб обсуждать с кузеном, хотя тот предпочитал говорить о кино.

И уже не только говорить. Красноречие принесло свои плоды: господин Аверьянов согласился стать партнером Германа, и постановка фильма успешно осуществилась. Нет, в нем не было древних замков, как не было и панорамы вечернего города из трамвайного окна; господин Аверьянов был трезвый человек. Фильм сняли по очень известному роману местного писателя «Господа хуторяне», и публика приняла его с таким же восторгом, как ранее сам роман. Да и как могло быть иначе? Как раз за год до этого события произошло другое: на выборах в парламент «Республиканский союз хуторян» получил очень весомое количество голосов; иными словами, господин Аверьянов поставил на правильную лошадь. Фильм удовлетворял всех зрителей, показывая незадачливых простофиль, расчетливых толстосумов, цепких сельских буржуа, наивных хуторян. Лирические картины родной природы вызывали у публики умиление; авантюры, в которые очертя голову пускаются герои, держали в напряжении, а любовные сцены заставляли всплакнуть, тем более что влюбленные были бессловесны, а их страсть выражалась скупыми, как телеграммы, титрами. Фильмом гордились все: жители столицы, сами хуторяне, писатель, чье творение воплотилось в Великом Немом; гордилась вся маленькая республика – это был ее первый фильм! Когда о нем говорили и писали без устали во всех газетах, то первым – а значит, как будто бы и главным – стояло имя Германа, звучавшее для местного уха родным, и только после него называли господина Аверьянова. Да и кто он, собственно, такой, этот господин Аверьянов? – Чужак; к тому же русский, но не местный, а – оттуда, из России. С привычным уважением делали реверанс его миллионам; еще бы: акционерное общество, три кинотеатра здесь да несколько в соседней республике, но тут же вспоминали, что он драпанулнекогда от большевиков. Стало быть, здесь он и не гость даже, а – беженец, persona non grata. Да и неизвестно, почему бежал, добавляли с загадочным, но явно негативным подтекстом; что ж, большевики не люди разве? Недаром наш президент подписал с ними торговый договор! Миллионы миллионами, господин Аверьянов, а у нас свои кинематографисты имеются! – и называли имя Германа, который стал всеобщим любимцем.

И – очень богатым человеком.

Настолько богатым, что никто не поверил бы в его принадлежность к коммунистической ячейке, – и в первую очередь сама ячейка. Да Герман и сам в последний год как-то отошел от еженедельных собраний, нелегальной литературы и марксистской теории, тем более что успешно разгадал тайну прибавочной стоимости.

Время, как известно, лучший врач; работа ничем не хуже. Герману не было трудно в присутствии жены кузена. Ира встречала его неизменно приветливо, а Герман оставался Германом, но говорил теперь о звуковом кино: в Америке, в далеком Голливуде появились первые ласточки этого чуда.

Но счастливые супруги были поглощены своим собственным «звуковым кино» – маленькой дочкой, и слушали рассеянно.

Герман кинулся к господину Аверьянову и был дружески принят. Киномагнат выслушал партнера внимательнейшим образом и сказал решительное «нет».

Идея Германа заключалась в том, чтобы озвучить «Господ хуторян» и тем самым поднять акции кинематографического искусства республики. В соавторстве с Аверьяновым, разумеется.

Тот налил еще коньяка, но от партнерства отказался.

– Авантюра, – великодушно объяснил он свой отказ, – а я не авантюрист, я делец.

Провожая гостя к воротам особняка, предупредил благожелательно: «Смотри, прогоришь».

И – как в воду глядел.

В самом деле, получив решительный отказ, Герман пускается в задуманное предприятие в одиночку, что само по себе было авантюрой. Прав, ох как прав был бывший партнер, разглядев в Германе авантюриста! Что ж, на то он и магнат. Настоящими миллионерами не родятся – ими становятся.

Изучив технику озвучивания, Герман принимается за дело, хоть средства стремительно тают. Да, бешеный успех фильма принес ему немалое состояние, и этого состояния как раз хватает на задуманное. Отец, верный своему обычаю, высылает недостающую сумму – на рекламу.

Пустые залы и нулевой сбор, что по сути одно и то же.

Знал ли господин Аверьянов, что так случится? Что зрители, посмотрев немой фильм и перестрадав судьбами героев, пресытятся? И если знал, почему не сказал незадачливому своему партнеру, хоть и бывшему? – Так ведь он делец, а не благотворитель; а могло статься, что и не знал, но – делец, делец! – учуял запах авантюры, а авантюристы редко становятся миллионерами. Ну, да сейчас не до него.

Герман разорен.

В процессе озвучивания фильма он неожиданно пылко влюбляется в барышню за пишущей машинкой и женится, как шутили артисты, в интервале между тем, как она вынимает отпечатанную страницу и закладывает чистый лист.

Нищий, счастливый, женатый…

Крепко и глубоко, должно быть, сидело в Германе авантюрное начало. После крушения блестящего проекта он начисто теряет интерес к кино и впервые за долгое время видит мир, где светит солнце, а не слепящие прожекторы, и мир этот давно озвучен. Озвучен, пожалуй, громче, чем следовало бы, но это легко объяснимо: говорят только о наступающих выборах, о борьбе партий. Внимание всех обращено к городку на юге, ничем не примечательному, кроме режущего слух названия да близости к России, если бы не выборы в парламент, которые решено устроить именно там. Герман, обуреваемый новыми идеями, курит одну папиросу за другой и крутит перстень на мизинце. Лариса озадаченно поглядывает на мужа и одновременно поправляет пышную прическу из тугих завитков, похожую на цветок гиацинта. Она вышла замуж за Германа богатого и предприимчивого, и не одна кинематографическая барышня хотела бы оказаться на ее месте, а сегодня нечем платить за квартиру, муж молчит, и второе обстоятельство тревожит Ларису едва ли не больше первого.

– Нечем так нечем, – резюмирует Герман, почти цитируя президента, – едем!

Гиацинтовая головка послушно повернулась к нему, как цветок поворачивается к солнцу. Если еще недавно Лариса лучше всех печатала, легким движением светлых завитков обозначая готовность слушать дальше, то за последнее время она так же послушно научилась жить под диктовку Германа.

Городок застали возбужденным, как невесту перед смотринами. Сняли дешевый номер в окраинной гостиничке, и, пока жена снисходительно рассматривает провинциальные витрины, прислушиваясь к непривычному местному говору, Герман колесит по центральным улицам.

Найдя искомое – просторный, но светлый и уютный зал, разделенный деревянными колоннами – снимает его, не торгуясь. Вместо ожидаемого задатка с убедительной искренностью сетует, что поистратился на мебель, и достает из портмоне свою визитную карточку. Польщенный рантье осведомляется: «Кино снимаете?» Нет, улыбается Герман; ресторан.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю